"Преемственность и возрождение России"

 

Б.Н. Любимов

ПОСЛЕ И НАКАНУНЕ

 

Юбилейный 2000 год наводит на размышления, особенно тех, кто по профессии или по призванию относится к “объясняющим господам”, по язвительному выражению Горького. Объяснить неизъяснимое – и правда повод для иронии, а вот попытаться уяснить, что произошло с миром и страной, понять время, в котором ты живешь без отчаяния и восторга, без историософской мути относительно прошлого и шаманских заклинаний применительно к будущему, дело заманчивое, хотя и ответственное. И юбилей оказывается, с одной стороны, резонным, поводом для подобной работы, а с другой стороны, и точкой отсчета и способом оценки происшедшего. Не будем преувеличивать магию цифр: 2000, 1000, 100, 10..., но и преуменьшать не будем. Конечно, по меткому слову Гумилева, “для низкой жизни были числа”, но и он тут же заметил “что все оттенки смысла умное число передает”. Некоторые оттенки смысла попытаемся передать и мы.

Вот мы отметили 2000-летний юбилей Рождества Христова. А какие из отмеченных евангелистами событий земной жизни Иисуса Христа в ближайшее время могли бы справлять свой 2000-летний юбилей? Уже сказаны великие слова “ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко”. Ближайшие десять лет по Рождестве остаются за гранью нашего знания. Лишь евангелист Лука – первый христианский историк – отметив, что Младенец “возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости, и благодать Божия была на Нем”, фиксирует первую приблизительную дату: “И когда Он был двенадцати лет, пришли они так же по обычаю в Иерусалим на праздник”. Иисус в храме сидит посреди учителей, слушает и спрашивает их. И завершая повествование о пребывании Отрока Иисуса в Иерусалиме, евангелист Лука свидетельствует: “Иисус же преуспевал в премудрости и возрасте и в любви у Бога и человеков.” Итак, на малом пространстве текста дважды появляется слово “премудрость” и “возрастание”(возраст). Иисус учится, слушает и спрашивает, укрепляется духом и пребывает в единстве тех двух заповедей, которые впоследствии Он назовет самыми главными: “в любви у Бога и человеков”.

Что ж, для тех, кто живет не только в категориях христианской культуры, но и опытом христианского культа, ближайшее десятилетие должно пройти под знаком внутреннего празднования двухтысячелетнего юбилея младенчества Иисуса, “младенчества христианства”, под знаком возрастания в духе, премудрости и любви, помня при этом, что тот же старец Симеон, сказавший: “ныне отпущаеши”, произнес и другое: “се, лежит Сей на падение и на восстание многих... и в предмет пререканий... да откроются помышления многих сердец”.

2000-летие Рождества Христова напоминает нам и о столь недавнем и так далеко ушедшем в прошлое праздновании основополагающего события в истории нашего Отечества – тысячелетия принятия христианства. А какая из ближайших дат на хронологической оси должна открыть “помышления многих сердец” наших соотечественников?

“Повесть временных лет” фиксирует под 1015 (6523) годом: “Когда Владимир собрался идти против Ярослава, Ярослав, послав за море, привел варягов, так как боялся отца своего; но Бог не дал дьяволу радости. Когда Владимир разболелся, был у него в это время Борис. Между тем половцы пошли походом на Русь, Владимир послал против них Бориса, а сам сильно разболелся; в этой болезни и умер июля в пятнадцатый день.” И далее идет рассказ об убиении Бориса по приказанию Святополка окаянного. Борис узнает, что его должны погубить. “И, встав, начал он петь: "Господи, за что умножились враги мои!" ... И, окончив шестопсалмие и увидев, что пришли посланные убить его, начал петь псалмы... Затем начал он петь канон. А затем, кончив заутреню, помолился и сказал так, смотря на икону, на образ Владыки: “Господи Иисусе Христе! Как Ты в этом образе явился на землю ради нашего спасения, собственною волею дав пригвоздить руки Свои на кресте и принял страдания за наши грехи, так и меня сподобь принять страдания. Я же не от врагов принимаю это страдание, но от своего же брата, и не вмени ему, Господи, этот грех”.

Здесь на малом пространстве текста собраны чуть ли не все основные темы русской истории. Конфликт отца и сына, варяги и половцы, братоубийство, тем более ошеломляющее, что совершает его человек с именем Святополк. И, наконец, первый образ русской святости – святые благоверные князья страстотерпцы Борис и Глеб, первые канонизованные русские святые с неизвестным доселе образом этой святости: страстотерпчество. В церковном песнопении подчеркивается этот особый подвиг первых святых, то, что они следуют “стопам” “Прободеному на Кресте копнем... Агнцу Божию... убийцам не противлься”.

Историк русской святости Г.Федотов отмечает, что “канонизация Бориса и Глеба ставит перед нами... большую проблему. От нее нельзя отмахнуться ссылкой на иррациональность святости, на недоведомость судеб Церкви или на чудеса, как главное основание почитания” и задается вопросом: “в чем древняя Церковь и весь русский народ видели святость князей, самый смысл их христианского подвига?”.

Проделав анализ житийных памятников, посвященных святым князьям, Г. Федотов приходит к следующим выводам: “Святые Борис и Глеб создали на Руси особый, не вполне литургически выявленный чин "страстотерпцев" - самый парадоксальный чин русских святых... русская Церковь не делала различия между смертью за веру во Христа и смертью в последовании Христу, с особым почитанием относясь ко второму подвигу. Последний парадокс культа страстотерпцев – святые “непротивленцы” по смерти становятся во главе небесных сил, обороняющих землю русскую от врагов... Но этот парадокс, конечно, является выражением основной парадоксии христианства. Крест – символ всех страстотерпцев, из орудия позорной смерти становится знамением победы”... И если соображения современного ученого В. Топорова, считающего, что причисление к лику святых Бориса и Глеба было “одним из первых и во всяком случае наиболее потрясших мысли, чувства и воображение русского человека событий, усвоенных и запомнившихся на целое тысячелетие, чутким сознанием переживаемых и по сей день”, фиксирует восприятие этого явления в прошлом и настоящем, то обнаруженные им три идеи русского самосознания XI-ХII вв., на мой взгляд сохраняют перспективность и продуктивность и в XXI веке. “При первом приближении эти три идеи могут быть сформулированы следующим образом: 1) единство в пространстве и в сфере власти (ср. “Повесть временных лет”, а позже “Слово о полку Игореве” как наиболее показательные тексты, выражающие эту идею); 2) единство во времени и в духе , т.е. идея духовного преемства (ср. “Слово о законе и благодати” и др.); 3) Святость как высший нравственный идеал поведения, жизненной позиции, точнее – особый вид святости, понимаемой как жертвенность, как упование на иной мир, на ценности, которые не от мира сего (ср. тексты о святых страстотерпцах Борисе и Глебе и др.). Каждая из этих трех идей дала богатые и положительные плоды в русской исторической жизни". Надо думать, и еще дадут. Стоит ли напоминать о том, как остро встал вопрос о единстве в пространстве и в сфере власти на рубеже тысячелетий? Но эта острота конфликта в 90-х годах XX века, приводившая и к конфликтам военным, отнюдь не должна заслонять “идею духовного преемства” -по отношению ко всему объему богатства духа русской культуры, от “Киево-Печерского патерика” до Ахматовой, Пастернака и Солженицына. И, наконец, та интенсивность с которой происходит канонизация святых в последнее десятилетие XX века (как будто наверстывая упущенное время 20-60-х годов) и острота споров вокруг этого процесса (достаточно назвать проблему канонизации царской семьи), дают понять, как последние две идеи, казалось бы, отмененные катастрофой 1917 года, загнанные в катакомбы, в подполье, вновь, как и тысячу лет назад, пробуждают духовную активность современников-соотечественников, позволяя снять трагическую антитезу первых веков исторического бытия Руси: “откуда есть пошла руская земля”, выраженную в “Слове о погибели Русской земли”: “О, светло светлая и прекрасно украшенная, земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами Божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская! ... И в те дни ... обрушилась беда на христиан...”

Можно было бы сказать, что в этом, почти полностью приведенном уцелевшем фрагменте не дошедшего до нас произведения, сконцентрирован ритм русской истории: полнота цветения, заканчивающаяся бедой. Ведь и спустя 750 лет у нас есть все, перечисленное в начале “Слова о погибели” (разве что “честных бояр” стало поменьше).

Но на эти рифмы и ритмы российской истории можно посмотреть и под иным углом зрения: от трагедии – к ее преодолению, от падения -к национальному подъему, от пожара Москвы – к взятию Парижа. Недаром Ключевский считал способность подниматься после падения отличительным свойством русской истории. И если современник Смуты вправе был написать “Плач о пленении и о конечном разорении московского государства”, то мы-то с вами знаем, что “разорение” было не “конечным”, что вслед за российскими “концами” наступают могучие “начала”, и те из нас, кто доживет до 2012-2013 годов, отметят не только 400-летие Смуты, но и 400-летие основания Дома Романовых, начало нового этапа в истории России.

И все же самая ближайшая дата, подготовка к празднованию которой уже началась – 300-летие основания Петербурга, начало “петербургского” периода русской истории. Как бы ни относиться к Петру и его преобразованиям, к “окну в Европу” и к самой Европе, историческая справедливость требует признать, что это был самый значительный и содержательный период российского бытия во всех сферах жизни. Политика и культура, искусство и наука, литература и театр, музыка, живопись и архитектура, армия и флот, философия и богословие, газеты и журналы – все то, что неотъемлемо связано с повседневной жизнью даже самых строгих аскетов и закоренелых ригористов, так или иначе сложилось и образовалось в единое целое в течение последних трех столетий. И даже то, что обычно вменяется в вину и лично Петру, и всему петербургскому периоду русской истории – принижение роли Церкви, то, что Церковь, начиная с Петра, была в “параличе”, по выражению Достоевского – нуждается в серьезных коррективах. Возрождение старчества, Оптина пустынь, св.Тихон Задонский и Паисий Величковский, Серафим Саровский и Игнатий Брянчанинов, Филарет и Иннокентий Московские, Амвросий Оптинский и Феофан Затворник, Иоанн Кронштадский и Николай Японский – вряд ли свет этого сонма святых меркнет по сравнению с лучами святых предшествующих двух столетий, даже в глазах почитателей московского царства, от Иоанна Грозного до Алексея “Тишайшего”, при котором, как ни говори, и произошел раскол, самая страшная церковная болезнь за всю историю Русской Православной Церкви...

А 200-летие “дней Александровых прекрасного начала” исполнится уже в будущем году. Не будем забывать ни кровь, предшествующую Александровскому воцарению, ни кровь, пролитую на Сенатской площади сразу после его кончины. Но Карамзин и Крылов, Жуковский, Грибоедов и Пушкин, “адмиралтейская игла” и открытие Малого театра, Бородино и Париж - вехи русской истории и русской культуры, ее вершины, сопоставимые по своему масштабу, культурным и политическим последствиям со всем самым значительным, что происходило в то время в мире, а иногда и являющееся эталоном, меркой. “Есть ценностей незыблемая скала”... для русской культуры это пушкинский период, наш Золотой Век. Все так. И все же образ Золотого Века применительно к этой эпохе справедлив прежде всего по отношению к литературе, к поэзии по преимуществу. Если же рассматривать культуру в целом, то Золотым Веком стоит считать то короткое десятилетие между русско-японской войной и “Августом 14”, то есть как раз то время, которое сейчас часто именуют Серебряным Веком. Но сначала – на несколько лет назад, в “год девятьсотый”.

Год девятьсотый: зори, зори!...
Вопросы, брошенные в зори..., –

писал Андрей Белый в поэме “Первое свидание”, воссоздавшей молодое, мажорное восприятие рубежа веков его поколением. Для нас здесь существенно поразительное сочетание отмеченной недавно С. Аверинцевым “эсхатологической паники” рубежа веков, захватившей и Владимира Соловьева, с устремленностью в будущее, свойственной его духовным наследникам и, в частности, Андрею Белому:

Передо мною мир стоит
Мифологической проблемой:
Мне Менделеев говорит
Периодической системой;
Соединяет разум мой
Законы Бойля, Ван-дер-Вальса –
Со снами веющего вальса.
С богами зреющею тьмой...
Но верю: ныне очертили
Эмблемы вещей глубины –
Мифологические были.
Теологические сны.
Сплетаясь в вязи аллегорий:
Фантомный бес, атомный вес.
Горюче вспыхнувшие зори
И символов дремучий лес,
Неясных образов законы.
Огромных космосов волна...
Так шумом молодым, зеленым –
Меня овеяла весна...

Мрачно звучали заключительные абзацы последней статьи Владимира Соловьева “По поводу последних событий”, написанной летом 1900 года перед самой кончиной: “Что современное человечество есть больной старик, и что всемирная история внутренно кончилась – это была любимая мысль моего отца, и когда я, по молодости лет, ее оспаривал, говоря о новых исторических силах, которые могут еще выступить на всемирную сцену, то отец обыкновенно с жаром подхватывал: "а в этом то и дело, говорят тебе: когда умирал древний мир, было кому его сменить, было кому продолжать делать историю: германцы, славяне. А теперь где ты новые народы отыщешь? Те островитяне что ли, которые Кука съели? Так они, должно быть, уже давно от водки и дурной болезни вымерли, как и краснокожие американцы. Или негры нас обновят? Так их хотя от легального рабства можно было освободить, но переменить их тупые головы так же невозможно, как отмыть их черноту". А когда я, с увлечением читавший тогда Лассаля, стал говорить, что человечество может обновиться лучшим экономическим строем, что вместо новых народов могут выступить новые общественные классы, четвертое сословие и т.д., то мой отец возражал с особым движением носа, как бы ощутив какое то крайнее зловоние. Слова его по этому предмету стерлись из моей памяти, но очевидно они соответствовали этому жесту, который вижу как сейчас. Какое яркое подтверждение своему продуманному и проверенному взгляду нашел бы покойный историк теперь, когда вместо воображаемых новых, молодых народов нежданно занял историческую сцену сам дедушка-Кронос в лице ветхого деньми китайца, и конец истории сошелся с ее началом! Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе дела заранее известно”. Но это мрачное звучание уравновешивается обнадеживающей интонацией персонажа “Первого свидания”, кстати говоря, родного брата Владимира Соловьева “Михала Сергеича” Соловьева:

Под дымкой все; и всюду – тень...
Но не скудеет Мирликия...
Однако ж... будет: Духов День!

А посередине между этими минором и мажором располагается финальный аккорд чеховских “Трех сестер”, вероятно, самого значительного явления культуры 1900 года:

Маша. О, как играет музыка! Они уходят от нас, один ушел совсем, совсем, навсегда, мы останемся одни, чтобы начать нашу жизнь снова. Надо жить.. Надо жить...

Ирина (кладет голову на грудь Ольги). Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить... надо работать, только работать! Завтра я поеду одна, буду учить в школе и всю жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна. Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать...

Ольга (обнимает обеих сестер). Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить! О, Боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь. О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!

И все же, несмотря на надлом русско-японской войны и революции 1905 года, когда Столыпин представил “самый полный, связный стройный план переукладки России, когда-либо высказанный в нашей стране”, “русская жизнь выздоравливала – непоправимо” (Солженицын). Это выздоровление сказывалось и в быту, в экономике – вспомним, как до самого недавнего времени коммунисты мерили свои достижения, сравнивая их с цифрами 1913 года. Вспомним и “малые” юбилеи культуры 1910-1914 годов: “Жар-птица”, “Петрушка” и “Весна священная” Стравинского, Фокин, Дягилев и Бенуа; Скрябин и Рахманинов; “Бубновый валет” и “Черный квадрат” Малевича; “Кипарисовый ларец” И. Анненского, “поэзия третьего тома” и “Роза и крест” Блока, “Вечер” Ахматовой и “Камень” Мандельштама, Маяковский; “Детство” Горького и “Деревня” Бунина, “Петербург” Андрея Белого; “Братья Карамазовы” и “Гамлет” в Московском Художественном театре; мейерхольдовский “Дон Жуан”, Камерный театр и “Сверчок на печи” в I студии МХТ; “Театр как таковой” Евреинова и “О театре” Мейерхольда; “Символизм” Андрея Белого, “Наследие символизма и акмеизм” Гумилева, “Пощечина общественному вкусу”; “Уединенное” и “Опавшие листья” Розанова, “Философия хозяйства” С. Булгакова, “Столп и Утверждение Истины” о. П. Флоренского. Пожалуй, не будет патриотическим преувеличением считать центром культуры в целом в эти годы именно Россию.

А дальше 85 лет социальных катаклизмов, ставших столь привычными, органичными для российского государства, что отнюдь не такое уж спокойное и безмятежное брежневское время стали именовать “эпохой застоя”. Надо полагать, что словечко это родилось в среде сравнительно молодых партократов, обеспокоенных тем, что в последние годы правления Брежнева, процесс повышения партийных чинов проходил и впрямь замедленно. И однако, при всей фантасмагоричности, ирреальности мира ГУЛАГа, коммунальных квартир, бараков и казарм, при том что 80 лет назад даровитый и искренний поэт Николай Туроверов простился с Россией (Двадцатый год – прощай Россия!), эти 80 лет останутся в истории не только беспримерными по силе разрушения, направленной на то, что составляло самую суть ее истории и культуры (Вл. Соловьев считал ее устоями “монастырь, село и дворец”), но и столь же беспримерной способностью сохранить, сберечь и восстановить “наше наследие”. Читая “Белую гвардию”, “Реквием” и “Доктор Живаго” потрясаешься величием духа авторов в большей степени, нежели масштабам их бесспорных и огромных дарований. Бахтин, Лосев и Лихачев в нечеловеческих условиях оставили след в гуманитарной науке, как, быть может, никто из их современников, живших в куда более комфортабельных и безопасных условиях. Добрых двадцать томов сочинений Солженицына, как и вся его жизнь, вообще не имеет аналогов в истории. Пожалуй, наши соотечественники именно в XX веке в наибольшей степени проявили способность к созиданию во времена “немыслимого быта”, в условиях “жизни бедной на взгляд, но великой под знаком понесенных утрат”.

В отличие от весны 85-го или августа 91-го, сейчас, пожалуй, уже ни у кого нет иллюзий относительно резкого изменения “немыслимого быта” и “бедной жизни” в лучшую сторону. При самом благоприятном исходе на приведение жизни к стабильной и цивилизованной норме, уйдут несколько лет, если не десятилетие. Дай Бог, чтобы когда-нибудь о нашем времени кто-нибудь тоже сказал: “Россия выздоравливала непоправимо”. Но столь же несомненно и то, что воля и способность к выздоровлению Россией еще не утрачена.

“Наше наследие” № 12, 2000. © Б. Н. Любимов