А. Авторханов Мемуары

ПОСЕВ

Из биографии моего народа

Кавказская война и имам Шамиль

Кавказское абречество и абрек Зелимхан

1. Побег из дому

2. Школьные годы

3. В Москву и обратно

4. Обком - ОНО - Партиздат

5. Как началось строительство социализма

6. Утопист Бухарин и реалист Сталин

7. Я открыл и закрыл национальную дискуссию в «Правде»

8. На Курсах марксизма при ЦК

9. Как я свел абрека с Орджоникидзе

10. В Институте Красной профессуры истории

11. Под верховным партийным судом

12. Как я воспринял убийство Кирова и московские процессы

13. Движение к краю бездны

14. Из ИКП в НКВД

15. Второй визит Бутыркам

16. Суд

17. Новый арест и новый суд

18. Грозный – Берлин

19. Участие в Висбаденской конфе­ренции эмигрантов

20. Под советским молотом на амери­канской наковальне

21. Заключение

ИЗ БИОГРАФИИ МОЕГО НАРОДА

Кавказская война и имам Шамиль

Именем моего народа русские матери пугали на Кавказе своих детей:

«По камням струится Терек,

Плещет мутный вал;

Злой чечен ползет на берег,

Точит свой кинжал;

Но отец твой старый воин,

Закален в бою:

Спи, малютка, будь спокоен,

Баюшки-баю».

(М. Ю. Лермонтов)

Другой великий поэт предупреждал, чтобы при этом сам «старый воин» не спал:

«Не спи, казак: во тьме ночной чеченец ходит за рекой».

(А. С. Пушкин)

На берегах той реки Терек стоят два поселения: одно на правом берегу (с незапамятных времен) – это чеченский аул Лаха Неври (т. е., по-русски, – Нижний Наур), где я родился Бог весть когда, что-то между 1908 и 1910 годами (во время депортации чеченцев Советами аул этот уничтожен, и само его название исчезло с карты Чечни), а напротив, на ле­вом берегу, казачья станица – Наурская, созданная в начале XVIII в. вместе со всей Терской линией ка­зачьих военных поселений, которые Россия рассмат­ривала как форпост своей будущей. экспансии на юго-восток Кавказа. Но предшественники терских казаков – гребенские казаки (староверы), бежав­шие на Терек от крепостного права и религиозного преследования, жили с чеченцами в мире, дружбе и многие даже в родстве. Участник Кавказской вой­ны, большой кунак чеченцев Лев Толстой писал в «Казаках»: «На юг за Тереком – Большая Чечня... (...) Очень, очень давно предки их (казаков – А. А.), староверы, бежали из России и поселились за Тереком, между чеченцами на Гребне, первом хребте лесистых гор Большой Чечни. Живя между чеченцами, казаки перероднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев... Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чечен­скими и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляют главные черты их характера. Вли­яние России выражается только с невыгодной сто­роны: стеснением в выборах, снятием колоколов и войсками, которые стоят и проходят там. Ка­зак, по влечению, менее ненавидит джигита-горца, который убил его брата, чем солдата, который сто­ит у него, чтоб защищать его станицу...» Когда Россия приступила к покорению Кавказа, каза­ки и горцы очутились во враждебных лагерях и стали воюющими сторонами.

Чеченцы и ингуши, по существу, один народ. Язык у них тоже один, с незначительными диалек­тическими отклонениями. Культивируемая как до революции, так и сейчас теория о двух народах и двух языках – чеченском и ингушском – лингвис­тический ляпсус, анахронизм. Есть один народ – «нах» (по терминологии ингушского ученого Заурбека Мальсагова), или «вайнах» (по терминоло­гии самих чеченцев и ингушей, использованной в литературе русским ученым Н. Ф. Яковлевым), есть и один язык – нахский, или вайнахский. Чечен­цы и ингуши термин «вайнах» («вай» – «наш», «нах» «народ», «вайнах» – «наш народ») исполь­зуют, когда они хотят сказать, что они составляют один «наш народ» в отличие от соседа «нехи-нах», «другого» или «чужого» народа. В лингвистике че­чено-ингушский язык относят к нахско-дагестанской группе иберийско-кавказских языков (сюда входят также грузинский и абхазо-адыгейские язы­ки) . Чеченцы и ингуши вместе составляют (по пе­реписи 1979 г.) около миллиона человек. Они або­ригены Кавказа. Чеченцы и ингуши живут также за границей, где они поселились после покорения Кав­каза во второй половине XIX столетия, – в Тур­ции, Сирии и Иордании. Чеченцы сами себя именуют «нохчи», а ингуши «галгай». Чеченцами и ингуша­ми их назвали русские в XVI столетии, впервые столкнувшись с их пограничными аулами – «Че­чен аул» и «Ангушт аул».

Почему чеченцы называют себя «нохчи» или «нахчуо», тоже неизвестно. Чеченский ученый-линг­вист И. А. Арсаханов пишет: «Этноним нохчи или нахчуо, до сих пор не получил в вайнахской литера­туре удовлетворительного объяснения. Он – древ­него происхождения. На это указывают армянские письменные памятники VII в. н. э., в которых упо­минаются кисти, туши и нахчаматьяны («Армян­ская география» Моисея Хоренского, русский перевод Паткова, 1877). Слово нахчаматьян легко расчленяется на почве чеченского языка – нахча /нахчуо – «чеченцы», – мат/мот – «язык», – яны (в древнеармянском – «еанк») – суффикс мно­жественного числа имен существительных» (И. А. Арсаханов, Чеченская диалектология. Под ред. 3. А. Гавришевской. Грозный, 1969, с. 5). Еще со средневековых времен на мусульманском Кавка­зе арабский язык играл такую же роль, что и ла­тынь в средневековой Европе. На основе араб­ской графики развивалась и письменность чечено-ингушского народа. Арабская письменность была заменена, при Советах, сначала латинской, потом русской. Первый русский алфавит для чеченского языка составил еще до революции Т. Э. Эльдарханов (Мариам Чентиева. История чечено-ингушской письменности. Грозный, 1958).

Интересно, что сообщала русская литература о чеченцах и ингушах до их покорения Россией. Пе­редо мной лежит редкая книга, изданная в Москве в 1823 г.; она называется «Новейшие географичес­кие и исторические известия о Кавказе», часть II, Семена Броневского. Вот его «известия» (с сохра­нением стиля подлинника) об ингушах: «...ингуши, называемые также кисти-галгаи – сильное кистинское племя. В древнейшие времена ингуши, как и все кисти, были христиане... Ингуши разделены на маленькие независимые общества под управлением выборных старшин... Ингуши, не столько наклон­ные или менее других имеющие удобности к гра­бительству, почитаются за добрых и кротких людей. Они довольно прилежат хлебопашеству и изрядное имеют скотоводство. Дома строят каменные или деревянные... Частые разорения, наипаче от кабардинцев им причиняемые, побудили ингушей в 1770 г. предаться российскому покровительству... Могут выставить 5000 вооруженных людей, следо­вательно население ингушской земли должно быть не менее 5000 дворов» (сс. 160-166).

Чеченцам автор дает крайне отрицательную ха­рактеристику: «Нравы сего колена отличают его от всех кавказских народов злобой, хищностью и свирепым бесстрашием. По сей причине соседство их с российскими границами почиталось весьма беспокойным. Так что отношений с ними других не бывает, кроме воинских... Со времени императора Петра Великого для усмирения чеченцев предпри­нимаемы были неоднократно воинские поиски... чеченцы не имеют своих князей, коих они в разные времена истребили... управляются они выборными старшинами, духовными законами и древними обы­чаями. Дружба (куначество) и гостеприимство со­блюдаются между ними строго по горским прави­лам и даже с большей против прочих народов раз­борчивостью: гостя в своем доме или кунака в до­роге, пока жив, хозяин не даст в обиду. Из ружья стреляют метко, имеют исправное оружие и сража­ются большей частью пешие. В сражении защища­ются с отчаянной храбростью, которую можно на­звать ожесточением: ибо никогда не отдаются в плен, хотя бы один остался против двадцати; и буде кому случиться нечаянно быть схвачену, такая оп­лошность причитается семейству его в поношение. ...В образе жизни, воспитания и внутреннего управ­ления чеченцы поступают, как следует отчаянным разбойникам, но, взяв сию разбойничью респуб­лику в политическом ее составе и в отношении с соседями по примеру других подобных же в Кавказе республик, только в степенях злодейств от чеченцев отличных, должно бы ожидать, что для собственной безопасности они будут стараться о сохранении какой-либо стороны дружественных связей и доброго соседства. Напротив, только чеченцы отличаются от всех кавказских народов оплошным непредвидением, ведущим их к явной гибели... Чеченцы так обуяли в злодействе, что ни­кого не щадят и не помышляют о будущем. Неред­ко сами старшины их предлагают им благоразум­ные советы и наипаче, изъявляя желание пребы­вать в мире с Россией, но ветреники их, как они называют своих зачинщиков или разбойничьих атаманов, на то не соглашаются. Из всех чеченских отделений. собраться может до 15 000 вооружен­ных людей; из того заключить должно, что насе­ление чеченской области простирается до 20 000 дворов» (сс. 171-183).

Кавказ – страна древнейших народов мира. Сложна его история, мозаична его культура, изу­мительны его легенды. Кавказ – страна гор и горы языков, народов, рас. Здесь говорят на 50 языках, из которых 40 чисто кавказских. Кавказ – страна ландшафтных и климатических контрастов, от кон­тинентальных до субтропических. Кавказ – страна чарующих равнин и долин, тянущихся к омываю­щим его двум морям: Черному и Каспийскому. Кавказ – страна вечных снегов его величавых гор, где к скале был прикован ревнитель народной свободы, враг тирании, герой греческой мифоло­гии титан Прометей.

Кавказ – древнейшие и часто использовавшиеся завоевателями геополитические ворота из Азии в Европу и из Европы в Азию. Через эти ворота ог­нем и мечом проносились всеистребляющие орды великих полководцев Кира Персидского, Алек­сандра Македонского, Чингисхана, Тамерлана. Через эти ворота двигались скифы, сарматы, хазары, ала­ны, монголы, татары, арабы, турки, русские, остав­ляя за собой не только следы своей культуры, но и кровоточащие раны на теле аборигенов. Кавказ – страна, где представлены все мировые религии – христианство, ислам, иудейство, буддизм; страна, где христианство стало впервые в истории госу­дарственной религией еще до Рима (Армения), а магометанство – государственной религией через семь лет после смерти Магомета (Азербайджан). Кавказ – страна, где кавказские народы с феодаль­но-аристократической конституцией (армяне, грузи­ны, азербайджанцы, дагестанцы, осетины, кабар­динцы, черкесы) жили по соседству с такими же кавказскими народами с патриархально-родовой демократией (чеченцы, ингуши). Кавказ – страна, по имени которой антропология назвала белую расу – «кавказской расой».

Откуда же произошло слово «Кавказ»? Никто этого не знает. Впервые слово «Кавказ» встречает­ся в трагедии «Прикованный Прометей» у древне­греческого драматурга Эсхила (около 500 лет до христианской эры). В своей «Греческой мифоло­гии» Ранке-Гравес говорит, что название «Кавказ», вероятно, происходит от греческих слов «Кау казос», что означает «Трон богов».

Тяжелой была доля кавказских горцев, оказав­шихся волей судьбы на перекрестке стратегичес­ких ворот Евро-Азии. Трагедия – или величие – горского народа заключалась еще в том, что он никогда в своей истории не признавал над собой иноземной власти. Отсюда – вечная борьба за са­мосохранение. Многочисленные войны против во много раз превосходящего завоевателя – иногда безумно наступательные.

Северокавказцы, несмотря на разные языки и диалекты, составляют единую социально-этничес­кую общность по своей расе, истории, культуре, адатам, психологическому складу, территории, рели­гии (они мусульмане, кроме большой части осетин и малой части кабардинцев). Поэтому до револю­ции их называли и общим именем: в русской лите­ратуре – «горцами», а в европейской – «черкеса­ми». По сути дела они – племена одной северокав­казской нации. Это национально-историческое един­ство горцев засвидетельствовано и в их неодно­кратных совместных попытках создать общее го­сударство: движение шейха Мансура (1780-1791), государство Шамиля – «имамат Шамиля» (1834-1859), Республика Северного Кавказа (1918-1919), Северокавказское эмирство (1919-1920) и, наконец, Советская горская республика (1920-1924), которую Москва потом ликвидировала, как ликвидировала она подобные федерации в За­кавказье и в Туркестане, ибо убедилась в мудрос­ти староримского принципа «разделяй и властвуй».

Указания о северокавказских племенах под раз­ными наименованиями встречаются в летописях и трудах древних писателей – греков, римлян, ара­бов, персов, армян и грузин. Непрестанное движе­ние через Кавказские ворота чужеземных народов прибавляло все новые и новые экспонаты к «этно­графическому музею», как историки назвали Кав­каз. Вот и получилось, что не найти на Земле другого такого места, где на столь малом участке ску­чилось бы так много разных языков, как на Кавка­зе. Однако, как уже указывалось, это разнообра­зие языков не мешало северокавказским племенам чувствовать себя одним народом и совместно от­стаивать свою независимость. Когда в VII-VI вв. до Рождества Христова огромное царство скифов, рас­пространившее свое господство до Центральной Европы, завоевало и Кавказ, северокавказские племена все же успешно отстаивали свою внутрен­нюю автономию. Вот что писал об этом древнем периоде истории горцев известный русский исто­рик Ростовцев: «Хотя северокавказские племена и находились под властью скифов, но они пользо­вались, однако, далеко идущей самостоятельнос­тью, которая все более усиливалась... они уже дол­гое время имели стабильный оседлый образ жиз­ни, находились в постоянных торговых отношени­ях с южными и восточными соседями и жили при относительно развитых хозяйственных условиях, как земледельцы, скотоводы, рыболовы. Гречес­кие колонии нашли в них быстро готовых клиен­тов для своих товаров и посредников для своих сношений с югом и востоком» (Проф. М. И. Рос­товцев. Эллинство и Иранство на юге России. Пет­роград, 1918, с. 75).

В V и VI вв. северокавказцы участвуют в вой­нах между Персией и Восточно-Римской импери­ей. Знаменитый император Юстиниан делает без­успешные попытки ввести среди северокавказцев христианство. С приходом арабов в VII в. по­является и мусульманская религия на Северном Кавказе, правда, пока только в Дагестане, другие северокавказские племена приняли христианство, занесенное сюда грузинскими миссионерами. Но позднее они тоже перешли в мусульманство.

Торговые сношения северокавказцев с внеш­ним миром, развивавшиеся раньше через гречес­кие колонии на Черном море, значительно расши­рились в средние века, только вместо греков появи­лись, начиная с XII в., генуэзцы. Генуэзцев в XV в. сменили турецкие купцы. В XVI столетии впервые и русские обратили свои взоры на Кавказ, сразу после завоевания Казанского и Астраханского хан­ства Иваном IV (Грозным). Первоначальный план Ивана Грозного, вероятно, предусматривал мирное покорение Кавказа, чем, собственно, и объясняется женитьба Ивана Грозного на черкесской княжне Марии Темрюковой (1561 г.), но мирное покоре­ние так и не состоялось. В дальнейшем царь Борис Годунов предпринял ряд новых попыток – мир­ных и вооруженных – проникнуть на Кавказ, но и они оказались безуспешными. После этого Рос­сия уже целое столетие не дает о себе знать. Только Петр I предпринимает большую военную экспеди­цию для покорения Кавказа. Эта экспедиция тоже не увенчалась успехом. Петр успел только зало­жить крепость Терки на северокавказском побе­режье Каспийского моря, как бы символический знак будущего направления русской экспансии. Новую экспедицию, но уже в более широком мас­штабе и с более основательной подготовкой, пред­приняла Екатерина II. Ее лучший стратег, знаме­нитый Суворов, командует экспедиционной арми­ей, но встречает неожиданный и хорошо организо­ванный отпор северокавказцев – чеченцев, черке­сов, кабардинцев, ногайцев (последнее племя бы­ло почти целиком уничтожено). Во главе оборонительной войны этого периода становится чече­нец из Алдов шейх Мансур Ушурма (1785 г.), ко­торый сумел объединить под знаменем священной войны «Газават» значительные силы чеченцев, ка­бардинцев и черкесов.

Новое оборонительное движение горцев произве­ло на русских такое большое впечатление, что Ека­терина II, по свидетельству современников, одно время носилась даже с идеей закончить войну с горцами, заключив с ними выгодный мир. Однако вступление в войну Оттоманской империи на сто­роне своих единоверцев-горцев резко изменило по­ложение: Россия двинула сюда новые войска. Ожес­точенные сражения продолжались целых шесть лет. Новые усилия и новые переброски русских войск предрешили победу России. Силы Мансура и турок были разбиты. Командующий турецкими войсками Мустафа-паша и имам Мансур были взяты в плен. Пленный Мансур был перевезен в Петербург, пред­ставлен императрице и заточен в Соловецкий мо­настырь, где он и скончался.

Но война этим не кончилась. Под властью Рос­сии оказались только некоторые плоскостные рай­оны Предкавказья. Самая страшная и самая боль­шая война, так называемая Кавказская война, – а по существу, русско-кавказская война – была еще впереди. Скоро последовали три важнейших исторических события, которые, в конечном сче­те, должны были окончательно решить и судьбу гор­цев: в 1801 г. Грузия была присоединена к Рос­сии, в 1813 г. – Азербайджан и в 1828 г. – Арме­ния были завоеваны Россией у персов. Свободный и независимый Северный Кавказ неожиданно очу­тился в тылу Российской империи.

Периодические войны императорской России за покорение горцев Кавказа продолжались, если счи­тать только с Петра I до Александра II, 150 лет. Они были жестокими и бесчеловечными с обеих сторон, но особенными жестокостями отличился на Кавка­зе человек, который в Петербурге слыл либералом и чуть ли не другом декабристов, а в Чечне и Дагес­тане – безбожным палачом: генерал Ермолов. Зна­менитая Кавказская война, ведшаяся беспрерывно 47 лет (1817-1864), собственно и началась с Ермо­лова, когда он был назначен в 1816 г. главнокоман­дующим всеми русскими войсками на Кавказе. Он разработал особый стратегический план покорения Кавказа, выполнение которого должно было на­чаться с Чечни. Сооружение линии военных кре­постей с пугающими названиями: Преградный Стан (1817), Грозная (1818), Внезапная (1819), Бур­ная (1821), сплошная рубка лесов, уничтожение посевов, угон скота, реквизиция продуктов, сож­жение непокорных аулов и истребление их жителей, – такова была «стратегия» Ермолова. Когда Алек­сандр I, не в период своего либерального правле­ния во время Сперанского, а в мрачную эпоху Аракчеева, заметил Ермолову, что он, кажется, слишком жесток в Чечне, то Ермолов ответил им­ператору: «Ваше Императорское Величество, я хо­чу, чтоб страх перед моим именем вернее защи­щал наши границы, чем крепости на них». Что же касается его жестокостей в Чечне, то генерал разъ­яснил царю: «Коварнее, преступнее и злее народа не было под солнцем, как именно чеченский народ, поэтому он заслужил свою участь». В «Кавказском пленнике» Пушкин запечатлел «подвиги» этого ге­нерала:

«Твой ход, как черная зараза,

Губил, ничтожил племена...

................................................

Но се – Восток подъемлет вой!

Поникни снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов!

И смолкнул ярый крик войны:

Все русскому мечу подвластно.

Кавказа гордые сыны,

Сражались, гибли вы ужасно;

Но не спасла вас наша кровь,

Ни очарованные брони,

Ни горы, ни лихие кони,

Ни дикой вольности любовь!»

(Царское правительство поставило Ермолову памятник в Грозном. Во время революции чеченцы его снесли. Большевики его сейчас торжественно восстановили.)

Но такой же генерал русской армии, участник той же Кавказской войны против горцев, генерал Кундухов приводит в своих мемуарах многочислен­ные примеры, дающие возможность сравнивать «добродетель» Ермолова с «коварством» его про­тивника. Приведу здесь лишь один рассказ, показав­шийся мне наиболее характерным. Даю его в изло­жении самого генерала:

Несправедливо было бы оспаривать ту истину, что честность, правдивость и храбрость были отличи­тельными качествами кавказских народов, где каж­дый человек, стремясь оставить по себе добрую па­мять среди своего отечества, избегал делать то, что по народному понятию считается стыдом.

К большому несчастью, правительство ложно признало эти качества вредными своим видам и не только не поощряло их, а напротив того, к большо­му стыду и вреду своему, сильно их преследовало и тем, вооруживши против себя всех благородно мыслящих туземцев, наделало много и много зла краю и России.

Доказательством сему я из множества бывших плачевных дел помещаю только те из них, которые случились в мое время и более врезались в мою па­мять. Например. В Большой Чечне старшина Майр Бей-Булат своим личным достоинством успел со­единить вокруг себя всю Чечню и, твердо держа сто­рону справедливости, часто, по народным делам, обращался к ближайшему русскому начальству, ко­торое, согласно своей политике, употребляя в де­ло обман, на словах желало и обещало ему много добра, а на самом деле оказывало большое прене­брежение к обрядам, обычаям и справедливым просьбам чеченцев. Вследствие чего Майр Бей-Бу­лат, окончательно потерявший терпение и доверие к русским, посоветовал народу восстать и силой оружия требовать от русских управлять чеченца­ми по народному обычаю, а не по произволу мест­ного начальника.

Таким образом начались враждебные действия между русскими и чеченцами.

В 1818 г. главнокомандующий кавказскими вой­сками генерал Ермолов, заложив крепость Грозную, двинулся с сильным отрядом в Большую Чечню в аул Майр-Туп, где двум чеченцам предложил триста червонцев за голову Майр Бей-Булата («Майр» по-чеченски – «храбрый»).

Чеченцы, отказавшись от коварного предложения Ермолова, немедленно дали об этом знать Майр Бей-Булату. Но, к немалому удивлению этих чеченцев, Майр Бей-Булат вместо того, чтобы порицать Ермо­лова, был чрезвычайно обрадован намерением глав­ного начальника края и, подаривши чеченцам по од­ной хорошей лошади, отпустил их домой.

Вскоре вслед за этим он попросил к себе народ­ного кадия со всеми членами народного махкеме (суда) и обратился к ним так:

– Я сегодня перед приходом вашим составил план выгодного мира или вечной войны с русски­ми. Если только народ верит тому, что я из любви к нему и к его свободе готов пожертвовать собой, то прошу уполномочить меня на исполнение заду­манного мною плана и не дальше как завтра вы все будете знать, что угодно Богу: мир или война.

– Ты не раз доказал народу, – ответили члены суда, – что готов умереть за него, и поэтому Чечня тоже готова без малейшего возражения испол­нить все то, что ты найдешь для нее полезным.

Бей-Булат, поблагодарив их, приказал, чтобы все конные и пешие ополчения были готовы к бою. Между отрядами генерала Ермолова и чеченскими сборищами было расстояние не более пяти верст.

В ту же ночь из передовой русской цепи дали знать главному караулу, что трое лазутчиков имеют сказать весьма важное дело лично главнокоманду­ющему. Караульный офицер доложил об этом со­стоявшему при корпусном командире по полити­ческим видам полковнику князю Бековичу-Черкасскому, а он генералу Ермолову. Скоро лазутчики эти с князем Бековичем и с переводчиком без ору­жия вошли в Ставку Ермолова. Один из них, тща­тельно окутавший голову башлыком, обратился к нему через переводчика со следующими словами: «Сардар! я слышал, что вы за голову Бей-Булата отдаете 300 червонцев, если это справедливо, то я могу услужить вам и не дальше как в эту ночь го­лова Бей-Булата будет здесь перед вами, не за трис­та червонцев, а за то, что вы из любви к человече­ству избавите бедный чеченский народ и ваших храбрых солдат от кровопролитных битв».

Ермолов, будучи удивлен и заинтересован сло­вами, бойко и твердо выходившими из-под башлы­ка, спросил его, кто он такой и каким образом он может исполнить все, что он говорит и обещает.

– Прошу вас не спрашивать, – ответил лазут­чик, – вы узнаете, когда я представлю вам голо­ву Бей-Булата.

Ермолов, еще сильнее заинтересованный, жадно ловил слова лазутчика и, желая хорошенько понять его, спросил :

– Сколько же червонцев он хочет за голову Бей-Булата?

– Ни одной копейки, – ответил лазутчик.

Ермолов и любимец его Бекович-Черкасский взглянули друг на друга с недоумением. Ермолов с иронической улыбкой, назвавши этого чеченца не­бывало бескорыстным лазутчиком, потребовал от него сказать решительно и откровенно его желание.

– Мое желание, – продолжал тот, – состоит в том, чтобы вы, получивши в эту ночь Бей-Булата, завтра или послезавтра повернули свои войска об­ратно в крепость Грозную и там, пригласивши к се­бе всех членов народного махкеме, заключили с ним прочный мир на условиях, что отныне русские не будут строить в Большой и Малой Чечне крепостей и казачьих станиц, освободили всех арестантов, невинно содержащихся в Аксаевской крепости, и управляли ими не иначе, как по народному обычаю и шариату в народном суде (махкеме). Если вы, сардар, согласитесь на указанные условия и дади­те мне в безотлагательном исполнении их верную поруку, то прошу вас верить тому, что голова Бей-Булата будет в эту ночь здесь, но повторяю, не за деньги, а на вышесказанных условиях.

– Не правда ли, мы имеем дело с весьма зага­дочным человеком, – заметил Ермолов любимцу своему Бековичу-Черкасскому.

- При всем моем желании, – сказал Бекович, – я не верю ни одному из его слов.

- Чем черт не шутит, – сказал Ермолов, – чем меньше мы ему будем верить, тем больше нас обра­дует, если сверх ожидания нашего через несколько часов он явится к нам с головой любезного нам Бей-Булата.

– Скажи ему, – приказал Ермолов, – все, что он желает, есть благо народа, и потому я охотно согла­шусь с ним, пусть он только скажет, кого он хочет иметь порукой.

– Честное слово сардара Ермолова и милость ца­ря Александра, – сказал лазутчик.

– Пусть будет так, – заключил Ермолов и протя­нул ему руку: – вот тебе моя рука и с ней даю тебе честное слово, что, получивши от тебя голову Майр Бей-Булата, нарушителя спокойствия целого края, исполню с большим удовольствием все то, что меж­ду нами сказано, и кроме того народные кадии и достойные члены суда будут получать от правитель­ства хорошее содержание, а тебя, как достойного, щедро наградит царь. Теперь, – продолжал Ермо­лов, – я свое кончил, также требую от тебя, как истинного мусульманина, верную присягу на Аль-Коране, что ты исполнишь в точности свое обещание.

Лазутчик, не выпуская руку Ермолова, благода­рил Бога, назвал себя чрезвычайно счастливым, что надежды и ожидания его совершенно оправдались и что чеченцы избавлены от разорительной войны; затем, выпустив руку Ермолова, сказал:

– Теперь вам, сардар, присяга моя не нужна, и – (снявши башлык) – вот вам голова Бей-Була­та. Она всегда готова была быть жертвой для спо­койствия бедного чеченского народа. Поручаю себя Богу и Его правосудию.

– Он сам!.. Он сам!.. – воскликнули одновре­менно изумленные Бекович и переводчик.

– Да кто же он? – поспешно спросил Ермолов.

– Сам Майр Бей-Булат, Ваше Высокопревосхо­дительство, – ответил Бекович» (журнал «Кавказ», №1 (25), 1936, Париж).

И что же происходит дальше?

Верный своему честному слову, генерал Ермолов отпустил Бей-Булата. Даже больше, от имени рус­ского правительства он его назначил «старшиной всей Чечни», а через непродолжительное время тот же генерал Ермолов, заманив Бей-Булата в ловушку, убил его руками наемника, его же кров­ника.

Бесстрашный вояка, герой Бородинской битвы с острым стратегическим умом, один из представите­лей выдающейся плеяды генералов штаба Кутузова, победивших Наполеона, – Ермолов в войне с горца­ми стоял и через одиннадцать лет своего командова­ния кавказскими войсками в кровопролитнейших сражениях на том же самом месте, с которого он на­чал эту войну, – на границах Чечни. К неуспехам на Кавказе прибавились тяжкие огорчения из Петер­бурга: в списке членов будущего Временного пра­вительства, составленном восставшими декабриста­ми, Николай I, к своему ужасу, обнаружил имя че­ловека, которому верил, как самому себе, имя ге­нерала Ермолова, намеченного на должность военно­го министра (само по себе это ни о чем не говори­ло, ибо там числилось и имя великого русского ре­форматора, богобоязненнейшего и преданнейшего слуги императора, Сперанского, намеченного на пост министра иностранных дел). Но уже и одного того, что декабристы могли рассчитывать на Ермо­лова, было достаточно в глазах Николая I, чтобы в 1827 г. снять его и даже отставить от военной служ­бы. Назначая на его место фельдмаршала Паскевича, победителя в русско-персидской войне 1928 г., завоевателя Армении, названного в честь этого кня­зем Эриваньским, – Николай I в рескрипте на его имя писал: «После того, как выполнена и эта зада­ча, задача покорения Армянского нагорья, предсто­ит Вам другая задача, в моих глазах не менее важ­ная, а в рассуждении прямых польз гораздо важней­шая, – это покорение горских народов или истреб­ление непокорных» (М. Н. Покровский. Диплома­тия и войны царской России в XIX в.).

Легко догадаться, что верный этой программе Николай I теперь форсирует темпы и расширяет те­атр войны на Кавказе. Тридцать лет продолжается Кавказская война при нем, действующую кавказ­скую армию он доводит до 200 тыс. солдат. Трез­вые наблюдатели говорят о неоправданно высоких жертвах русских, но Николай I упорствует. Резуль­тат? Умирая в 1855 г., Николай I стоял на Кавказе там же, откуда он убрал генерала Ермолова, – на границах Чечни. Но была и разница: при Ермолове были «мирные» и «немирные» чеченцы, но когда правительство Николая I в 1840 г. предъявило уль­тиматум о разоружении мирных чеченцев, они от­ветили: «Чеченцев никто не разоружал – разоружа­ли только их трупы» – и, восставши, присоедини­лись к знаменитому имаму Шамилю, написав на сво­ем знамени стих из Корана: «О избранники Бога, вы не знали ни страха, ни траура» (X, 63).

За три года до этого Николай I посетил Кавказ. Побывал он и в «мирной» Чечне. Чеченцы решили, воспользовавшись этим, подать царю жалобу о при­чинах своего недовольства местным начальством. Вот что пишет об этом цитированный выше генерал Кундухов: «В 1837 г. император Николай I, первый из русских царей, осчастливил приездом своим Кав­каз. На другой день государь принимал депутатов с народными просьбами, говорил с ними очень благо­склонно, исключая из этого злополучных чеченцев, которых упрекал в неверности ему и его русским законам. Чеченцы в свою очередь ответили: «Ваше­му Императорскому Величеству мы преданы не ме­нее других горцев и уважаем законы не менее дру­гих, но, к несчастью нашему, ближайшее началь­ство, затемняя истину и не соблюдая никаких за­конов и обычаев, управляет нами совершенно по своему произволу, отзываясь о нас с дурной сто­роны...». Резкий, но очень справедливый ответ че­ченцев не понравился государю, и, назвав его клеве­той, он приказал им выкинуть из головы вредные мысли. Царь вместо того, чтобы хоть сколько-ни­будь оправдать ожидания народа, приказал дер­жать чеченцев под сильным страхом» (журнал «Кавказ», № 1 (25), 1936, Париж).

Однако, вернувшись в Петербург, царь несколь­ко изменил свое мнение о чеченцах. Царь писал сво­им подчиненным: «... я хочу не победы, а спокой­ствия... для интересов России надо стараться приго­лубить горцев и привязать их к русской держа­ве. ... я написал инструкцию и приказал учредить в разных местах школы для детей горцев, как вер­нейшее средство к их обрусению и к смягчению их нравов» (Л. И. Барат. Кавказцы в собственном Его Имп. Величества конвое. – «Часовой», 1981).

Но война оставалась войной. Командующий вой­сками в Чечне генерал-майор Пулло, по словам Кундухова, «начал ходить с отрядами по аулам мирных чеченцев под предлогом ловить там непокорных тавлинцев, будто в аулах их скрывающихся. На ноч­лег солдат и казаков расставляли по домам чечен­цев и, отыскивая небывалых тавлинцев, забирали все, что понравится солдату. На жалобы хозяев, на слезы женщин и детей Пулло смотрел со зверским равнодушием и, гордясь своими позорными дела­ми, называл жалобу чеченцев, как и император Ни­колай I, клеветой. В следующем, 1839 году, он опять повторил этот поход» (генерал Кундухов, там же). Вот это и привело ко всеобщему чеченскому восстанию. Чечня отныне стала частью территории имамата Шамиля. Так начался новый этап Кавказ­ской войны. Правда, был еще один генерал, более гуманный и более разумный, который хотел пред­упредить расширение восстания. Это командир корпуса генерал Головин. Он послал вышеназван­ного генерала Кундухова к чеченцам, чтобы они ему рассказали причины, почему они восстали. Чеченцы ему ответили: «Если корпусному командиру угод­но узнать причину нашего восстания, то пусть спросит генерала Пулло, начальника чеченского округа, он причины знает лучше всех чеченцев, которым теперь остается только просить Бога, чтобы навсегда избавиться от всех Пулло или уме­реть на штыках их» (там же). В одном из первых же сражений с чеченцами пал и сам генерал Пулло.

С этого времени русская кавказская армия не­сла огромные потери в войне с горцами, совершен­но не оправдывавшиеся успехами в деле их поко­рения. При этом горцы, постоянно переходя от обо­роны к наступлению, сводили на нет первые кажу­щиеся успехи. Корреспондент «Московских ведо­мостей» писал из действующей русской кавказской армии: ,,... в Чечне только то место наше, где стоит наш отряд; двинулся наш отряд, то и это место не­медленно переходит в руки противника». Из десят­ков крупных военных экспедиций и походов на Чечню и Дагестан сошлемся только на одну из них, на так называемую «Сухарную экспедицию Ворон­цова» в 1847 г. Военные сводки кавказского глав­ного командования о ходе этой экспедиции начина­лись обычно трафаретной фразой: «Предпринятая по Высочайшей воле Императора Николая I воен­ная экспедиция на Большую Чечню проходит...» Этой экспедицией руководил лично сам новый главнокомандующий кавказскими войсками гене­рал граф Воронцов. Немецкий писатель Фридрих Боденштедт, писавший свою книгу о Кавказе по свежим следам этой экспедиции, так рисует ее ход по рассказу одного русского офицера, участника этой экспедиции: «... между тем из Петербурга по­следовал приказ снарядить новую, более значитель­ную экспедицию в Большую Чечню, которая и на­чалась в конце сентября. Гигантский корабль, плывущий по морю, оставляет за собой видимые длин­ные борозды, на время впереди и по бокам волны расходятся, но тут же сходятся вновь, как только корабль поплывет дальше. Так шел и наш военный поход по Чечне. Там, где мы только что прошли, не находилось больше врагов, но впереди и по бо­кам они беспрерывно выплывают, и как только мы двинемся, они вновь немедленно смыкаются между собою. Экспедиция не оставляет среди них каких-либо заметных следов, только там и здесь из лесно­го моря виднеются русские сигнальные флаги –горящий аул. Единицы пленных и некоторое коли­чество скота – таковы наши трофеи. Может, с точ­ки зрения Петербурга, такой поход и кажется бо­лее успешным, чем он есть на самом деле» (Кавказ­ские народы в борьбе за свою свободу, ч. П. Берлин, 1855).

Эта «сухарная» экспедиция в горную Чечню (Дарго) оказалась роковой для Воронцова. Дав Воронцову возможность углубиться в горы и усту­пив ему даже очищенное Дарго, Шамиль отрезал генералу пути отступления и снабжения. Посажен­ному на голодный паек – сухари – и полностью от­резанному от своего тыла, Воронцову ничего не оставалось, как просить помощи из России. При­бытие новых частей генерала Фрайтага спасло его от полного разгрома. Вместе с ним спасся и участво­вавший в экспедиции, как гость генерала Ворон­цова, принц Александр Гессенский. При этом экспе­диция потеряла убитыми трех генералов, 195 офице­ров и 4 тыс. нижних чинов, много боеприпасов и оружия. Таковы были данные самого русского ко­мандования. Численность всех русских сил, участво­вавших в экспедиции на Дарго и поддерживавших ее из окружающих районов, доходила, по офици­альным данным русских военных историков, до 150 тыс. человек, а по сведениям того же Боденштедта даже до 200 тыс. человек.

Официально Кавказская война кончилась в 1859 г., когда действующая кавказская армия бы­ла доведена, по словам генерала Фадеева, до 280 тыс. чел. – при постоянной армии у Шамиля 20 тыс. с трофейными пушками и снарядами, отлитыми национальными мастерами и русскими пленными. (Вся русская армия в Отечественной войне 1812 г. против Наполеона составляла всего 500 тыс. чел.)

В августе 1859 г. новый главнокомандующий кавказскими войсками генерал князь Барятин­ский мог издать свой победный приказ: «Гуниб взят, Шамиль в плену. Поздравляю кавказскую армию. Князь Барятинский».

Таким образом, преемник Воронцова князь Барятинский при огромной концентрации новых вооруженных сил и модернизации военной тех­ники (у Барятинского уже было нарезное оружие, чего не было у горцев) взял Шамиля в плен, а в 1864 г. пала и последняя область независимого государства Шамиля – Черкессия, возглавляемая выдающимся наибом Шамиля Магометом Эминым. Своеобразный итог русско-кавказской войны под­вел исследователь русской военной старины и пла­менный монархист наших дней, вышецитированный Леонид Иванович Барат, писавший: «Плоды русско­го покорения Кавказа один из его участников, офи­цер Терского казачьего войска, сформулировал так:

Ведь Кавказ добыть не шутка!

Храбрый там гнездился враг,

Приходилось часто жутко –

Крови стоил каждый шаг».

К пленному Шамилю русское правительство отнеслось как к пленному государю. После про­должительной почетной ссылки в Калуге ему был разрешен выезд вместе с семьей в Аравию, где он и умер в Медине в 1872 г.

Хотя горцы были побеждены силой оружия в столь кровопролитной для России войне, царское правительство воздало дань их стремлениям к не­зависимости и любви к свободе, объявив горцам оп­ределенные свободы по внутреннему самоуправле­нию. Вот что гласит прокламация чеченскому наро­ду от имени императора Александра II: «Проклама­ция чеченскому народу: Объявляю вам от имени Го­сударя Императора – 1) что правительство русское предоставляет вам совершенно свободно исполнять навсегда веру ваших отцов, 2) что вас никогда не будут требовать в солдаты и не обратят вас в каза­ков, 3) даруется вам льгота на три года со дня утверждения сего акта, по истечении сего срока вы должны будете для содержания ваших народных управлений вносить по три рубля с дома. Предостав­ляется, однако, аульным обществам самим произ­водить раскладку этого сбора, 4) что поставленные над вами правители будут управлять по шариату и адату, а суд и расправы будут отправляться в народ­ных судах, составленных из лучших людей, вами са­мими избранных и утвержденных начальством, 5) что права каждого из вас на принадлежащее вам имущество будут неприкосновенны. Земли ваши, которыми вы владеете или которыми наделены рус­ским начальством, будут утверждены за вами актами и планами в неотъемлемое владение ваше... Под­линную подписал Главнокомандующий кавказской армией и Наместник Кавказа генерал-фельдмаршал князь Барятинский» (см. Воспоминания генерал-майора Мусы-Кундухова, – журнал «Кавказ», май 1936, № 5/29). Если бы сегодняшняя «автономная» Чечено-Ингушская республика имела такую консти­туцию, – я ее считал бы сверхсчастливой страной.

Однако, боясь новых восстаний на Кавказе и желая избавиться от наиболее активного элемента в движении за независимость, царское правитель­ство предпринимает переселение около 800 тыс. черкесов, чеченцев, дагестанцев и осетин в Турцию. Оно началось в 1864 г. Переселение было проведено в настолько тяжелых условиях, и жертвы во время самого переселения были столь велики, что это вы­звало крупные протесты на Западе. В Англии был создан комитет помощи этим переселенцам, делав­ший большие денежные сборы в их пользу.

О Кавказской войне и о ее трагическом исходе для горцев существует огромная историческая, повествовательная и поэтическая литература. В гла­зах официальной России задача Кавказской войны была чисто стратегическая – обеспечение экспансии Русской империи покорением народов Северного Кавказа, которые после присоединения Азербайд­жана, Армении и Грузии остались независимыми в самом тылу Империи. Даже либеральствующий ис­торик Ключевский считал, что дагестанцы, чеченцы и черкесы – просто «дикие племена», которых надо было покорить, чтобы Россия могла решать свои стратегические задачи (В. О. Ключевский, т. 5, Москва, 1958, ее. 195-196).

Иностранные писатели, современники и свидетели Кавказской войны не разделяли мнения Клю­чевского о «диких племенах». Они находили, что внутренняя социальная организация и формы прав­ления горцев в период их независимости стояли на более высокой ступени развития, чем в самой крепостнической России. Вот два из этих свиде­тельств: вышецитированный немецкий писатель Боденштедт, который участвовал в одной из экспеди­ций против чеченцев, констатирует: «Чеченцы име­ют чисто республиканскую Конституцию и имеют одинаковые права» («Die Volker des Kaukasus und ihre Freiheitskampfe gegen die Russen, von Friedrich Bodenstedt. Berlin, 1855). Французский писатель Шандре писал в 1887 г.: «Во время своей независи­мости чеченцы жили в отдельных общинах, управ­ляемых через народное собрание. Сегодня они жи­вут как народ, который не знает классового разли­чия. Видно, что они значительно отличаются от чер­кесов, у которых дворянство занимает такое высо­кое место. В этом и состоит значительное различие между аристократической формой республики чер­кесов и совершенно демократической Конституци­ей чеченцев и племен Дагестана. Это и определило особенный характер их борьбы... У жителей Восточ­ного Кавказа господствует отчеканенное равенство и все имеют одинаковые права и одинаковые соци­альные положения. Авторитет, который они пере­доверяют племенным старшинам выборного совета, был ограниченным во времени и объеме... Чеченцы веселы и остроумны. Русские офицеры называют их французами Кавказа» (Е. Chantre. Recherches anthropologiques dans la Caucase. Paris, 1887).

Александр Дюма, путешествуя по территории имамата Шамиля, в своей очередной корреспонденции в Париж замечает: «Шамиль – титан, который воюет против владыки всех русских». Маркс в сво­их высказываниях, посвященных Кавказской вой­не, называет Шамиля «великим демократом».

Энциклопедия Брокгауза, говоря о роли чечен­цев в Кавказской войне, констатирует: «До 1840 г. отношение чеченцев к России было более или менее мирное, но в этом году они изменили своему нейт­ралитету и, озлобленные требованием со стороны русских о выдаче оружия, перешли на сторону из­вестного Шамиля, под руководством которого в течение почти 20 лет вели отчаянную борьбу про­тив России, стоившую последней огромных жертв... неукротимость, храбрость, ловкость, выносливость, спокойствие в борьбе – черты чеченцев, давно при­знанные всеми, даже их врагами... Во время своей независимости чеченцы, в противоположность черке­сам, не знали феодального устройства и сословных разделений. В их самостоятельных общинах, управ­лявшихся народными собраниями, все были абсо­лютно равны. Мы все «уздены» (то есть свободные, равные), говорят теперь чеченцы... Этой социальной организацией (отсутствие аристократии и равенст­во) объясняется та беспримерная стойкость чечен­цев в долголетней борьбе с русскими, которая про­славила их геройскую гибель» (Энциклопедический словарь, т. 38, сс. 785-786, СПб., Брокгауз-Ефрон, 1903, С.-Петербург).

Концепция большевиков о характере борьбы гор­цев за независимость менялась несколько раз. Пер­воначальная советская концепция говорила о про­грессивности движения Шамиля и реакционности политики царей. Она отражена в Большой Совет­ской Энциклопедии первого издания в статье о

Чечне. В рекомендованных к этой статье моих кни­гах я тоже держался этой концепции. БСЭ писала: «Исключительно упорную борьбу с наседающим ца­ризмом горцам пришлось выдержать с конца XVIII века (1785-1859). Наиболее активными и сильными противниками царского правительства при завоева­нии Северного Кавказа справедливо считались че­ченцы. Натиск царских войск на горцев вызвал их объединение для борьбы за свою независимость, и в этой борьбе горцев чеченцы играли выдающуюся роль, поставляя главные боевые силы и продоволь­ствие для Газавата (священной войны). Чечня бы­ла «житницей» Газавата. Выдвинувшийся из чечен­цев пастух Мансур Ушурма, ставший в качестве има­ма во главе организованных сил горцев, вел ожесто­ченную борьбу с царскими войсками в течение шес­ти лет (1785-1791). В первой половине XIX в. ве­лась непрерывно организованная борьба горцев про­тив царизма под руководством имамов Чечни и Да­гестана – Кази-муллы и Гамзат-бека; но наиболь­шей силы борьба достигла в эпоху знаменитого вож­дя горцев – Шамиля (1834-1859), который, опира­ясь на широкое народное движение, сумел блестяще организовать длительный отпор царизму не только в силу своих военных талантов, но и в силу проводи­мых им социально-политических реформ... Шамиль организовал централизованную военно-гражданскую систему власти (имамат Шамиля). Николаевские генералы после ряда поражений поняли, что путь завоевания горцев лежит через Чечню. Началось ме­тодическое вытеснение чеченцев с плоскости путем уничтожения аулов, рубки лесов, устройства кре­постей и заселения освобожденных земель казачь­ими станицами» (БСЭ, первое издание, т. 61, 1934, сс. 530-531). Об имаме Шамиле: «Шамиль – вождь национально-освободительного движения горских народов Кавказа, направленного против колониза­ционной политики царской России. Шамиль, по вы­ражению Маркса, «великий демократ», был захва­чен с горсточкой своих людей двухсоттысячной цар­ской армией и отвезен в Петербург» (там же, сс. 804-806).

В полном согласии с этой концепцией азербайд­жанский профессор Г. Гусейнов написал книгу об Азербайджане в XIX в., в которой движение Шами­ля по-прежнему оценивалось как национально-осво­бодительное движение, а сам Шамиль как вождь и герой Кавказа в этом движении. За эту книгу проф. Гусейнов, по постановлению Совета министров СССР за подписью его председателя Сталина, полу­чил Сталинскую премию. Но очень скоро – в мае 1950 г. – последовало новое постановление Совета министров, опять-таки за подписью Сталина: лишить профессора Гусейнова Сталинской премии. Причи­ну объяснил Комитет по Сталинским премиям: «Шамиль вел переписку с турецким султаном. Ша­милю был обещан по взятии Тифлиса титул короля Кавказа, Шамиль официально получил от Порты звание Генералиссимуса черкесских и грузинских армий. Мюридизм ориентировался на Турцию и Англию» («Правда», 14 мая 1950 г.). Ставленник Сталина и Берии в Азербайджане, первый секретарь ЦК Багиров в своей статье объяснил дело проще: оказывается, человек, с которым Россия не могла справиться четверть века, был всего-навсего «шпио­ном Турции»! (журнал «Большевик», № 9, 1950 г.). После разоблачения культа Сталина советские ис­торики перевели Шамиля из шпионов в главаря реакционного государства – имамата. В третьем изда­нии Большой Советской Энциклопедии сказано: «Имамат Шамиля представлял из себя государство, которое прикрывало религиозной оболочкой мю­ридизма свои чисто светские цели: укрепление классового господства дагестанских и чеченских феодалов» (БСЭ, т. 10,1972, стр. 142). Общая исто­рическая концепция осталась ортодоксально сталин­ская: цари и их генералы, насильственно покоряя Кавказ и Туркестан, делали великое прогрессив­ное дело, а вожди национально-освободительного движения этих народов, сопротивляясь покорению, выступали как реакционные вожди. Такова сущ­ность нынешней исторической концепции совет­ских историков по отношению к народам Кавказа и Туркестана, покоренным силой оружия.

Русские классики с глубоким сочувствием и пониманием относились к борьбе горцев за неза­висимость. Начало положила бессмертная поэзия Пушкина о Кавказе, кавказских горцах, русско-кавказской войне. За ней последовали шедевры кавказской поэзии и прозы Лермонтова, который воспел кавказскую свободу и осудил Кавказскую войну. Великий кавказский цикл завершил гени­альный Толстой в рассказах «Набег», «Рубка ле­са», в повестях «Казаки» и «Хаджи Мурат». (Пуш­кин был свидетелем, а Лермонтов и Толстой и са­ми участвовали в Кавказской войне, но, став выше великодержавных предрассудков, они были вдох­новлены на свои великие творения неистребимой любовью горцев к свободе!)

Совершенно особое место в этом цикле зани­мал Лермонтов. Для северокавказцев Лермон­тов не просто «певец Кавказа», он для них – свой, кавказский поэт по духу. Он даже психологически физически мужественный, мечтательный, сво­бодолюбивый, со смуглым лицом и темными глаза­ми – больше походил на горца, чем на русского. Сравнивая кавказскую поэзию Пушкина с поэзией Лермонтова, русский поэт П. Антокольский не без упрека по адресу Пушкина заметил: «С головокру­жительной, сверхальпийской крутизны увидел Пуш­кин Кавказ:

«Кавказ подо мною:

Так буйную вольность законы теснят,

Так дикое племя под властью тоскует,

Так ныне безмолвный Кавказ негодует,

Так чуждые силы его тяготят».

Лермонтов прочел то же самое – ту же точку и то же негодование, но в противоположном. Никог­да он не сказал бы: «Кавказ подо мною», потому что был внутри Кавказа» (М. Ю. Лермонтов, Из­бранные произведения, т. 1, вступительная статья П. Г. Антокольского, Москва, 1964, с. 23).

Неудивительно, что мое поколение горской мо­лодежи училось любви к Кавказу в одинаковой ме­ре как у величественной кавказской поэзии Лер­монтова, так и у богатого кавказского фолькло­ра (вот что писал о чеченском фольклоре Лев Тол­стой в письме к поэту А. А. Фету от 26 октября 1875 г.: «Читал я это время книги, о которых ни­кто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о кавказских горцах, из­данный в Тифлисе. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные. Хотелось бы Вам послать. Мне, читая, беспрестанно вспомина­лись Вы. Но не посылаю, потому что жалко расстаться. Нет-нет и перечитываю. Вот Вам образчик: «Высохнет земля на могиле моей, и забудешь ты меня, моя родная мать. Прорастет кладбище мо­гильной травой – заглушит трава твое горе, мой старый отец. Слезы высохнут на глазах сестры моей – и улетит и горе из ее сердца». Конец этой песни по-чеченски звучит так: «Только брат не забудет, по­ка не ляжет рядом со мною». Мы знали, что царь сослал Лермонтова за вольнодумство к нам, на Кав­каз, в виде наказания, а он, дерзкий и неумолимый, со своей родной страной прощался, как узник про­щается с неволей, предвкушая блаженство свободы среди нас, на Кавказе:

«Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, им преданный народ.

Быть может, за стеной Кавказа

Сокроюсь от твоих пашей,

От их всевидящего глаза,

От их всеслышащих ушей».

Побывав на Кавказе, он не разочаровался в своих ожиданиях, он вернулся к себе, в Россию, глубоко влюбленным в Кавказ:

«Хотя я судьбой на заре моих дней,

О южные горы, отторгнут от вас,

Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз:

Как сладкую песню отчизны моей,

Люблю я Кавказ».

Он не только любил Кавказ, он глубоко сочув­ствовал и переживал его трагедию:

«Кавказ! далекая страна!

Жилище вольности простой!

И ты несчастьями полна

И окровавлена войной!..

...........................................

Нет! прошлых лет не ожидай,

Черкес, в отечество свое:

Свободе прежде милый край

Приметно гибнет для нее».

В двух шедеврах своей кавказской поэзии – в «Валерике» и «Измаил-Бей» Лермонтов особенно ярко осудил Кавказскую войну России и воспел ге­роизм горцев в борьбе за свою свободу и независи­мость:

«Вот разговор о старине

В палатке ближней слышен мне;

Как при Ермолове ходили

В Чечню, в Аварию, к горам;

Как там дрались, как мы их били,

Как доставалося и нам...

... Вон кинжалы,

В приклады! – и пошла резня,

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь

Ручей телами запрудили.

Хотел воды я зачерпнуть...

(И зной и битва утомили

Меня), но мутная волна

Была тепла, была красна...

...Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он – зачем?

Галуб прервал мое мечтанье,

Ударив по плечу; он был

Кунак мой; я его спросил,

Как месту этому названье?

Он отвечал мне: Валерик,

А перевесть на ваш язык,

Так будет речка смерти: верно,

Дано старинными людьми.

– А сколько их дралось примерно

Сегодня? – Тысяч до семи.

– А много горцы потеряли?

– Как знать? – зачем вы не считали!

Да! будет, кто-то тут сказал,

Им в память этот день кровавый!

Чеченец посмотрел лукаво

И головою покачал...»

Это не поэтический вымысел, а описание действи­тельного сражения, участником которого был и сам Лермонтов. Накануне сражения на Валерике Лер­монтов писал своему другу В. А. Лопухину: «Завтра я еду в действующий отряд на левый фланг в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возь­му...» 12 сентября 1840 г. Лермонтов сообщил тому же Лопухину: «У нас каждый день дело, и одно до­вольно жаркое, которое продолжалось шесть часов сряду. Нас было две тысячи пехоты, а их до шести тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло

30 офицеров и до трехсот рядовых, а их шестьсот тел осталось на месте. Вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью» (Лермонтов, там же, т. 2, с. 690).

Сюжет знаменитой поэмы «Измаил-Бей» расска­зал Лермонтову «старик-чеченец, хребтов Кавказа бедный уроженец». Он сохранился в чеченском фольклоре и до сих пор. Его ведущий мотив: свобо­да – это бог Кавказа. Война – это меч свободы. Вер­ность в дружбе и беспощадность во мщении – ис­конные правила гор. Эту «философию адатов» Лер­монтов обобщил во вступительной части «Измаил-Бея»:

,,И дики тех ущелий племена,

Им Бог – свобода, их закон – война...

...Там поразить врага не преступленье;

Верна там дружба, но вернее мщенье;

Там за добро – добро, и кровь – за кровь,

И ненависть безмерна, как любовь».

Кавказская поэзия Лермонтова стала кораном каждого интеллигентного горца. Горские интелли­генты зачитывались Лермонтовым, обожествляли его, они проклинали тот день, когда появился на свет негодяй Мартынов, так безжалостно потушив­ший это кавказское солнце. Мое личное увлечение Лермонтовым было так велико, что я начал думать, не попробовать ли писать по-чеченски стихи под Лер­монтова или хотя бы перевести Лермонтова на че­ченский язык. Я решил посоветоваться с нашей учи­тельницей русского языка и литературы Мариам Исаевой. Учительница была чеченка, окончившая гимназию и какие-то еще учительские курсы. Моло­дая учительница, необыкновенной красоты, типа лермонтовских черкешенок, в которую мы все, ко­нечно, тайно были влюблены, сама тоже писала сти­хи. По-женски нежные и безмятежные, стихи ее до нас, мятежников, совсем не доходили. Когда я во время чтения Лермонтова в классе сказал ей, что хо­чу перевести Лермонтова на чеченский язык, учи­тельница, сделав удивленное лицо и большие глаза, так и застыла в той самой позе, в которой ее застало мое сообщение. «Восхищение моей дерзостью или удивление моей наивностью», – мелькнула у меня мысль. Ответ ее убил во мне еще не родившегося чеченского поэта. «Смешной ты мальчик, – сказала она, – ведь чтобы перевести Лермонтова, самому на­до быть поэтом, а ты считаешь себя поэтом?» «Да!» – вырвалось у меня совершенно непроиз­вольно. «Что же ты написал?» – полюбопытство­вала она. «Ничего», – ответил я под хохот всего класса. Я был осрамлен, уничтожен в своих лучших возвышенных чувствах. Я перестал мечтать быть чеченским поэтом и писать под Лермонтова.

Кавказское абречество и абрек Зелимхан

«Абрек» – это чеченское слово, которое впервые вошло в русский язык со времени русско-кавказ­ской войны. Первым абреком Чечни в начальный пе­риод ее покорения был Бей-Булат, о котором мы уже рассказывали, а последним – Зелимхан. Абрек, в чеченском понимании, – революционер-одиночка, который мстит чужеземной власти за ее несправед­ливость и жестокости против чеченского народа. С приходом советской власти абреческое движение не прекратилось. Наоборот, в эпоху Сталина оно стало наиболее распространенной и острой формой народ­ного сопротивления режиму. В советское время абречество претерпело и известную эволюцию в отно­шении своего объекта. Оно теперь направлено не во­обще против власти, а исключительно против ее ка­рательных органов и их представителей. Абреки со­ветской Чечни и Ингушетии ощущали себя народны­ми мстителями, контртеррористами против терро­ристического аппарата Сталина, но в русской и со­ветской литературе абреки – это просто «бандиты» и «хищники». Русская эмигрантская литература то­же величает абреков, да и самих чеченцев вообще, «хищниками», как о том говорится в компиляции из старой бульварной печати «От Тифлиса до Пари­жа», изданной в 1976 г. в Париже. Ее автор, бывший белый офицер, пишет: «От кабардинцев и черкесов резко отличаются чеченцы. Это хищники... наруж­ностью народ красивый. Проворный в движениях, ловкий чеченец весел и остроумен и в то же время он подозрителен, вспыльчив, вероломен, коварен, мстителен. Хищные инстинкты породили среди че­ченцев абречество». Несколькими строчками ниже автор приводит «присягу абрека», которую выду­мал для него другой бульварный писатель. Вот она: «Клянусь отнимать у людей все, что дорого их серд­цу, их совести, их храбрости. Отниму грудного мла­денца у матери, сожгу дом бедняка и там, где ра­дость, принесу горе» (с. 86). Если я цитирую всю эту белиберду, то только потому, что в своем пре­дисловии к ней один русский парижанин, носящий титул профессора, хвалит эту книгу за ее «объектив­ность». Однако ни автор, ни профессор не нашли нужным указать, что этот же чеченский народ за свое сопротивление тирании Сталина был поголовно депортирован советским правительством в пески Казахстана, где большая часть чеченцев погибла. На этой же точке зрения стоят и московские советские профессора. В Большой Советской Энциклопедии дано следующее определение абреков: «Абрек (ве­роятно, от осетинского абыраег... скиталец, разбой­ник) , в прошлом у народов Северного Кавказа из­гнанники из рода, ведшие скитальческую или раз­бойничью жизнь, среди последних известен: Зелим­хан Гушмазакаев из Карачая...» (т. 1, с. 29, 1970, 3-е издание). Как видно, московские красные и па­рижские белые профессора в оценке роли абреков в освободительном движении Кавказа между собою единодушны. Но есть и разница: если господа из Па­рижа просто сочиняют небылицы, то товарищи из Москвы умудрились в одном предложении дать че­тыре фальсифицированных справки: 1) слово аб­рек – чеченского происхождения, как и само явле­ние чисто чеченское, возникшее в борьбе с экспанси­ей царизма на Кавказе, 2) Чечня никогда не знала ни нищих, ни скитальцев, 3) членство в чеченских ро­дах («тайпа») считалось одним из священных уз и поэтому никто не имел права кого-нибудь изгонять, 4) любой горец на Кавказе и каждый интеллигент­ный русский в Советском Союзе знает, что знамени­тый, нашумевший в свое время на всю Россию, аб­рек Зелимхан был чеченец из Харачоя, а не из Карачая. Знает это, конечно, и БСЭ (во втором издании БСЭ вообще нет слов «Чечня» и «чеченцы», поэтому там и первого имама Кавказа чеченца Мансура Ушурма тоже намеренно назвали дагестанцем). Почему же допущены такие фальсификации? Расчет ясен: молодое поколение чеченцев и ингушей не должно знать свою историю, а внешний мир должен думать, что абреки, как и все чеченцы, – хищники и разбойники.

К сожалению, экзотические басни о чеченцах и ин­гушах проникают и в европейскую литературу. Так, в том же Париже, в известном издательстве Фаярд (в котором, кстати, вышла и моя книга о Брежне­ве) в 1978 г. издана книга одного французского дипломата под названием «Странный Кавказ». Вос­хищаясь эрудицией автора в области истории Кавка­за, рецензент «Русской Мысли» в Париже пишет, «автор книги открывает нам жизнь различных кав­казских народностей – чеченцев, у которых был свирепый обычай украшать себя ожерельями, со­ставленными из ушей своих врагов, которых всегда было великое множество, ингушей с их странным обычаем венчать мертвых хевсуров, еще недавно но­сивших кольчугу в качестве привычной одежды... Можно только удивляться, что широкие круги чи­тателей до сих пор не знакомы с этим краем, скры­вающим столько чудес» (газета «Русская Мысль», 9 ноября 1978 г.). Выдумки иностранного автора, позаимствовавшего свои «сведения», по-видимому, у вышеназванных русских сочинителей или просто решившего прославиться сенсационной книгой, пре­вратились под пером сотрудника «Русской Мысли» в «чудеса Кавказа».

Зелимхан абречествовал в дни моего детства. С его сыном Омар-Али мы были друзьями юности. Мы кончили почти одновременно и среднюю школу. Со­веты очень ухаживали за ним, предлагали ему всту­пить в партию, но он предпочел оставаться беспар­тийным. В наших отношениях с ним его беспартийность и моя партийность не играли никакой роли. Нас обоих больше интересовала история нашего на­рода. Весьма начитанный в области кавказоведения, он усердно собирал все данные – устные и письмен­ные – о своем знаменитом отце, на которого он по­ходил только мужеством, но не агрессивностью. Иногда просто не верилось, что такой миролюбивый сын мог родиться у профессионального бунтаря. Он знал, что ореол отца чеченцы невольно переносят и на него. Это его очень тяготило. С обезоруживающей скромностью природного горского дипломата Омар-Али отводил всякие надежды насчет возмож­ности его собственного абречества. Я не знаю, уце­лел ли он во время большой трагедии своего наро­да. Если уцелел, то я шлю ему через эти строчки мой братский салам-маршалла. Многие сведения, кото­рые он мне дал, тоже лежат в основе очерка о его отце.

Легендам и рассказам о Зелимхане, о его подви­гах и героизме в защиту своего народа не было кон­ца. Русская печать, центральная и кавказская, того времени полна сенсационными сообщениями о не­умолимом «хищнике» и неуловимом «разбойнике» Зелимхане, который грабит бедняков, убивает жен­щин и детей, если они русские. После революции большевики объявили его национальным героем Кавказа, в книгах и журналах о нем писали, что Зелимхан не просто абрек, а абрек-революционер. Так писал о нем и я в книгах, изданных в Совет­ском Союзе. Интересную биографию Зелимхана с приложением многочисленных документов издал осетинский писатель – современник Зелимхана, друг и сотрудник Кирова по газете «Терек» – Дзахо Гатуев. На страницах журнала «Революция и горец» (Ростов-на-Дону, 1932, № 4) я в порядке «марксистского анализа» раскритиковал книгу Гатуева «Зелимхан» за игнорирование автором «клас­совой борьбы в Чечне». После этого при нашей встрече Дзахо рассказал мне, что, напротив, Киров не нашел в его книге никаких грехов, поблагодарил его за восстановление исторической правды о рево­люционере-абреке Зелимхане, да еще обещал пред­принять меры для ее экранизации. Действительно, скоро в СССР вышел художественный фильм «Зе­лимхан» по книге Гатуева, он демонстрировался и в ряде стран на Западе. Но Кирова убили в 1934 г., Гатуева расстреляли в 1938 г. и Зелимхана вновь объявили обыкновенным «разбойником». Однако нет конца советским чудесам. После разоблачения культа Сталина реабилитировали не только Дзахо Гатуева, но и его героя Зелимхана. Издательства в Москве и на родине Гатуева в Осетии переиздали «Зелимхана», а чеченский писатель Магомет Мамакаев издал в Грозном собственную книгу о Зелим­хане. Но в эру Брежнева произошло опять новое «чудо»: Зелимхана вновь перевели в обыкновенно­го «разбойника».

Как смотрел Зелимхан сам на свое абречество? В письме на имя председателя Третьей государствен­ной Думы Зелимхан писал: «...для меня было бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители знали, что я не родился аб­реком, не родились ими также мой отец и брат и другие товарищи. Большинство из них избирают такую долю вследствие несправедливого отноше­ния властей...» (Дз. Гатуев, «Зелимхан», Орджони­кидзе, 1965, с. 152, везде далее цитаты, особо не оговоренные, – из этой книги). Каковы же были несправедливости, за которые Зелимхан мстил влас­тям? Вот некоторые из них: «В воскресенье 10 ок­тября 1905 г. грозненские власти учинили на базаре чеченский погром. Начало обычное. Поссорилась с чеченом баба. Шум. Толпа. То ли он кого из толпы убил, то ли толпа его убила за чеченское происхож­дение. В результате вышел из казарм под командой полковника Попова Ширванский полк и расстрелял 17 чеченцев. «Мы все готовы были тогда в абреки уйти, – прибавил мне рассказчик, – чеченский ин­теллигент» (с. 53). Ужасная весть дошла до Зелим­хана, который при каждой молитве после «дуа» по­вторял обращение к Аллаху: «Аллах, если я заду­мал что-нибудь несправедливое, то отврати мои мысли и удержи мою руку. Если я задумал дело правое, то укрепи мою волю: сделай глаз мой мет­ким и руку твердой. Прости мне мои грехи, прости грехи всем несчастным, вынужденным идти моей дорогой». Зелимхан решил, что месть за чеченский погром в Грозном – богоугодное дело, а на самом деле совершил такое же преступление, как и пол­ковник Попов: в воскресенье 17 октября около станции Кади-юрт он со своим отрядом остановил пассажирский поезд, отобрал 17 пассажиров из чис­ла «начальников» и расстрелял их. «Передайте пол­ковнику Попову, что жизни, взятые им в Гроз­ном, отмщены», – простился он с уцелевшими пас­сажирами (с. 53).

Незадолго до этого Зелимхан убил начальника Веденского округа полковника Добровольского. За что же? Зелимхан объяснил: «Полковник ду­мал, что он все может и ничего ему не будет за это: за то, что обругал сестер зелимхановских, за арест зелимхановской жены, за преследование отца, братьев... за присылки в Харачой солдат, лапавших харачоевских девушек... осквернивших чистоту му­сульманских жилищ» (с. 46).

Вместо убитого Добровольского появился новый начальник округа «свой» горец, полковник Галаев. Галаев думал, что Добровольский погиб из-за своей интеллигентской мягкотелости. Кроме того, Добро­вольский – русский – не знал психологии чеченцев и поэтому не сумел проучить их, как следует. Га­лаев во всеуслышание заявлял, что он всю Чечню согнет в бараний рог. Гатуев рассказывает: «Гала­ев свирепствовал, Галаев сам горец из казаков моз­докских. Как горец Галаев подошел к корню вопро­са... Родовый быт и существовавшее в нем право и мораль решил уничтожить действием администра­тивным. Всех так или иначе заподозренных в сноше­ниях с Зелимханом он ссылал или в Россию, или в Сибирь. Ссылал Галаев беспощадно... Ссылки пред­шествовавших администраторов не давали желанно­го результата. Ссыльные возвращались и пополняли абрекские кадры. Чтобы уничтожить тоску по роди­не, по семье, Галаев начал высылать семьями. Каж­дой высылке предшествовал арест, и тюрьмы напол­нялись преступниками в возрасте от грудного и до старческого» (сс. 60-61). Одним словом, свой горец Галаев оказался хуже русского Добровольского. Добровольский, хотя был сущим дьяволом, но он все же не ссылал чеченцев семьями или целыми ро­дами, как это делает теперь Галаев. Зелимхан решил сообщить Галаеву, что с ним он покончит еще быст­рее, чем с Добровольским, если он не прекратит массовые ссылки людей. Если же он одумается, то оставит его в покое. Зелимхан прибег к своему обычному методу «коммуникации» – написал Галаеву письмо на чеченском языке арабским шриф­том. Сохранились два письма Галаеву, написанные чисто в горском незамысловатом стиле, но они довольно красноречиво объясняют суть дела. В пер­вом письме Зелимхан пишет: «Я думаю, что из го­ловы твоей утекло масло, раз ты думаешь, что цар­ский закон может делать все, что угодно. Не стыд­но тебе обвинять совершенно невинных? На каком основании наказываешь ты этих детей? Ведь наро­ду известно, что сделанное в крепости Ведено сде­лал я. Знаешь это и ты. Вы же не можете подняться на крыльях к небу и не можете также влезть в зем­лю. Или же вы будете постоянно находиться в кре­пости, решая дела так несправедливо, зная это хо­рошо... Куда вы денетесь?.. Я, Зелимхан, решающий народные дела. Виновных убиваю, невинных остав­ляю. Я вам говорю, чтобы не нарушали вы закон... Возьмите всю казну и войска, преследуйте меня и все равно не найдете меня... Когда вам понадобится схватить меня – я буду от вас далеко; когда же вы мне понадобитесь – будете вы очень близко ко мне... Вы нехорошие люди! Вы недостойные люди! Не радуйтесь, не гордитесь за взятую вами неправ­ду и за утверждение таковой... После будете пла­кать несомненно. Эй, полковник! Я тебя прошу ра­ди создавшего нас Бога и ради возвысившего те­бя – не открывай вражду между мною и народом» (сс. 144-145).

Зелимхан опровергает пущенную начальством ложь, что он убивает не только представителей влас­ти, но и любого русского: «Эй, начальствующие! Я вас считаю очень низкими. Смотрите на меня: я на­шел казаков и женщин, когда они ходили в горы, и я их не тронул. Я взял у них только гармонию, чтобы немного повеселиться, а потом вернул ее им (с. 145).

В ответ на письмо Зелимхана Галаев начал аресты семей сородичей Зелимхана по материнской линии (по чеченскому родовому праву за действия того или иного лица отвечает только его род по отцов­ской линии, а не по материнской). В военной кре­пости Ведено не хватало помещения для заключен­ных детей, женщин, мужчин. Вереницей тянулись эшелоны арестованных из Горной Чечни до самого Грозного. Зелимхан все это видел и решил объяс­ниться с Галаевым еще раз. Он написал ему второе, уже более сердитое письмо, нарушая адат, который требует, чтоб чеченец не позволял себе ругани даже с врагом. Вот отрывок из этого, второго письма: «Полковник Галаев, пишу тебе последнее мое пись­мо... Мнение мое такое: ты, кажется, знаешь, что я сделал с Добровольским, с таким же полковником, как ты; что мое привлекает сердце в необходимость сделать с тобой за незаконные действия твои из-за меня заключенных людей, которые совсем невин­ные. Я тебе говорю, чтобы ты освободил всех за­ключенных. Я тебе дам запомнить себя. Губить лю­дей незаконными действиями из-за себя я не позво­лю тебе, гяур. Раз я говорю «не позволю», значит правда. Если я, Зелимхан Гушмазукаев, буду жив, я же заставлю тебя, как собаку, гадить дома... Трус ты! В конце концов проститутка, – убью тебя, как собаку... Ты, кажется, думаешь, что я уеду в Тур­цию? Нет, этого не будет, чтобы люди не обложили меня позором бегства. Не кончив с тобою, я шаг дальше не уйду. Слушаю о твоих делах, и ты мне ка­жешься не полковником, а шлюхой. Освободи же людей невинных, и я с тобою ничего иметь не буду.

Если же не послушаешь, то будь уверен, что жизнь твою покончу или увезу в живых, чтобы казнить тебя» (ее. 146-147).

Однако и второе письмо тоже не произвело должного впечатления на полковника. Да и как оно может произвести какое-либо впечатление: Ведено – большая горная военная крепость, в ко­торой находится гарнизон из отборных войск, об­несена высокой стеной с проволочным загражде­нием. В крепости имеет право жить, кроме солдат, только русское гражданское население. Каждого че­ченца, который приезжает сюда на базар или к на­чальству, обыскивают у входа в крепость, – будь он даже поставленным властью старшиной аула. Ес­ли полковник выезжает из крепости, то его сопро­вождает эскадрон казачьей конницы. Лишь одна сторона крепости не обнесена стеной, да и зачем – ведь это та сторона, где глубокий обрыв овра­га с крутой скалой, а там, далеко внизу, журчит горная река. Человек отсюда может легко свалить­ся в пропасть, но подняться сюда он никак не мо­жет. Однако, на всякий случай, обрыв обнесен высоким заграждением из колючей проволоки и охраняется круглые сутки бдительными часовы­ми. Вот над этим обрывом, в сказочном тенистом парке, после плотного завтрака, в окружении личных телохранителей Галаев сидел на скамейке, то любуясь величественными вершинами гор, то заглядывая в бездонную пропасть, как вдруг в каких-нибудь сотнях шагов со стороны оврага раздался выстрел.

«Не в нас ли стреляют?» – пошутил полковник и обернулся на выстрел. Тогда вторая пуля ударила в висок полковника: первым выстрелом Зелимхан заставил полковника обернуться, чтоб попасть в не­го наверняка» (с. 64). Галаев был убит.

Зелимхан на чеченском участке делал то, что де­лали большевики-«эксы» в Закавказье и эсеры-тер­рористы в Центральной России. Он действовал до сих пор в одиночку, а теперь, после убийства Добро­вольского и Галаева, Чечня и Ингушетия признали его своим национальным героем – за его справедли­вость – и к нему потянулись новые абреки. Кавказ­ское начальство начало опасаться, что Зелимхан мо­жет стать новым Бей-Булатом или даже новым Ша­милем и поднять всех горцев против России. Поэто­му по приказу кавказского наместника Воронцова-Дашкова начальник Терской области генерал Михе­ев объявил 7 марта 1909 г. о создании «специально­го временно-охотничьего отряда» из двух тысяч от­борных вояк, куда было набрано также некоторое количество даже добровольцев-уголовников для по­имки или уничтожения Зелимхана. Так как войска в Терской области не нашли подходящего героя, чтоб поставить во главе этого отряда, то из Кубан­ской области выписали прославившегося подвигами против революции войскового старшину Вербицко­го. Официальная пресса подняла большой шум о предстоящем походе, превознося изобретательность, решительность и героизм Вербицкого.

Вербицкий, хотя и герой, но психологии горцев совершенно не понимал. Это он обнаружил в своем обращении к чечено-ингушскому народу на русском и арабском языках, написанному накануне похода против Зелимхана. Вот некоторые отрывки из него:

«Приказом по области я, войсковой старшина Вербицкий, назначен искоренить разбойничество в родном нам крае. Обращаюсь поэтому к чеченскому и ингушскому народам и всему туземному населе­нию. Вы – храбрые племена. Слава о Вашем муже­стве известна по всей земле: ваши деды и отцы храб­ро боролись за свою независимость, бились вы и под русскими знаменами во славу России... Призываю честных людей сплотиться и перестать якшаться с ворами и разбойниками... Я обращаюсь и к вам, во­ры и разбойники. Объявляю вам, что ваше царство приходит к концу. Я поймаю вас, и те, на ком ле­жит пролитая при разбоях кровь, будут повешены по законам военного времени. Поэтому советую вам помнить мои слова и отнюдь не отдаваться мо­им отрядам живыми, а биться до последней капли крови. Кто не будет трус, умрет как мужчина с ору­жием в руках.

Теперь ты, Зелимхан! Имя твое известно всей России, но слава твоя скверная. Ты бросил отца и брата умирать, а сам убежал с поля битвы, как са­мый подлый трус и предатель. Ты убил много лю­дей, но из-за куста, прячась в камни, как ядовитая змея... Я понимаю, что весь чеченский народ смот­рит на тебя, как на мужчину, и я, войсковой старши­на Вербицкий, предоставляю тебе случай смыть с се­бя пятно бесчестия, и если ты действительно носишь штаны, а не женские шаровары, ты должен принять мой вызов. Назначь время, место и укажи по совес­ти, если она у тебя еще есть, число твоих товарищей, и я явлюсь туда с таким же числом своих людей, чтобы сразиться с тобою и со всей твоей шайкой, и чем больше в ней разбойников, тем лучше. Даю тебе честное слово русского офицера, что свято исполню предложенные тобой условия» (с. 70).

Так Вербицкий предложил Зелимхану нечто вро­де коллективной рыцарской дуэли, конечно, только для того, чтобы произвести, во-первых, шум в печати (письмо Вербицкого было опубликовано во всех газетах на Кавказе) и, во-вторых, в полной уверенности, что Зелимхан не осмелится выйти на дуэль.

Да, Вербицкий плохо знал психологию чеченцев. Ни один чеченец, публично объявленный трусом, не может уклониться от дуэли. Если бы это случилось, его бы убили представители собственной «тайпы» (род).

Зелимхан не только принял вызов Вербицкого, но указал также время и место, где он встретится с Вербицким и его отрядом: в 12 часов дня 10 апреля 1910 г. в городе Кизляре у государственного казна­чейства, чтобы заодно захватить с собой и казну. Это свое решение Зелимхан изложил в письме к Вербиц­кому, которое кончалось словами: «Жди меня, баба-атаман, в Кизляре».

Хотя о письме Зелимхана говорилось всюду, сам Вербицкий не придавал ему никакого значения, по крайней мере, внешне. Современники засвидетель­ствовали нам все-таки его странное поведение. Прежде всего Вербицкий покинул свой штаб в Киз­ляре и накануне назначенного ему времени поехал в Грозный играть в карты в офицерском клубе. Когда члены клуба спрашивали Вербицкого о письме Зе­лимхана, то Вербицкий отделывался шутками: «Ду­мает, дурака нашел. Так я ему и поверю. Свято­слав, подумаешь, нашелся: «Я иду на Вы». Эти вре­мена, милостивые государи, давно прошли. Не Зе­лимхану в Святославы играть» (с. 88).

Зелимхан совсем не знал Святослава, но, видимо, хорошо знал натуру людей типа Вербицкого, – глав­ное, Зелимхан совсем не шутил. У него появилось и много боевых соратников-добровольцев. Появились также и учителя. В соседней Грузии действовали другие «боевые дружины» – «эксы» Коба и Камо, которые подавали наглядные уроки, как организо­вать «экспроприацию» царских казначейств. Вспом­ним хотя бы знаменитейшую «экспроприацию» каз­начейства, которая произошла за три года до этого – 11 июня 1907 г. – в Тифлисе на Эриванской пло­щади. После пятого лондонского съезда партии (1907) Ленин направил в Тифлис делегата этого съезда Коба (Сталина), который вместе с Камо и организовал ее. Результаты этой «экспроприации» хорошо известны. Отряд Коба-Камо захватил 340 тыс. рублей, оставив на площади убитыми трех и ранеными до 50 человек. Захваченные деньги Ко­ба направил через Литвинова Ленину за границу.

Почему же чеченец Зелимхан не может сделать то что смогли сделать грузин Коба и армянин Камо? Во всяком случае, в письме к Вербицкому Зелимхан уверенно писал, что он увезет из Кизляра деньги казначейства и голову Вербицкого. Кроме того, у Зелимхана были и особые счеты с Вербицким: так, на базаре в Гудермесе в Чечне и в селении Цох в Ингушетии Вербицкий устроил античеченский и ан­тиингушский погромы, в результате которых по­гибло много людей. Возмущаясь этим, Зелимхан на­поминал в письме к полковнику Данагаеву: «Такие страшные действия, которые совершал Вербицкий за один час, убивая бедных людей, я десять лет абре­ком и то не сделал» (с. 153).

Зелимхан создал отряд из 60 бойцов, на их чер­кесках нашил погоны кизляро-гребенского полка, а на свою черкеску Зелимхан нацепил погоны полков­ника (ведь то же самое сделали Коба и Камо). 9 апреля Зелимхан со своим отрядом переночевал в кизлярских камышах, а 10 апреля, как и было обе­щано, Зелимхан вошел в город Кизляр во главе сво­его отряда, принимая, как это положено по уставу, приветствие встречных нижних чинов.

Перед вступлением в город Зелимхан прочел сво­им бойцам нотацию – помните, что всякая опас­ность может продолжаться самое большее полчаса: или тебя убьют, или ты убьешь – иметь терпение на полчаса!

Без единого выстрела вступив в город, Зелимхан занял на центральной площади казначейство и, по­скольку было некоторое сопротивление охраны каз­начейства, пришлось пустить в ход оружие. И вот тогда только поднялась тревога, военные двинулись к казначейству с целью окружить отряд Зелимхана. Завязался бой. Биограф Зелимхана пишет: «Сотни лет не слышал сонный Кизляр такой пальбы. Вер­бицкий принял письмо Зелимхана за шутку. Вербиц­кого не было в городе. Начальник гарнизона выслал на тревогу две команды пехоты: одну на мост пере­резать путь к отступлению, другую к казначейству – на выручку перебитой уже казначейской охране» (с. 87). Отряд Зелимхана ушел без единой потери. Гарнизон потерял 19 человек убитыми и четырех ра­неными. Зелимхан выполнил свою задачу только на­половину: деньги казначейства он захватил, но встретиться на дуэли с Вербицким ему не удалось – не по его вине. Все-таки Зелимхан добился одного: правительство сняло Вербицкого и отдало его под суд за «преступное бездействие».

После Вербицкого за Зелимхана взялся князь Андроников, тоже «свой», кавказец, начальник ин­гушского Назранского округа, куда теперь с семьей перекочевал и сам Зелимхан. Андроников начал свою карьеру тоже с «письма», – правда, не Зелим­хану, а своему другу: «Мой святой долг во что бы то ни стало, хотя бы и ценой жизни, уничтожить это­го подлого труса Зелимхана, нападающего из-за скал и горных трущоб» (с. 92).

15 сентября 1910 г. князь Андроников начал с че­тырех сторон наступление на горную резиденцию Зе­лимхана и его отряда войсками от двух до трех ты­сяч солдат специальной горной службы. Войска Анд­роникова не щадили никого: ни мирных жителей, ни их семей – бомбили аулы, сжигали хутора, угоняли скот «бандитов» и, наконец, взяли горную «кре­пость», в которой полагали найти Зелимхана. Но Зе­лимхана не нашли, а захватили его семью. Андрони­ков арестовал его жену и детей (потом их доставили во Владикавказскую тюрьму). Князь лично допра­шивал с подобающим пристрастием – и угрожая расстрелом – жену Зелимхана. Ингуш-переводчик умудрился во время перевода сообщить жене Зе­лимхана: «Не верьте ему, он не имеет права вас рас­стрелять». Допрашивали даже старших детей (у Зе­лимхана было две дочери и три сына). Ничего не добившись от них, князь Андроников двинулся дальше к горной реке Асса и скоро добрался до це­ли: он нарвался на засаду Зелимхана и его группы. Сначала абреки спорили, кому же убить Андронико­ва, но едва лошадь Андроникова вступила на мост, Зелимхан принял решение уступить Андроникова своему ингушскому другу Азамату Цариеву, так как Андроников все-таки был не чеченским, а ин­гушским начальником. Азамат выстрелил в Андро­никова. Андроников упал мертвым. Абреки ушли.

Хитрость в человеческих трагедиях играет иногда коварную роль, но так называемая военная хитрость часто помогает выиграть целые сражения. Кавказ­ский наместник решил, что и Зелимхана можно взять хитростью: он предложил распространить сре­ди населения слух, что кавказская инженерная ко­миссия будет отстраивать «царское шоссе» в Керкете (Дагестан) и что в состав этой комиссии будто бы входит один военный инженер, зять самого на­местника царя на Кавказе. К Зелимхану прибыл с этой вестью Жамалдин, который когда-то сам был абреком. Жамалдин внушил Зелимхану, что, если тот возьмет в плен зятя наместника, он сможет об­менять его на свою семью. Семья Зелимхана уже на­ходилась в ссылке в Минусинске, где, кстати, в то время был и сам грузинский абрек Коба. Зелимхану идея эта понравилась. Вместе с маленькой группой, включив туда и Жамалдина, Зелимхан прибыл на «царское шоссе», но инженерная комиссия оказа­лась переодетым в гражданскую форму военным отрядом, а сам Жамалдин – его лазутчиком. Завя­зался бой, в результате которого были убиты два гражданских чиновника, один ротмистр дагестан­ского полка, несколько всадников, а раненый ко­мандир отряда полковник Чекалин был взят в плен (потом ему удалось бежать). С Жамалдином Зе­лимхан покончил как с предателем. Абреки по­теряли одного человека – им был последний брат Зелимхана. «Хитрость» наместника не удалась.

Укажу еще на один эпизод из абреческой карьеры Зелимхана, который в чеченских легендах тракту­ется как чудо «святого Зелимхана». После «Керкетского дела», как обычно после каждой групповой операции, Зелимхан распустил группу и предложил абрекам в дальнейшем действовать опять в одиночку, чтоб принудить противника распылить свои си­лы. Сам он укрылся там, где, по здравому рассужде­нию, его не должно было бы быть: в ущелье родного аула Харачоя. Но Зелимхан пренебрег обычаем сво­его народа: самые сокровенные тайны обсуждать на майдане. О тайне возвращения Зелимхана в родной аул говорили на всех майданах, добавляя, что Зе­лимхан не просто абрек, а святой, подсудный толь­ко Аллаху, но никак не земным властям. Агенты, посланные начальником округа на разведку, доло­жили, что Зелимхан действительно обосновался в горной трущобе в трех верстах от Харачоя и десяти верстах от самого начальника округа! Начальник не­медленно окружил пещеру военными и полицейски­ми частями и открыл огонь из всех видов оружия, включая пушки. Кадетская газета «Терский край» дала броский аншлаг на всю первую полосу: «Зе­лимхан окружен», «Накануне ликвидации Зелимхановской эпопеи». Офицер дагестанского полка Данагуев хвалился: «Не взойдет еще два раза луна на небе, как абрек абреков будет убит». Начальник Веденского округа тоже выражался образно: «Зе­лимхан у меня в кармане». 11 декабря 1912 г. все газеты Терской области напечатали информацион­ные сообщения этого начальника. В корреспонден­ции «Терского края», например, говорилось:

«Начальник Веденского округа телеграфирует начальнику области, что нашел Зелимхана и окру­жил в Харачоевских горах, где он заперся в пещере. С восьми часов утра идет перестрелка. К вечеру, с нашей стороны убито двое, ранено четверо. Потребо­ваны из Ведено пироксилиновые шашки для взры­ва... На скалу против пещеры послано несколько че­ловек охотников и кровников Зелимхана... В подкрепление к первой партии охотников были посла­ны еще команды пластунов... к вечеру пещера была окружена сторожевыми постами. К утру на скалу ввезено полевое орудие, из которого и решено на­чать стрельбу по пещере...»

Что происходило дальше, сообщает пристав Саадуев:

«Бомбардировка продолжалась до заката солнца. Зелимхан же сидел спокойно и не стрелял. Когда войска перестали стрелять, Зелимхан произвел че­тыре выстрела, которыми убил двух и поранил двух. Тогда начальник округа стал посылать для пе­реговоров людей. Зелимхан ответил: «Скажи на­чальнику, чтобы он сейчас же по телеграфу просил прощения всем, кто сослан и арестован из-за меня. Если к полночи не передадут мне ответа, что они по­милованы, то я уйду из пещеры, хотя бы все рус­ские войска ее окружали» (с. 132).

Начальник округа, конечно, не ответил Зелим­хану, ибо по-прежнему был уверен, что Зелимхан у него «в кармане». Но карман начальника оказал­ся дырявым: Зелимхан из него выпал! О том, как это случилось, сохранился рассказ самого Зелимха­на. Вот он в изложении его биографа:

«Зелимхан ушел просто, почти как из дому... пе­ред зарей. Когда лег в ущелье туман, Зелимхан скользнул из пещеры. Вниз. На дно. Он омылся в речке, сделал намаз (молитва) и пополз вверх по скату, на котором оцепление. – Два пластуна сиде­ли. Один направо сидел, другой налево сидел. Я иду – смотрю, они сидят – тоже смотрят. Тогда я на се­редину пошел между ними, тогда они к скалам при­жались. Чтобы, как скалы быть. Я пришел, ничего не сказал. Я прошел, они ничего не сказали. Баркалла (спасибо). В каждом деле на полчаса надо иметь терпение».

Биограф замечает: «Власть меньше всего пред­полагала эдакую гениальную упрощенность ухо­да и, сконфуженная, ударилась в версетворчество» (с. 133).

Рассерженный начальник округа Караулов решил отомстить Зелимхану: во второй половине декабря он сослал в Сибирь из окружающих сел 190 человек, к тем почти тысяче человек, которые уже были со­сланы с семьями, все из-за одного Зелимхана. Суп­руга начальника, княгиня Караулова, тем временем занялась филантропией: она пригласила мусульман­ских детей мирных чеченцев на рождественскую ел­ку петь «В лесу родилась елочка»... и одарила их восточными сладостями. С Нового года она заня­лась еще и просвещением Чечни, создав школьный кружок, в котором учила чеченских детей деклами­ровать: «Петушок, петушок, золотой гребешок... почему ты Магомету спать не даешь?» Появление в «Петушке» Магомета уже само по себе считалось не­сомненным прогрессом в «туземной политике» кав­казской администрации.

На военном совете у наместника Кавказа был принят новый план ликвидации Зелимхана: выслать виднейших чеченских шейхов в Сибирь, если они от­кажутся участвовать вместе со своими мюридами в поимке Зелимхана. Кроме того, начальство решило мобилизовать против Зелимхана и все те тайпы (ро­ды) , которые находились в кровной вражде с Зе­лимханом. Было решено также выдать всем им, мю­ридам и кровникам, оружие. Это был план отчая­ния, глупее и опаснее которого выдумать было не­возможно, ибо вооруженные мюриды и кровники Зелимхана искали не Зелимхана, а начали сводить свои счеты с местными старшинами и приставами. Администрация явственно увидела дно пропасти, к которой она сама себя подвела, и была очень до­вольна, когда ей удалось хотя бы частично вернуть свое оружие.

Отмечу еще одно интересное явление. Русские ле­вые партии старались вовлечь Зелимхана в свои организации. Из Тифлиса к нему приезжали пред­ставители большевиков-«эксов», а из Ростова приезжали анархисты-социалисты. Они учили Зе­лимхана метанию бомб, а ростовские анархисты вручили ему даже красно-черный флаг и имен­ную печать с надписью: «Группа кавказских горных террористов-анархистов. Атаман Зелимхан».

Зелимхану хорошо было известно, что русская печать о нем пишет, как о разбойнике, а бульварная пресса даже сочиняла легенды о том, что Зелимхан – кутила, изгнан из своего рода и избрал для легкой и веселой жизни профессию грабителя, хотя все знали, что Зелимхан – как правоверный мусульма­нин – не пил, не курил, притонов не посещал, а на­грабленные деньги, как Робин Гуд, раздавал бедным и семьям, кормильцы которых были сосланы из-за него. Но Зелимхана все-таки очень тяготила эта сла­ва грабителя. Главное – он уже часто задумывался, как бросить абречество, исчезнуть навсегда. Думал даже и об эмиграции в Турцию. Вот в этот период кризиса Зелимхан решил объяснить публично причи­ны и мотивы своего абречества. Он нашел, что луч­ше всего будет обратиться непосредственно к Госу­дарственной думе. Надо было только найти из среды чеченцев такого знатока русского языка, который без искажений изложил бы его прошение. И такой человек нашелся. Это был сын первого чеченского генерала на русской службе Орцу Чермоева, буду­щий президент Независимой «Республики Северного Кавказа» – Абдул-Межид (Тапа) Чермоев. Вот краткая справка о нем из БСЭ: «Чермоев Абдул-Ме­жид Орцуевич (3/15.3.1882-1936) чеченский буржу­азно-националистический деятель 1917-1919, нефте­промышленник. Окончил Николаевское военное училище (1901), служил в кавалерии, в т. ч. в соб­ственном конвое Николая II. В 1908 г. вышел в от­ставку, во время Первой мировой войны 1914-1918 – офицер кавказской туземной конной дивизии (т. н. «Дикой дивизии»). После февральской рево­люции 1917 г. один из организаторов контрреволю­ционного «Союза объединенных горцев» и руково­дитель буржуазного «Терско-Дагестанского прави­тельства». После установления советской власти в Дагестане в эмиграции, где продолжал антисовет­скую деятельность» (БСЭ, 1978, Москва, том 29, с.81).

Зелимхан, как горец, любил выражаться образно, но решительно, а Чермоев, как горский интелли­гент, «корректировал» его. В результате появилось названное прошение, которое я считаю «исповедью» Зелимхана, поэтому привожу его (с сокращением):

«Его Высокопревосходительству,

Господину

Председателю Государственной думы

Чеченского абрека Зелимхана Гушмазукаева

Прошение

Так как в настоящее время в Государственной думе идет запрос о грабежах и разбоях на Кавказе, то депутатам небезынтересно будет познакомиться с причинами, заставившими меня... сделаться абре­ком.

Все рассказывать не стоит – это займет слишком много вашего драгоценного времени. Я ограничусь, как сказал, указанием обстоятельств, при которых я ушел в абреки...

Чтобы г.г. депутаты имели хоть какое-нибудь представление о драме моей жизни, я должен упомя­нуть в коротких словах о месте моего рождения и о своей семье. Родом я из чеченского селения Хара­чой, Веденского округа, Терской области. В то вре­мя, о котором идет рассказ (1901 г.), семья наша состояла из старика-отца, меня и двух братьев, из которых один был уже взрослый юноша, а другой совсем еще ребенок; кроме того, был у нас еще и столетний дед. Жили мы богато.

Все, что бывает у зажиточного горца, мы имели: крупный и мелкий рогатый скот, несколько лоша­дей, мельницу, имели богатейшую пасеку... добра своего было достаточно, чужого мы не искали. Но случилось несчастье. Произошла у нас ссора с одно­сельчанином из-за невесты моего брата. В драке был убит мой родственник. Теперь надо отомстить кров­никам за смерть родственника, выполнить святую для каждого чеченца обязанность.

...Я совершил акт кровомщения втайне, ночью, накануне Рамазана месяца, и без соучастников. Все в ауле вздохнули свободно, – канлы должны были окончиться, и между сторонами состояться полное примирение. Но стали производить дознание. На­чальник участка показал, что он застал нашего вра­га живым и последний будто бы указал на виновни­ков своей смерти – на меня, на моего отца и двух братьев.

Таким образом было найдено юридическое осно­вание для того, чтобы нас обвинить. Суд нас четве­рых присудил в арестантское отделение. На запрос палаты, каким образом покойный ночью мог узнать, кто в него стрелял, тот же начальник участка отве­тил, что была светлая лунная ночь и лица были хоро­шо замечены умершим. Это была с его стороны яв­ная ложь и пристрастное отношение к делу. Во-пер­вых, как всему народу, ему было известно, что мой отец и мои два брата ни в чем не виноваты, а во-вто­рых, накануне Рамазана месяца луна не светит. Лю­ди говорят, что ему дали взятку наши враги... Один из моих братьев умер в тюрьме, а другой в ссылке. Я бежал из грозненской тюрьмы с единственной це­лью отомстить виновнику всех несчастий нашей се­мьи, начальнику участка...

Теперь я вам расскажу, за что я убил полков­ника Добровольского. В то время Добровольский был старшим помощником начальника Веденского округа... Естественно, на нем лежала обязанность меня преследовать, но как он это делал!

Прежде всего предпринял в Харачое экзекуции, затем всячески давил моих родственников... Мой старый отец, уже вернувшись домой, отбыв свой срок наказания, и брат – самый тихий и добродуш­ный из харачоевцев, – подверглись со стороны Доб­ровольского гонениям, аресту на продолжительное время под тем или иным предлогом, штрафам и проч., и проч. мелочам, пересказать которые я сей­час не сумею, но которые тем не менее жизнь делают тягостной, а иногда и невыносимой...

Тогда мой брат ушел из дома и стал бродить один по горам, боясь присоединиться ко мне, чтоб не опо­рочить себя навсегда. А скитаясь один, он надеялся, либо начальник смилостивится, либо на его место назначат другого, более доброго. Но его поймали и посадили в Петровскую тюрьму. Тогда через год он бежал из тюрьмы прямо ко мне. С этого момента он сделался уже настоящим абреком. Отец мой еще раньше брата присоединился ко мне, предпочитая жизнь абрека тюремному заключению, которое должно было длиться, пока меня не убьют или не поймают. За все это Добровольский поплатился сво­ей жизнью.

Далее я вам расскажу, Ваше превосходитель­ство, за что я убил полковника Галаева. Вскоре после смерти Добровольского Веденский округ был объявлен самостоятельным в административ­ном отношении и к нам прислали начальника окру­га, именно Галаева. Это оказался человек деятель­ный и энергичный, он сразу выслал из Веденского округа 500 человек... которые вернулись все уже в качестве абреков и наводнили Веденский округ... Меры его, направленные против меня, отца и бра­та, выражались в том, что приблизил к себе наше­го кровника Эльсанова из Харачоя и стал по его указанию сажать в тюрьму и высылать наших род­ственников и друзей, а иногда лиц, совершенно не имевших к нам никакого отношения. Я ему пись­менно предлагал оставить всех этих ни в чем не по­винных лиц в покое, а меня преследовать всеми способами, какие он может изобрести: полицией, подкупом, отравлением, чем только хочет, но Галаев находил, что борьба с мирными людьми гораз­до легче, чем с абреками. Некоторые сосланные им лица находятся в северных губерниях России, быть может, они и умерли. Между ними, напри­мер, два моих двоюродных брата и два зятя. Затем, посаженные Галаевым в тюрьму до сих пор сидят еще там.

Хозяйства сосланных и заключенных совершенно разорились, жены и дети их живут подаянием доб­рых людей, да тем, что я иногда уделяю им из свое­го добра после удачного набега.

Окончательно убедившись, что Галаев твердо дер­жится своей системы, что он будет ссылать и арес­товывать все новые и новые лица и что разоренные семейства станут молить Бога о моей гибели, я ре­шил с ним покончить. Решение свое я выполнил ле­том истекшего 1908 г.

Все изложенное в этом прошении, безусловно – правда, ибо я стою вне зависимости от кого бы то ни было, и лгать мне нет никакой нужды. Голо­ва моя, говорят, оценена в 8 000 рублей. Конеч­но, деньги эти будут собраны с населения. Отец и брат убиты, и теперь я одиноко скитаюсь по го­рам и лесам, ожидая с часу на час возмездия за свои и чужие грехи. Я знаю, дело мое кончено, вернуть­ся к мирной жизни мне невозможно, пощады и ми­лости тоже я не жду ни от кого. Но для меня бы­ло бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители знали, что я не родился абреком, не родились ими также мой отец и брат и другие товарищи. Большинство из них избирают такую долю вследствие несправед­ливых отношений властей... Все изложенное по­корнейше прошу, Ваше превосходительство, до­вести до сведения Думы. Если же вы не найдете возможным, чтоб мое прошение было предметом внимания народных представителей, то покорнейше прошу вас отдать его в какой-нибудь орган пе­чати.

Зелимхан Гушмазукаев.

15 января 1909 г. Тверская область» (ее. 147-152).

В конце 1911 г. Зелимхан заболел тяжкой болез­нью, и никто не знал, что это за болезнь. Его лечили народной медициной, но не могли вылечить. В аулах врачей не было, а обращаться к врачам в городе бы­ло опасно. Неоднократные предложения друзей пе­реехать в Турцию для лечения Зелимхан отвергал, чтобы его не посчитали дезертиром с поля битвы. Чеченцы придают слишком преувеличенное значение народной молве: «Если я уеду, народ меня назовет зайцем, а я хочу умереть, как волк, молча, достойно и с молитвой Аллаху на устах», – сказал он друзь­ям. Он сознательно начал искать эту достойную в его глазах смерть – смерть в газавате с врагом. Этим, вероятно, и объяснялось, что он принял са­моубийственное решение предать себя в руки сво­их кровников Бойщиковых, которые обратились к нему с великодушным предложением вызвать рус­ского врача, если он переселится к ним на хутор под Шали. Переезд еще больше ухудшил его состо­яние. Он не мог ни есть, ни пить, даже не мог вста­вать для молитвы. Он весь горел, разговаривать стало тяжело, и вместо врача Бойщиковы привели карательный отряд. С девяти часов вечера до рассве­та Зелимхан вел бой и беспрерывно пел «Ясын» (отходная молитва мусульман). К рассвету Зе­лимхан вдруг перестал молиться. Не ранен ли он, спрашивают офицеры друг друга. Но не осмеливают­ся войти в дом. «Зелимхан притворяется мертвым, продолжать стрельбу», – приказал командир отряда Кибиров и долго, долго стреляли в него, но стреля­ли в труп. Зелимхан был мертв. Это было 27 сентяб­ря 1913 г. Кавказская администрация ликовала. Бойщиков получил офицерский чин и 18 000 рублей награды. Кибирева повысили в чине и назначили по­лицейским начальником всего Туруханского края, где с ним дружил грузинский абрек Коба-Сталин.

1. ПОБЕГ ИЗ ДОМУ

Если бы мой отец умел читать по-русски и загля­нул в словарь Брокгауза, то он знал бы: «...чеченцы никогда не бьют своих детей, но не из особенной сентиментальности, а из страха сделать их трусами» (т. 38, с. 786).

Поскольку отец этого и знать не хотел, то он од­нажды отлупил меня нещадно, да еще в присутствии чужого человека, что увеличивало боль позора вдвойне, – и я решил убежать из дому. Вообще отец был для меня человек чужой. Он развелся с мо­ей матерью, когда я был еще младенцем, переселил­ся в город, а меня воспитали мои незабвенные дед и бабушка. Я хорошо помню своего деда. Помню и прадеда, который умер уже позже деда. Они роди­лись еще тогда, когда на старой географической кар­те Кавказа Чечня значилась как «Вольное горское общество». По рассказам, прадед был в свое время бесстрашным абреком, участвовал и отличился во многих сражениях против войск генерала Ермоло­ва. Дед, напротив, вырос «мирным» чеченцем и да­же получил какое-то русское образование, ибо пом­ню его читающим русские газеты и книги. Книги бы­ли о Кавказе и Кавказской войне со многими иллю­страциями и фотографиями русских царей, генера­лов, имама Шамиля и его наибов. Я любил листать эти книги, рассматривая иллюстрации. Дед много и занимательно рассказывал о чеченских абреках – Бей-Булате, Джамирзе и о последнем абреке Зелим­хане, его современнике. Дед часто брал меня с со­бою на своем шарабане в гости к своим кунакам, где для деда устраивали вечер чеченской песни. Под аккомпанемент народного инструмента «дечиг-пондур» какой-нибудь местный певец распевал уны­лым, монотонным голосом целую героическую по­эму о подвигах храбрых джигитов. У других наро­дов назвать героя «волком» – это ругань, а у чечен­цев это – высшая похвала. Поэтому в чеченских пес­нях настоящий джигит должен быть храбрый, как волк. Одна народная песня считает «турпало нохчи» («богатыря чеченца») ровесником волка:

«Мы, турпало нохчи,

Родились в ту ночь,

Когда волчица ощенилась,

Нам имя «нохчи» дано в то утро,

Когда ревел лев».

Однажды я спросил деда, кто сильнее, волк или лев? Дед ответил, что, «конечно, лев сильнее, но мы, «нохчи», сравниваем себя не с сильным, а со сме­лым: лев идет только против тех, кто слабее его, а если его убивают, издает дикий крик. А волк идет и против тех, кто сильнее него, но если он при этом погибает, то погибает достойно и молча. Так и мы, «нохчи», всегда воевали с противником сильнее себя, но умирали молча...»

В нашем ауле было две школы: одна арабская (мектеб), другая русская. Дед меня отдал в обе: в арабской я изучал Коран и арабскую грамматику, а в русской – светские науки и русский язык. Это, конечно, вначале создавало какой-то ералаш в го­лове, но потом я убедился, что зубрежка Корана и изучение чудесной в своей логической последова­тельности и в богатстве словообразования арабской грамматики были для меня одновременно и умст­венной гимнастикой, и сравнительным введением в изучение русской грамматики. Сельская русская школа имела только пять классов. Кончив ее, мне ничего не оставалось, как продолжать учение в мед­ресе (духовной семинарии). Курс обучения в медре­се рассчитан лет на десять. Главные предметы, кро­ме арабского языка и литературы, сосредоточены вокруг философии (логика, диалектика, астроло­гия, космография, метафизика), исламского бого­словия (толкование Корана) и юриспруденции (учение о теократии, каноническое право – шари­ат) . Но весь этот курс редко кто проходит в сель­ском медресе – тут существует ограниченный ми­нимум обучения для подготовки сельских мулл, а наиболее даровитых среди муталимов (семинарис­тов) посылали для продолжения курса в Дагестан, Татарстан (Казань), даже за границу – в Истамбул и Каир. Чтение любой другой литературы, кроме предусмотренной семинарской программой, не по­ощрялось, иногда даже преследовалось. Но стар­шие семинаристы читали в оригинале «Тысячу и одну ночь», «Легенды и описания походов Исканде­ра Зулкорни (Александра Македонского)», запре­щенные «жития» наследников пророков, особенно Али и его сыновей Хасана и Хусейна (шиитская ветвь ислама) и пересказывали нам, младшим муталимам.

Разумеется, запретный плод и здесь был слаще всех абстрактных богословских трактатов, поэтому в медресе образовался нелегальный кружок по чтению светской литературы. Наши вероучители забывали, что юность, бурная, как горная река, переливаясь через край, стремилась как раз в глу­бины запретной зоны. Скоро наш старший мулла по тем вопросам, которые задавали ему семина­ристы о некоторых арабских художественных терминах, почуяв неладное, назначил в медресе обыск в поисках крамольной литературы. Резуль­тат обыска был для него неожидан – мулла нашел не только арабскую запрещенную литературу, но, о ужас, еще нечто худшее и невообразимое: весь мой семинарский ящик оказался набитым не толь­ко арабскими запретными книгами старших му­талимов, но и моих русских учебников – книг самих «гяуров». Мулла тут же исключил меня из медресе. Надо заметить, что наше чеченское духо­венство особенно отличалось закоренелым кон­серватизмом, крайним фанатизмом и нетерпи­мостью; по сравнению с ними муллы на родине самого Магомета показались мне, во время мо­его позднейшего путешествия по арабским странам, сущими безбожниками.

Избил меня отец все-таки зря – из-за того, что я не уследил за нашими быками, которые за считан­ные минуты успели перейти на кукурузное поле со­седа. Не в меру разъяренный сосед пригнал наших быков и начал жаловаться отцу: сын ваш вместо то­го чтобы читать гяурские книги (сосед, очевидно, видел, что я сидел под деревом и читал, когда наши быки травили его кукурузу), должен сторожить ва­ших быков.

В его же присутствии отец отхлестал меня тем кнутом, который едва выдерживали и наши быки.

Сосед ушел очень довольный, а я сделал свой вы­вод – решил убежать из дому.

Русскую аульскую школу я окончил, из медресе меня выставили, и никаких перспектив дальше учиться у меня не было. Отец этому был только рад и ежедневно брал меня с собой на поле. Либо помо­гать в пахоте, либо пасти быков во время прополки или уборки. Правда, некоторое время я брал уроки у одного хорошего грамотея, но теперь и эта воз­можность отпала, так как средства мои были исчер­паны. Грамотеем был Наурский казак, бывший бе­лый офицер Александр Щерпутовский, который ра­ботал писарем у председателя нашего Надтеречного окрисполкома, бывшего красного партизана Исрапила. О них я должен сказать несколько слов. Ни­кто, кажется, так хорошо не понимал друг друга, как эти бывшие враги, словно по принципу «край­ности сходятся». Щерпутовский был интеллигент­ный и убежденный монархист, который этого вовсе не скрывал. К тому же он совершенно не верил в долголетие «совдепии», как он выражался, а Исрапил был и остался красным партизаном не только по убеждению, но и по методам своего правления. О его храбрости во время гражданской войны про­тив белых ходили легенды, но вот теперь, работая с белогвардейцем Щерпутовским, в мирное время и за мирным столом, он его ужасно боялся по причи­не весьма веской: Исрапил был неграмотным и умел только коряво начертить свое имя на официальной бумаге. Поэтому когда Щерпуговский приносил ему на подпись очередную бумагу, Исрапил вынимал из кобуры свой маузер и клал его на стол перед носом Щерпутовского с комментарием на своем ломаном русском языке: «Щерпутовский! Если ты мне подсунешь на подпись плохую бумагу, – с тобой будет разговаривать вот этот маузер!»

Щерпутовский, который втайне симпатизировал своему шефу за прямоту характера и частенько при­глашал его к себе в станицу на винцо, в ответ толь­ко шутил: «Зачем тебе плохая бумага, когда ты сам плохой и власть твоя плохая».

Большинство бумаг того времени, исходящих из канцелярии исполкома, были «удостоверениями о благонадежности», которыми, разумеется, запаса­лись как раз неблагонадежные: «Дано сие (имярек) что он в списках порочных элементов не числится и в банде не участвовал», но устно Щерпутовский обычно добавлял: «Кроме красной банды», и это сходило ему с рук, ибо Исрапил отвечал: «Языком можешь болтать, но плохой бумаги не давай!»

Дождавшись, пока отец, половший кукурузу, скрылся из виду, я бросил быков и помчался в аул с твердым решением, захватив нужные мне личные вещи, отправиться в город Грозный. Я, конечно, размышлял и над тем, что меня ждет в чужом горо­де и в незнакомой среде: ученик на промыслах, мальчишка в лавке, продавец газет, но о самом сво­ем дерзком желании – попасть в школу на казен­ном содержании (да и есть ли вообще такие школы) – я даже и думать не смел: настолько это казалось мне фантастической мечтой.

Чтоб добраться из Нижнего Наура до Грозного пешеходу нужно два дня. Это значит, где-то около Терского хребта надо переночевать. Поселений там никаких нет. Хребет этот считается все еще диким и славится волками (впрочем, волки водились в то время даже в окружности нашего аула). Но сказа­но: «Волков бояться – в лес не ходить». Хотя я и думал о волках, но решение мое было окончатель­ное. Забрав свои вещи и указав мачехе (она была добрейшей женщиной) ложное направление, чтоб отец не мог поймать меня, я ушел ночевать в огород к родственникам, где была высокая кукуруза, с тем, чтобы двинуться в путь на рассвете. Я подсте­лил себе сено и устроился довольно уютно, чутко прислушиваясь к каждому шороху: неровен час, отец настигнет меня здесь, тогда уже «хана» всем мечтаниям. Но уже далеко за полночь, а сон еще не приходит, в мыслях я уже давно в Грозном, шляюсь по его не известным мне закоулкам в поисках при­станища, как вдруг издалека слышу голос моего двоюродного брата Мумада. Он с кем-то живо спо­рит, потом спор затихает, а Мумад, посвистывая, приближается к моему убежищу. В этот миг мне пришла спасительная идея: предложить Мумаду дви­нуться вместе со мной в Грозный искать счастья. Я вышел из огорода и пошел ему навстречу. Он ничуть не удивился, встретив меня в столь неурочный час, вероятно, слышал о случившемся со мной, и только, как бы для приличия, задал вопрос: куда я так поздно собрался. Я честно ответил: «Я собрался, Мумад, в Грозный. Не хочешь ли ты идти со мной?» Мобилизовав всю свою фантазию и красноречие, я начал рисовать Мумаду сказочный мир Грозного с большими заработками и материальным благополу­чием, о котором, разумеется, я имел такое же смут­ное представление, как и он. Зато я хорошо знал са­мого Мумада. Ему было около 20 лет. Юноша ре­шительный и смелый, Мумад бывал заводилой всех опасных игр и джигитовок, неизменно участвовал во всех видах горской «вольной борьбы». Дружбой с Мумадом гордился каждый из его ровесников.

Я знал, что с ним мне волки не страшны. Это под­твердилось, когда Мумад, приняв мое предложе­ние, сказал, что с нами будет еще и третий товарищ, и указал на наган, который я впервые увидел у не­го. Тогда оружие в Чечне носили все, кто себя счи­тал мужчиной, власти еще не осмеливались запре­щать его ношение, но стоило оно страшно дорого.

Мы двинулись в путь после первых петухов. Ког­да поздно вечером мы подошли к подножию Тер­ского хребта, нас настигла неожиданная беда: под­нялась буря неимоверной силы, валившая с ног, за­тем разразилась гроза с адским громом и такая про­должительная, что, казалось, вообще ей не будет конца. А там начался и проливной дождь, который лился, словно из бочек.

Мы все еще шли вперед, теперь уже не зная, куда, то падая в огромные лужи, то спотыкаясь о камни. Только временами блеск молнии на мгновение осве­щал близкие горы, которые казались страшными и непреодолимыми. Наша одежда превратилась в мокрые тяжелые тряпки. Я долго и упорно сопро­тивлялся стихии и, чтобы не ударить лицом в грязь, на этот раз уже в обоих смыслах – буквально и иносказательно – и не осрамиться перед Мумадом, я выбивался из сил. Но, видно, я дошел до предела и, крикнув идущему впереди Мумаду, что я его скоро догоню, опустился прямо в лужу, как бы по­коряясь судьбе. В моей безнадежной сдаче сти­хии я даже почувствовал какое-то облегчение и со­стояние, близкое к сладостному сну. Это, наверное, я начинал терять сознание от усталости и ужаса. Я не знаю, сколько лежал я в таком положении, но хо­рошо запомнились оглушительная пощечина и пучок искр из глаз – это Мумад приводил меня в сознание. Потом резким движением он поднял меня из лужи, грубо потряс и объяснил: «Мы вот-вот достиг­нем вершины, а там я знаю тоннель и тогда мы спа­сены». Дальше начал стыдить меня: «Ты же не де­вушка, чтобы бояться дождя и бури!» Действи­тельно спасение пришло так же неожиданно, как на­чалась беда: дождь перестал, буря стихла, и небо стало ясным. Мы уже шли, вероятно, часов шест­надцать с двумя привалами – около часа мы отдох­нули и пообедали у моей доброй тети в Кени-юрте (она потом рассказывала мне, что сейчас же после нашего ухода прискакал на коне отец со своим бы­чачьим кнутом, но она его направила по ложному адресу, сказав, что мы пошли в Шеди-юрте, к другой моей тете). Второй привал мы сделали перед самой бурей. Ну, слава Аллаху! Мы поднялись на вершину хребта, и перед нашими глазами открылась удиви­тельная панорама, которую я видел впервые: словно звездное небо опустилось на долину среди гор – это горели электрические лампы на бесчисленных нефтяных вышках Старых промыслов!

На вершине нашли мы и хорошее убежище для ночевки. Здесь производились каменоломные рабо­ты, рыли тоннели, в одном из которых мы и распо­ложились. Притащили сюда сено, дрова. У Мумада были и «шамилевские спички» – кремень с желези­ной для высекания огня. Скоро мы сидели у боль­шого костра и сушили нашу одежду. Уже было, ве­роятно, ближе к рассвету, когда мы легли и уснули тем сном, который называют богатырским. Когда мы проснулись, солнце уже приближалось к зениту. Мы хорошо закусили (тетя дала нам на дорогу кру­тые яйца, овечий сыр, кусок курдюка и вдоволь чу­река) и спустились в долину к промыслам. Между Старыми промыслами и Грозным проложен узкоко­лейный железнодорожный путь, но мы решили идти и дальше пешком, чтобы не тратить наши гроши на билет. Гроши эти были нашим «неприкосновенным фондом», предназначенным только для Грозного. Так, наверное, все и произошло бы, если бы, дви­гаясь вдоль узкоколейки, по шоссейной дороге, мы не заметили, что многие, особенно молодежь и дети, на ходу вскакивают на буфера товарных вагонов или цистерн и таким образом едут без билетов. Мы решили сделать то же самое. Здесь нас настигла вторая беда: те русские опытные «зайцы», не доезжая до очередной остановки, спрыгивали с буферов с тем, чтобы залезть обрат­но, когда состав начнет двигаться. Так кондуктора и не могут их поймать (на то они и зайцы), а этого мы, аульские зайцы, не знали и поэтому преспокой­но продолжали наше путешествие. Довольные на­шей беспечностью, кондуктора нас не трогали, но когда мы прибыли в Грозный, сняли нас с буфе­ров и вручили железнодорожной охране. Только потом я узнал, что тогда охота на «зайцев» была очень сильная и наказания не шуточные (взрослым давали сроки, а детей направляли в трудовые коло­нии для беспризорных). Охранники нас повезли в тюрьму, в которой сидели не только «зайцы», но и заведомые головорезы. Это первое знакомство с городом не предвещало ничего утешительного. Первый страшный удар пришелся по Мумаду –при обыске у него забрали наган, что было для него равносильно лишению половины жизни. Нас начали оформлять на суд. Поскольку Мумад не говорил по-русски, то меня брали на его допрос переводчиком. Допрашивал чиновник с лысой и круглой, как арбуз, головой, с длинными рыжи­ми усами, со сплющенным, как у свиньи носом, на котором торчало золотое пенсне. Чиновник яв­но не был другом чеченцев.

– Ну, чеченская гололобая орда, – начал он свой первый допрос, – в каких бандах вы до сих пор уча­ствовали?

Когда мы ответили, что в бандах мы не участво­вали, люди мы совершенно честные и чистые, чинов­ник громко и ехидно разразился тем издеватель­ским хохотом, слушая который сам невольно начи­наешь думать: может быть, ты и впрямь совершил приписываемое тебе преступление, о том и не дога­дываясь. Придя в себя и приняв подобающую на­чальнику позу, чиновник начал кричать, главным об­разом на Мумада, сопровождая угрозы такой бога­той и изощренной руганью, что многие из этих слов я вообще слышал впервые.

Мумад постоянно спрашивает:

– Почему он кричит, что он говорит? Чиновник в свою очередь тоже требует, чтоб я ему переводил все, слово в слово. Я был достаточ­но благоразумен, чтобы этого не делать. Вероятно, ни один народ так не чувствителен к личному ос­корблению, как чеченцы. В таких случаях они пус­кают в ход кинжалы. У чеченцев есть даже поговор­ка: «Рану кинжалом залечит медик, но рану словом залечит лишь кинжал».

Весь допрос свелся к крикам и ругани чиновни­ка. Под конец он предложил перевести «этому бан­дюге» свои, как ему казалось, наиболее веские воп­росы: сколько он ограбил магазинов и сколько он убил людей вот этим наганом? – спросил он, играя за столом наганом Мумада и этим еще более раз­дражая его.

Мумад ответил, что высокий «каким» (началь­ник) ошибается, что он мирный человек, а наган но­сит только для самозащиты.

Чиновник задал тогда новый вопрос, который он держал напоследок, как наиболее убийственный: – Спроси его, какой же он чеченец, если он не вор, не бандит и не убийца?

На этот раз я все перевел точно. Тогда произошло то, чего я опасался с самого на­чала. Мумад с большой силой природного атлета раз­махнулся – по лицу чиновника, из сплющенного но­са, струей полилась кровь, а золотое пенсне разби­лось о каменный пол. Прибежавшие из приемной ох­ранники связали и увели Мумада. Меня вернули в общую камеру. Первый допрос кончился.

Через несколько дней меня вновь вызвали на до­прос в тот же кабинет, в котором нас допрашивали в первый раз. В кабинете сидели другой чиновник и мой Мумад в необыкновенно бодром настроении, хотя на лице были видны следы избиения. Без слов, взглянув только на пояс Мумада, я узнал причину его бодрости – ему вернули наган. Дальнейшее объ­яснил новый чиновник: на вас получены «удостове­рения» из Окрисполкома (я уже заметил размашис­тую подпись Щерпутовского и закорючку Исрапила), что вы люди честные, а чиновник, который ос­корбил чеченский народ, наказан. Вы первый раз в городе, но запомните, что, когда вы едете на по­езде, надо покупать билеты. Он пожал нам руки и объявил нас свободными. Одновременно дал нам со­провождающего, чтобы доставить нас в ночлежный «Дом горца». Оказывается, что нас там уже ждали, и слава о «подвиге» Мумада, с преувеличенными подробностями, давно гуляла в чеченских кварта­лах города. То было время борьбы с великодержав­ным шовинизмом, и поскольку наш случай был не единичным, то чеченское «автономное» правитель­ство заявило протест перед грозненским началь­ством против шовинизма его чиновника. Грознен­ское начальство, вероятно, решило, что лучше за­мять дело, и поэтому нас выпустило.

В конечном счете все обернулось выигрышем для Мумада – новые друзья нашли Мумаду службу, которой он был очень доволен: его приняли в Че­ченский конный эскадрон, а мне разрешили нахо­диться при нем, пока я устроюсь. Я жил в казарме с Мумадом, который честно делил со мной свой па­ек. Чтобы меня не выставили, я старался быть по­лезным: чистил и поил лошадей, убирал навоз, на­кладывал сено, иногда мне разрешали джигитовать. И вот однажды на джигитовке эскадронный коман­дир-ингуш, заметив, что я хорошо джигитую (какой чеченец и ингуш не умел тогда джигитовать!) и умею обращаться с лошадьми, легализовал мое по­ложение в казарме. Я стал чем-то вроде «полкового мальчика». Эскадрон носил две формы: обычную солдатскую и парадную – кавказскую. Меня наря­дили в кавказскую форму – мягкие сапожки, брюки, бешмет, черкеска с газырями, кинжальчик, кавказская каракулевая шапка (теперь эта форма появляется только на театральной сцене, да и ориги­нальное право на нее мы потеряли – ее считают ка­зачьей формой, а ведь казаки ее приняли от нас). Я был необыкновенно горд, но, кажется, столь же сме­шон в этой форме: чеченцы мне прохода не давали, чтобы не посмеяться надо мною, ибо мальчишек в кавказскую форму чеченцы совсем не одевают. Но я вовсе не собирался оставаться «полковым мальчи­ком». Я хотел поступить в школу-интернат. Мне рас­сказывали, что существуют такие школы, но никто толком не знал, где они и как туда попасть. Я боль­ше месяца жил в Грозном, но не имел никакого представления о его учреждениях. Позже я узнал, что в этом городе были два правительства – рус­ское правительство Грозненского округа на левом берегу Сунжи и чеченское «автономное правитель­ство», называемое «чеченским ЦИК», на правом бе­регу. Я жил на левом берегу в казармах 82 полка. Кинотеатра тоже было два – на левом берегу, пря­мо у моста, кино «Солэй», а в чеченской части горо­да кино «Гигант».

И вот, стою я однажды вечером у кино «Солэй» и обозреваю афишу кинокартины. Вдруг слышу ко­манду: «Магомет, направо!» Смотрю – с моста по направлению к кино движется большой отряд де­тей в коротеньких трусиках, белых полотняных рубашках, ярких красных галстуках. Отряд остано­вился у кино, и дети шумно беседуют по-чеченски. Они разных возрастов, старшие из них как раз мо­его возраста. Подхожу к тому, которого предводи­тель отряда назвал Магометом. Спрашиваю, кто и откуда они? Магомет отвечает, что они из детского дома. На вопрос, как и кого туда принимают, Ма­гомет объясняет, что для этого надо обратиться в чеченский «Наробраз». Это слово мне ничего не го­ворило, но я его запомнил и, вернувшись в казарму, сообщил Мумаду о своем открытии и попросил его пойти со мною в этот самый «Наробраз». На второй или третий день мы уже были в приемной шефа «Наробраза» (отдела народного образования) Ибрагима Чуликова (мог ли я даже подумать, что через несколько лет я сам буду шефом этого облоно?). Тут почти все говорили по-чеченски, и Мумад, лю­бящий разводить горскую дипломатию, был в сво­ей стихии. Его блестящая летняя форма, кавале­рийские сапоги со шпорами, «буденовка» с крас­ной звездой, сабля на боку да еще собственный на­ган в новой кобуре производят впечатление в нашу пользу. Нас сейчас же пускают в кабинет шефа. Ед­ва успел Мумад сказать « салам алейкум», как Чуликов со словами «ваалейкум салам» встает со стула и, широко улыбаясь, идет навстречу Мумаду, пожимает ему руку и указывает на стул около себя, а мне при старших не положено садиться. Вот тут-то я по-настоящему оценил не только физичес­кие, но и дипломатические возможности моего Мумада. Мумад был неграмотный (потом в эскадроне он довольно быстро выучился грамоте), но какой он был тонкий восточный дипломат. Он начал изда­лека – похвалил высокие качества Чуликова, как справедливого «хакима» и добродетельного чело­века, о чем, разумеется, ему ничего не было извест­но. Потом начал хвалить мои способности к наукам, о которых ему тоже мало что было известно. Слово­охотливый Мумад, наверное, еще долго говорил бы, если бы Чуликов не догадался, в чем дело:

– У нас единственный интернат – это детский дом, но туда, к сожалению, принимают только круг­лых сирот со справкой от окрисполкома. Круглый ли сирота этот мальчик?

Мумад уверенно соврал: «круглее» него сирот нет, а что справка о том будет представлена в следу­ющий «базарный день» (день «коммуникации» че­ченцев со своей столицей). Мумад просил о принятии меня под его ручательство, не дожидаясь справ­ки.

Чуликов согласился. Диктуя секретарше направ­ление в детский дом о зачислении меня в число его воспитанников, Чуликов спросил меня, как звали моего покойного отца (чеченцы свои фамилии за­писывают по имени отца). Не успел я открыть рот, как Мумад соврал второй раз: «Его покой­ного отца звали Авторхан» (Мумад назвал имя мо­его умершего деда). Чуликов написал мою фами­лию, как это было принято после покорения Кав­каза, с русским окончанием: «Авторханов». Огром­ное счастье, что сбылись мои мечты попасть в город­скую школу, немножко было омрачено самоуве­ренным обещанием Мумада представить в «Наробраз» справку о моем сиротстве в следующий «ба­зарный день». Когда после выхода из кабинета я начал рассуждать вслух, как он может достать та­кую ложную справку у Щерпутовского, пишущего свои бумаги под маузером Исрапила, то Мумад утешил меня:

– Не беспокойся, Аллах велик и «базарных дней» много. Если же Щерпутовский и Исрапил не дадут тебе справки, то их дети тоже могут стать сиротами, – при этих словах Мумад окинул многозначитель­ным взглядом так шедшие к нему казенную саблю и собственный наган.

Аллах действительно велик. Справки от меня больше никто не потребовал, и дети моего аульско­го начальства сиротами не стали.

2. ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

2 июля 1923 г., в возрасте около 14 лет, я пере­шагнул порог детского дома – это был шаг из мира привычного и родного в мир чужой, в мир розовых надежд и манящей неизвестности, оказавшийся ми­ром лжи, лицемерия и ужасающих катастроф.

Детский дом находился недалеко от реки Сунжа, в благоустроенном особняке с большим садом. Его питомцами были те дети, которых я встретил у ки­но. Старшая группа, в которую был зачислен и я, го­товилась сдать экзамены в школу 2-ой ступени име­ни Таштемира Эльдарханова, большого чеченского просветителя, в то время председателя «автономно­го» правительства Чечни (он был членом Государ­ственной думы, подписал «Выборгское воззвание», его имя встречается в сочинениях Ленина). Заведую­щим детдомом был бывший царский и белый офи­цер Ахмет Гортиков, который до смерти боялся нашего «шефа» – ГПУ (ведь председатель ОГПУ Ф. Дзержинский был одновременно и председателем Детской комиссии по борьбе с беспризорностью при ВЦИК, словно по правилу: «Любишь отцов убивать – люби их детей кормить»). Гортиков был очень строгий воспитатель, любил порядок, предлагал со­блюдать кавказский адат, о религии ничего не гово­рил, но если кто молился или соблюдал уразу, то это молчаливо поощрялось. Гортиков следил за тем, чтобы мы не только изучали науки, но учились так­же и хорошим манерам поведения. Его наставление насчет манер запомнилось навсегда: как-то после урока, оживленно беседуя с нашей умной и очаро­вательной воспитательницей Натальей Михайловной, я грыз семечки; незаметно подошедший Гортиков влепил мне довольно увесистую пощечину да еще назвал самым оскорбительным для правоверного мусульманина словом:

– Ты, паршивая свинья, как смеешь, разговари­вая с воспитательницей, грызть семечки!

Были у Гортикова две жены – одна, чеченка, жи­ла в ауле и редко приезжала к мужу; другая – ав­стрийская немка, «трофейная» жена, которую он привез с карпатского фронта. Красивая, худенькая блондинка с голубыми глазами лет около двадцати пяти, она хорошо научилась говорить по-русски и по-чеченски. Я забыл, как ее звали, она тоже была нашей воспитательницей, и нам было сказано назы­вать ее «мамой», как Гортикова мы называли «па­пой». «Мама», видно, очень любила «папу». Сам Гортиков – мужчина стройный, с по-кавказски за­крученными длинными усами, с военной выправкой и манерами офицера, ревниво следил за тем, чтобы никто не смел обижать «маму». Гортиков никогда ничего не рассказывал нам о своих военных при­ключениях. Зато тщеславная «мама» тайком пока­зывала нам его георгиевские кресты и другие ме­дали, полученные за храбрость на войне, с коммен­тарием, который не мог исходить от осторожного «папы»: «Они вернутся!» Если бы они, действитель­но, вернулись, то эти награды могли бы пригодить­ся. Это мы тоже понимали. Через лет десять, когда некоторые из его бывших воспитанников занимали видные посты в обкоме партии и чеченском прави­тельстве, Гортикова арестовало ГПУ и без суда рас­стреляло. Мы ничем не могли ему помочь, ибо уже тогда Чечней руководили не чеченцы, а чекисты. Прошло еще только пять лет, как в тот же подвал ГПУ, где погиб бедный Гортиков, были посажены и все его воспитанники, которые сделали какую-нибудь видную карьеру.

Месяца через два наш детский дом переимено­вали в Детский учебный городок и перевели в Асланбековск, недалеко от Грозного. После интен­сивной подготовки я сдал экзамен в старший класс школы 2-ой ступени им. Эльдарханова. Это был ин­тернат с шестью классами. Но скоро, в том же го­ду, создали и седьмой класс, куда перевели и меня. Класс этот был странным прежде всего по своему возрастному составу: рядом с подростками, как я, на партах сидели усатые женихи. Подростки учи­лись лучше, чем эти взрослые мужчины. И за это нам от них доставалось. Запомнилось: учитель рус­ского языка Халид Яндаров ведет урок грамма­тики. Идет грамматический разбор частей предло­жения. У доски его брат, тоже уже усатый, Эльберт. Когда он дошел до части речи «себе», то рас­терялся и не смог сказать, как называется эта часть речи. Тогда Яндаров обращается к классу – кто от­ветит? Все молчат. Я робко поднимаю руку.

Яндаров: «Ну, скажи».

Я: «Местоимение».

Яндаров: «Какое местоимение?»

Я: «Возвратное».

Тогда Яндаров хватает за голову Эльберта и бьет ею о доску:

«Старый балбес, видишь, мальчик знает, а ты не знаешь».

Кончился урок. Яндаров уходит. Тогда Эльберт ведет меня к доске и еще похлеще бьет моей голо­вой о доску ,приговаривая:

– Ты чеченец или осел: если старший не знает, так не смей знать и ты!

Яндаров был самый большой нигилист, какого я когда-либо встречал. Он хорошо знал цену этому грешному миру, еще лучше – его циничным прави­телям. До революции он кончил учительскую семи­нарию в родном городе Сталина – Гори, во время первой мировой войны ушел на фронт со старшего курса Харьковского политехнического института, при Советах кончил аспирантуру языкознания и кавказоведения при РАНИОН, под непосредствен­ным руководством академика Н. Я. Марра, с кото­рым находился в личной дружбе. Зная немецкий и французский языки, Яндаров постоянно следил за европейской литературой по своей специальности. Будучи талантливым лингвистом, Яндаров, как ав­тор, все-таки был ужасным интеллектуальным лен­тяем. Он не любил писать. Его фундаментальная «Грамматика чеченского языка» при участии А. Мациева и при моем формальном участии (как руко­водителя бригады от обкома партии) была состав­лена по прямому решению обкома. Написал он еще одну работу, которую Н. Я. Марр назвал самым ори­гинальным открытием в морфологии чеченского языка. Называлась она: «Инфикс «р» в чеченском языке». Объем ее тоже был оригинален – она была издана брошюрой всего в семь страниц! Когда его спрашивали, почему его труд имеет такой малень­кий объем, то он, делая серьезное лицо, отвечал: «Если вам нравится большой объем, так читайте «Капитал» Карла Маркса, – а потом, шутя, добав­лял: – Впрочем, у меня есть и предшественник – «Теория относительности» Эйнштейна тоже напи­сана на семи страницах''. Высокий и худой, как ас­кет, Яндаров в жизни совсем не был аскетом. Кав­казцы известны своим радушным гостеприимством, а у Халида гостеприимство было его глав­ной страстью. Насколько он любил приглашать и щедро угощать гостей, настолько же скрягой была его жена, которую он почему-то называл «Хаджи» (титул паломника в Мекку). Вообще, адат запре­щает супружеской паре называть друг друга по их именам, поэтому придумывают себе клички или го­ворят просто: «да» – «отец», «нана» – «мать».

В семье часто бывали столкновения. Собственно, «сталкивалась» только одна Хаджи, а Халид оста­вался самим собою – невозмутимым стоиком и миролюбивым дипломатом, разве только иногда сделает маленькое замечание, если уж хозяйка при гостях слишком разошлась:

– Хаджи, что ты там на кухне ворчишь, призна­юсь – я виноват, что не предупредил тебя.

А потом, обращаясь к очередным гостям, начинал уверять их совершенно серьезно:

– Знаете, почему «нана» расстроена – такие кав­казские блюда нигде не отведаете между нашими двумя морями, какие умеет готовить она, но она всегда злится, когда я ее заранее не предупреждаю, что нас посетят важные гости.

Разрядка наступала сразу: Хаджи, хотя она ни капли не верила мужу, что он и всерьез такого высокого мнения о ее кулинарных талантах, все же бы­вала довольна, что муж ее выводит из неловкого по­ложения, а гости должны были верить и талантам хозяйки, и словам хозяина об их собственной важ­ности.

Как только гости уходили, Хаджи начинала жа­ловаться на мужа:

– Ужасный ветреник, прямо копия его покойной матери. Та тоже была такая же. Стоило какому-нибудь бездельнику остановиться у нашего забора и расспросить ее о здоровье, как она тут же растает и станет приглашать его в дом: «Ради Аллаха, заходи­те, вот-вот готовы хинкали и калмыцкий чай», а на самом деле мы еще печи не истопили! Ох эти Яндаровы, мое несчастье...

Однажды, уже в период, когда Сталин начал «до­полнять» марксизм, я поинтересовался у Халида, читал ли он что-нибудь из классиков марксизма?

– А как же, конечно, читал.

– Что именно?

– Маркса читал в оригинале: «Подвергай все сом­нению», а Ленина, правда, только по-французски:

«Мефианс абсолю!» – «абсолютное недоверие» лю­бому правительству, даже «временному» (первая телеграмма Ленина большевикам в России после Февральской революции была написана по-француз­ски и начиналась с этих слов).

Это было, кажется, в сентябре 1923 г. На учени­ческом собрании нам сообщили, что через пару дней нашу школу посетят члены правительства и по это­му поводу мы устраиваем большую вечеринку с му­зыкой, кавказскими танцами, декламацией стихо­творений. В связи с этим почти вся школа переклю­чилась на усиленные репетиции номеров будущего вечера художественной самодеятельности. Ученики гадали, кто же к нам приезжает. Подходили к груп­повой фотографии, которая у нас висела в большом зале: «Совет народных комиссаров СССР''. В центре – Ульянов (Ленин), как председатель, по бокам – его заместители Рыков и Каменев, под Лениным – Троцкий и Чичерин, а дальше идут менее известные или совсем неизвестные члены правительства и сре­ди них, сбоку, обидно далеко от Ленина – наш единственный кавказец в правительстве, в полувоенной куртке, в кепке со звездой, из-под козырька кото­рой торчит, как у цыгана, пучок волос, а глаза хит­рющие, как у базарного кинто: Джугашвили (Ста­лин). Мы ожидаем визита кого-нибудь из них и усердно готовимся, чтобы показать себя с лучшей стороны. Наш чеченский композитор-самородок Ге­оргий Мепурнов составил попурри из разных че­ченских мелодий. (Позже, в 1936 г., он окончил Московскую консерваторию, но так как в каком-то английском музыкальном журнале появилась о нем статья как о даровитом кавказском ком­позиторе, то его в 1937 г. расстреляли, объявив «английским шпионом».) Наш «танцмейстер» из учителей подбирает танцоров – соло, дуэт – в них недостатка нет. Коронные номера – «танец Шами­ля» и «наурская лезгинка». У кого хороший рус­ский язык, удостаиваются чести декламировать кавказские стихи Пушкина и Лермонтова. Я попал в группу танцоров. Мой напарник Сайди, дуб в науках, но тигр в лезгинке (потом он был замес­тителем начальника тюрьмы, в которой я сидел). Судя по интенсивности наших репетиций и нервоз­ности нашего начальства, можно было подумать, что к нам приезжают сам Ленин с Троцким. На­чальство, вероятно, само тоже не знало, кто имен­но приезжает, но было уверено, что этот визит может повлиять на судьбу школы, и поэтому пред­упреждало: если покажем себя «молодцами», то высокие гости, может быть, отпустят нам деньги на строительство нового здания для школы (школа ютилась в частном конфискованном доме).

Приехали гости в самое неожиданное время. Мы только сели пообедать, как кто-то вбежал в столовую и крикнул: «Прибыли!» Стихийный взрыв любопытства, которое у нас росло день ото дня в связи с беспрерывными репетициями и строгими нотациями начальства, моментально выбросил нас на улицу, и то, что мы увидели, было достойно не только нашего любопытства, но и восхищения: из большого открытого черного автомобиля вышел человек в военной форме, о котором рассказывали фантастические легенды, как о непобедимом бога­тыре гражданской войны – Буденный! Никем не подготовленные к этому, мы спонтанно начали аплодировать и неистово кричать: «Ура, ура, ура Буденному!» С ним были еще три человека – один тоже в военной форме, другой в гражданской и наш чеченский «падишах» (так чеченцы его назы­вали) с официальным титулом «председателя че­ченского ЦИК» – Таштемир Эльдарханов. Нас, ко­нечно, занимал только один Буденный. Буденный, подтянутый, в летней форме, при всех своих «до­спехах и регалиях», правда, весьма скромных (щедрая на героизм, революция была скупа на награждения, по четыре – единственного тогда – ордена Красного знамени имели во всей Крас­ной армии только четыре человека, позже убитых чекистами... это была не нынешняя брежневская вакханалия самозванного присвоения бесчислен­ных орденов и званий), выглядел тем молодцом, каким мы его себе представляли. Но было и не­большое разочарование: такой волевой герой, а ростом оскорбительно мал.

– Видишь, Семен Михайлович, – сказал его то­варищ в гражданской одежде, – джигиты призна­ют только джигита!

А как же, – отозвался Буденный и, явно довольный нашим вниманием, начал гладить свои знаменитые длинные усы.

Обед, конечно, был забыт. Все двинулись в зал. Таштемир Эльдарханов представил нам гостей, к на­шему удивлению, не с важнейшего, по нашему мне­нию, – Буденного, – а по «табели о рангах»: «У нас в гостях большие кунаки чеченского народа, – сказал он, – секретарь Юго-Восточного бюро ЦК РКП (б) Анастас Иванович Микоян, командующий Северокавказским военным округом Климентий Ефремович Ворошилов и помощник Ворошилова Семен Михайлович Буденный...»

Убил нас чеченский «падишах»... Никто не знал и никого не интересовало, кто такие Микоян и Воро­шилов, а вот наш идол и кумир, оказывается, всего-навсего только помощник какого-то Ворошилова! Вероятно, наш старик не читает газет и журналов и все перепутал, а мы много раз видели в журналах фотографию Буденного вместе с самим Лениным. А кто побил Деникина, кто побил Врангеля, кто побил всех белых генералов? Один Буденный! Мы решили, что старикам, вероятно, свойственна забывчивость, поэтому простили «падишаху» его историческое «невежество». О Ворошилове я тоже ничего не слы­шал, но лицо Микояна показалось мне очень знако­мым. Смуглолицый и кареглазый, с черной боро­дой, отпущенной для солидности, с живым пронзи­тельным взглядом и повадками торгаша, он удиви­тельно походил на того армянина-торговца на гроз­ненском базаре, который отпускал мне в кредит ра­хат-лукум, халву, хурму, инжир. Я познакомился с ним случайно. Однажды, прохаживаясь по базару в надежде встретить Мумада с деньгами, я прочел у его лавки надпись на дощечке: «Сегодня за деньги – завтра в кредит». Я, аульский мальчик, принял надпись, как говорится, за чистую монету. Пришел на следующий день – та же самая надпись. Думая, что хозяин забыл ее убрать, пришел в третий день – надпись не исчезла. Но на этот раз хозяин, который, вероятно, следил за моими визитами, пригласил ме­ня в лавку и, изучающе посмотрев в глаза, спросил:

– Деньги есть?

– Нет, – честно признался я.

– Будут?

Я пустился в рассказ о моем доблестном Мумаде, который вот-вот ожидает своей очередной получки.

– Тогда «сегодня в кредит, а завтра за деньги», – сказал хозяин и отвесил мне фунт халвы.

Когда сегодня человек с черной бородой и лука­вой улыбкой вылез из машины, я буквально опе­шил: мой базарный армянин пришел потребовать с меня долг. Первое впечатление оказалось обманчи­вым лишь отчасти: Микоян потом стал первым «красным купцом» СССР.

После того как Эльдарханов кончил представлять гостей, Микоян прочел нам лекцию о советской власти и ее национальной политике. Не помню со­держания, но все, что он говорил, было скучно и для нас слишком «умно». Запомнилась реакция Яндарова: на вопрос кого-то из коллег о впечатле­нии от доклада Микояна он ответил:

– Чистейшей воды Лорис-Меликов, чье-то кресло в Кремле скучает по нему!

Пророчество Яндарова сбылось очень скоро: че­рез три года, в возрасте 30 лет, Микоян стал наркомторгом СССР вместо Каменева.

После речи Микояна началась наша художествен­ная часть, за которой гости следили с возрастающим интересом. Сначала декламаторы читали кавказ­ские стихи Пушкина и Лермонтова, которые, как я сейчас думаю, Буденный и Ворошилов, вероятно, слышали впервые. Мепурнову его музыкальная программа удалась на славу, поскольку она со­провождалась и хором, исполнявшим такие вещи кавказской лжеэкзотики, которые тогда очень нравились русским, как «Алаверды» и «Хазбулат удалой». Великолепно был исполнен и «танец Шамиля», в котором вначале величавая пластич­ность нарастающего движения как бы подготов­ляет зрителя и слушателя к внезапному порыву темпераментного кавказского танца. Никто не исполнял его с таким страстным вдохновением, как очеченившийся грузин Жора Мепурнов.

Началась последняя танцевальная часть – уже на соревнование: соло и дуэт. Мы с Сайди вместе станцевали «Наурскую лезгинку». Не боясь упре­ков в нескромности, скажу, что мы превзошли даже самых опасных наших конкурентов. Наш строгий судья, сам «танцмейстер», сказал потом: «Вы неслись по залу с легкостью пуха и быстро­той лани, едва касаясь пола». И действительно, мы волчком вертелись в бешеном темпе, все бо­лее вдохновляясь столь же бешеными, но ритмич­ными ударами в ладоши всего зала и гостей и электризуемые их мерными выкриками: «Асса, асса, асса!.,» Наш успех был бы полным, если бы в наш танец не ворвался совершенно неожидан­ный конкурент, который произвел всеобщий фу­рор, – Микоян! По легкости и ловкости он не уступал нам, мальчишкам, по грациозности тан­ца несомненно превосходил нас. Недаром Мико­ян впоследствии, во время визита в Америку, признался, что в юности он мечтал стать танцо­ром.

Нас ожидал еще один сюрприз. Спровоцирован­ный триумфом Микояна и задетый всеобщим воз­буждением на вечере, Буденный пустился плясать гопака. Это был воистину героический гопак в его первозданном виде: стремительные и ловкие при­сядки удивительно гармонировали с буйно нарас­тающим темпом вращения. В наших чеченских ле­гендах герой не герой, если он одновременно еще и не лихой танцор. Нашим восторгам не было конца, когда Буденный подтвердил нашу правоту.

Все попытки Микояна заставить Ворошилова по­казать нам русскую пляску успеха не имели. Он на­чал божиться, что не умеет танцевать. Что он гово­рил правду, мы убедились через десять с лишним лет, когда он, возглавляя делегацию Красной армии на юбилейных торжествах Турецкой армии, участво­вал вместе с Буденным на балу в Анкаре. Все главы многочисленных иностранных военных делегаций непринужденно танцевали со своими дамами, а вот когда супруга главы правительства сделала Вороши­лову почетное предложение танцевать с ней, то Воро­шилов осрамил советский офицерский корпус: он и там начал божиться, что не умеет танцевать. Тут тоже выручил Буденный. Буденный, конечно, тоже не знал западных танцев, но рассказывали, что он туркам закатил такой гопак, что восхищенные Ататюрк и его гости начали требовать Буденного на бис!

Инцидент с Ворошиловым остался бы незамечен­ным, если бы о нем не раструбили на весь мир ино­странные журналисты. Скоро последовало личное указание Сталина – обучить Ворошилова, а потом и весь командный состав Красной армии и даже ак­тив партии и правительства западным танцам, в том числе официально запрещенным в стране модерным танцам. Все это так хорошо запомнилось, потому что нас, в красной профессуре, тоже начали срочно обучать западным танцам, а на «практику» модерных танцев мы с удовольствием ходили в роскош­ный ресторан для иностранцев и советской элиты – «Метрополь», единственное место в Москве, в кото­ром в 30-х годах можно было слушать джазовую музыку, под руководством, кажется, Утесова, и любоваться танго и фокстротом.

Вернемся к нашему вечеру. Судя по тому, как гости были довольны, наша художественная само­деятельность вполне удалась. В заключение Мико­ян сообщил, что благодарные гости решили сделать школе подарок – купить нам новый рояль. О дру­гом подарке он ничего не сказал, но его притащили нам на следующий же день: два ящика различных восточных сладостей! Жаль, школьного здания мы не «вытанцевали».

На другой день наш старший класс повели на от­крытие 1-го съезда Советов Чечни. Тогда мы узнали, почему Микоян, Ворошилов и Буденный находились в Чечне. Они вместе с чеченским правительством си­дели в Президиуме съезда. Микоян впоследствии пи­сал в своих воспоминаниях как о своем участии на этом съезде, так и о посещении накануне этого съез­да самого большого чеченского аула – Урус-Марта­на. Там была намечена встреча Микояна, Ворошило­ва и Буденного с весьма влиятельным национально-политическим лидером Чечни – с Али Митаевым-Автуринским.

Торжества в Урус-Мартане проходили под девизом «братание с чеченским народом» в связи с объ­явлением чеченской автономии. На самом деле тор­жества оказались хорошо замаскированной ловуш­кой против Митаева. В журнале «Юность» Микоян рассказывал, как они боялись этой встречи. Ехать в Урус-Мартан с вооруженным отрядом чекистов считалось нетактичным, хотя точно знали, что сам Али Митаев туда приедет с вооруженными всад­никами. Ехать же без вооруженной охраны было рискованно, так как Али, в случае несогласия со статутом объявляемой «автономии» Чечни, может взять их в плен и предъявить Москве какие-нибудь требования. Всегда находчивый Микоян и на этот раз блестяще вышел из положения: делегация за­брала с собой целую роту... оркестра. Под музы­кантов был замаскирован хорошо вооруженный отряд красной конницы Буденного.

Али Митаев был исключительно популярным де­ятелем национального движения в Чечне. Он заклю­чил блок с большевиками против Деникина на усло­виях признания советским правительством шариа­та как основы будущей чеченской автономии. Это было в 1919 г., когда большевики на Северном Кав­казе были загнаны в подполье (Чрезвычайный ко­миссар на Кавказе от Ленина – Серго Орджоникид­зе – скрывался в горах Ингушетии и Чечни), а гене­рал Деникин от Орла двигался на Тулу и Москву.

Когда Красная армия в марте 1920 г. пришла на Северный Кавказ, Советы действительно признали шариат. На учредительных съездах в 1921 г. Дагес­танской советской республики и Горской советской республики Сталин признал не только «сосущество­вание» между советами и шариатом, но и право гор­цев жить по шариату. Поэтому советское правительство объявило ряд привилегий для ислама и его ду­ховных учреждений, ввело арабский алфавит и даже народные суды были объявлены шариатскими.

Через года два-три все это было ликвидировано. Сторонники Али Митаева считали, что их обманули. Отсюда большое, но мирное движение чеченцев во главе с Митаевым за восстановление прежнего по­ложения. Москва учуяла здесь опасность взрыва, тем более, что в соседней Грузии тоже росло дви­жение за восстановление независимости. Поэтому было решено ликвидировать Али Митаева, но так, чтобы не было никакого шума, и без массовых арес­тов среди его сторонников. Эта миссия и была воз­ложена на Микояна, Ворошилова и Буденного.

Заманить Митаева в Грозный оказалось невоз­можным, но в ауле он был фактическим хозяином. Вот под предлогом проведения торжеств по поводу создания чеченской автономии в Урус-Мартан и при­глашаются все видные представители Чечни. Приез­жает сюда со своим вооруженным конным отрядом и Али Митаев. На личном свидании с делегацией Микояна Али повторяет свое требование: основой «автономии» должен быть шариат. Микоян и его спутники заявляют, что они согласны с требовани­ем Али Митаева, но для окончательного решения вопроса они должны поговорить с Москвой по пря­мому проводу из Грозного. Микоян и его спутни­ки предложили и самому Митаеву участвовать в этих переговорах. Митаев согласился при условии, что его будет сопровождать собственная конная охрана. Микоян условие принял. Все вместе они прибыли на станцию в Грозный. Поднялись в са­лон-вагон правительственного поезда, чтобы начать переговоры по прямому проводу с Москвой. Но поезд тотчас же двинулся на Ростов. Конной охране сообщили вежливо и торжественно, что Митаев по­ехал в Москву, чтобы встретиться с самим Лени­ным. На самом же деле через несколько часов Али очутился в одиночной камере Ростовского краево­го ГПУ с обвинением: «Митаев готовил вместе с грузинскими националистами совместное чечено-грузинское вооруженное восстание».

Я живо помню сцену на 1-м съезде советов Чеч­ни, где вопрос о судьбе Митаева стал главной темой. Об этом съезде рассказывает и Микоян, но только по-своему. Съезд происходил в большом зале быв­шего реального училища. Зал был набит людьми до отказа. Многие стояли в проходах у стен. В Прези­диуме находились Эльдарханов, его заместители Заурбек Шерипов и Махмуд Хамзатов, Микоян, Во­рошилов, Буденный и другие. Первый ряд занимали почетные старики, среди которых много седоборо­дых хаджей, шейхов и мулл из «советских шариатистов''. Едва Эльдарханов объявил об открытии съезда, – на сцену выходит в траурном платье вы­сокая худая старая чеченка, вдруг скидывает с го­ловы длинный черный платок и с обнаженной се­дой головой бросается к ногам Микояна со сло­вами:

«Мой любимый сын, красный вождь Чечни, Асланбек Шерипов отдал жизнь в боях за Советскую власть, его присяжного брата Али Митаева без вины арестовала советская власть. Я не встану и не уйду отсюда, пока вы не дадите слова, что его освобо­дят!»

Эльдарханов тут же переводит Микояну ее прось­бу. Весь зал встает и бурно аплодирует, возгласы и крики в поддержку просьбы нарастают с такой силой, что в зале воцаряется на время необузданный и дикий шум. Микоян старается поднять проситель­ницу, что ему явно не удается, а крики и шум еще больше усиливаются. Микоян догадывается, почему кричат делегаты, но их слов не понимает. Не пони­мает он и того, что, по чеченским законам, проси­тельница должна стоять на коленях, пока ее просьба не будет принята к рассмотрению, а зал будет шу­меть, пока Микоян не попросит слова. На помощь пришел тот же Эльдарханов. Он что-то сказал Ми­кояну и потом предоставил ему слово. В зале во­дворяется напряженная тишина. Кратко перекинув­шись словами со своими спутниками, Микоян вы­ходит на трибуну и говорит: «Али Митаев скоро будет освобожден!»

Шквалом восторгов и ликования приветствует зал великодушие советской власти. Кругом кричат: «Инш-Аллах, инш-Аллах!» («Волей Аллаха, волей Аллаха!»).

Микоян вернулся в Ростов. Шли недели, ме­сяцы, а Али Митаева нет и нет. Делегация за де­легацией посещают Ростов с просьбой выполнить требование 1-го съезда Советов Чечни, но безре­зультатно. Микояну все это тоже начинает, види­мо, надоедать. Он обращается к Сталину, как быть? Чеченскому правительству скоро стал известен совет, который дал изобретательный Сталин Ми­кояну: «Если ты хочешь, чтобы чеченцы тебя оста­вили в покое, то отдай им труп Митаева!» Ста­лин хорошо знал и это имя, и роль Митаева в Чеч­не. Микоян так и поступил. Ростовские чекисты, чтобы на теле не оставить следов пулевых ран, задушили Митаева и чеченцам вернули его труп, высказав сожаление, что накануне освобождения Митаев «внезапно скончался от разрыва серд­ца...»

Обществоведение нам преподавал «товарищ Цырулин» (так он представился нам). Товарищ Цырулин занимал крупный пост в Грозненском окружкоме партии, у нас появлялся два-три раза в неделю, а свое школьное жалованье отдавал МОПРу. Об образовании Цырулина ничего не было известно. Может быть, он не имел даже и среднего образо­вания, но в политике он был – как у себя дома. С Лениным познакомился до войны в Париже, где входил в «Ленинскую группу» РСДРП. В войну он был во флоте – сначала на Черном, потом на Балтийском морях матросом первой статьи; служил на легендарном крейсере «Аврора». Ве­роятно, «Аврора» была первым военным кораб­лем на Балтике, на котором матросы захватили власть еще в первые дни Февральской револю­ции.

Вскоре Цырулин стал связным между Военно-революционным комитетом Петроградского Сове­та и «Авророй». Получал личные инструкции от Троцкого, Лазомира, Бубнова, Невского. Он рас­сказывал, что знаменитый «холостой выстрел» из пушек «Авроры» по Зимнему дворцу в ночь на 25 октября, как сигнал к восстанию, вовсе не был «холостым», а был боевым, «ибо снаряды в орудия закладывал я сам, – говорил он без бахвальства, как бы между прочим. – Но стреляли и по нам», – и в подтверждение показывал свою правую руку с ампутированными после ранения двумя пальцами.

Рассказы Цырулина о хронике двух русских ре­волюций в 1917 г. были любопытны, красочны и интригующи, как героический эпос. Замечательный мастер революционного фольклора, с языком гру­бым, «матросским», зато сочным и выразительным, он и вождей революции – Ленина и Троцкого – сводил с небес на землю и показывал нам их обык­новенными людьми с обыкновенными человечес­кими слабостями, которых у них не было лишь в одной области – в области революционного твор­чества. Революция была не просто их профессия – она была их стихия. А нам просто не верилось: вот этот самый наш учитель товарищ Цырулин мог ви­деть, пожимать руки и разговаривать с самими Ле­ниным и Троцким! Мы уже много знали от Цырулина о жизни «гимназиста Володи», «революционера Ульянова» и «вождя мирового пролетариата» Ле­нина», когда в январскую стужу 1924 г. долетела и до кавказских гор весть о событии, которое, каза­лось, изменит ход мировой истории, – о смерти Ленина.

Грозный был вторым после Баку пролетарским центром на Кавказе, где большевики безраздельно господствовали в местных советах. Грозный был первым революционным центром в стране, который за «стодневные бои» против белых получил орден Красного знамени. В траурные дни смерти Ленина в Грозном, вопреки Маяковскому, я видел «плачу­щих большевиков». Чеченцы, которые, поддержав Ленина в революции, завоевали право на возвраще­ние из горных трущоб на свои былые земли на плос­кости, не плакали (адат предписывает переносить самые тяжкие переживания с сохранением внешнего хладнокровия), но были печальны и задумчивы. Многие открыто говорили: «Теперь нас опять за­гонят назад в эти каменные мешки...»

Никому в голову не приходило, что их могут загнать гораздо дальше – в тундры Сибири и пес­ки Туркестана. Горцы Кавказа отправили в Москву на похороны Ленина большую делегацию во главе со старым революционером карачаевцем Курджиевым. В полной кавказской форме, как бы олице­творяя собой Кавказ, Курджиев, высокий, крупный мужчина с большими усами, вместе с Крупской сто­ял в почетном карауле у гроба Ленина – эта фото­графия считалась чем-то вроде экзотической наход­ки советского фотоискусства и поэтому перекоче­вывала из одного ленинского альбома в другой, по­ка ее не изъяли вместе с Курджиевым во время «Великой чистки».

В день похорон Ленина во всех городах страны были траурные митинги. Многотысячный митинг в Грозном происходил за городом. На полигоне 82-го полка. У всех на рукавах черные нашивки. Выстав­лен и весь полк – в том числе и чеченский конный эскадрон в национально-военной форме. Издале­ка вижу моего Мумада – он восседает, как право­фланговый, на отлично ухоженном вороном коне. Перед импровизированной трибуной на столе сто­ит портрет Ленина с черной каймой, с почетным во­енным караулом по обеим сторонам, полковой оркестр беспрерывно играет траурную музыку, исполняя также сочиненный в эти дни в Москве похоронный марш с хоровым пением: «Ты умер, Ильич, но живет РКП – стальная колонна рабо­чих...» Потом открылся митинг. Выступали орато­ры из простого народа, некоторые плача, другие с трудом сдерживая слезы. Под конец командир полка, человек маленького роста, но с невероятно зычным голосом (потом я узнал, что он бывший царский офицер и его фамилия Сахаров), дал ко­манду отсалютовать Ленину выстрелами в те же самые минуты, что и на Красной площади в Москве.

Митинг кончился, но траур еще долго продол­жался. В отличие от ханжеского словоблудия и кро­кодиловых слез рифмоплетов во время смерти Сталина, на похоронах Ленина даже поэты были искренни. Александр Безыменский в «Партбиле­те» писал: «...один лишь маленький, один билет упал, а в теле партии зияющий провал», а поэтесса Вера Инбер добавляла, что в дни похорон Ленина «...стужа над Москвой такая лютая была, как будто он унес с собой частицу нашего тепла». Некоторые поэты даже справляли «партийные поминки», пе­реходящие в пьянки, но для очистки совести тут же сочиняли: «В этом вине и водке мысль утопить не хочу, но немало партийных пьют и верны Иль­ичу» (везде цитирую по памяти).

Несомненно, было в стране много и таких лю­дей, которые со смертью Ленина связывали на­дежду на гибель его режима. Но многие в это не верили, как не верила та знаменитая старушка из Рязани, которая, читая бесчисленные плакаты с надписью «Ленин умер, но дело его живет», сказа­ла с искренним сокрушением: «Лучше бы Ленин жил, а дело его умерло».

В отношении школьных дисциплин я сначала страстно увлекался математикой. Может, это объяс­няется тем, что наш учитель математики симпатич­ный грек Колпахчиев сам был влюблен в свой пред­мет. Весь его духовный мир состоял из аксиом, тео­рем, формул, цифр. Ученики, шутя, говорили о нем: если Колпахчиев обожжет себе палец, то выскочит не волдырь, а цифра. Мое увлечение матема­тикой носило чисто спортивный характер, как при разгадывании кроссворда. Решение трудной зада­чи доставляло мне большое удовольствие. Я твер­до знал: интереснее и важнее математики науки нет и вся моя жизнь будет посвящена ей. Но внезапно возникшая ситуация и мое легкомысленное реше­ние воспользоваться ею опрокинули все мои планы.

Мы кончили только седьмой класс, когда прибыл представитель Чеченского оргбюро РКП (б) для вербовки учеников во вновь открывающуюся об­ластную партийную школу. Условия приема легкие, а материальное положение исключительное: кроме полного казенного содержания – общежитие, пи­тание, обмундирование – учащиеся получают еще большую стипендию. После партийной школы – прямая путевка в Коммунистический универси­тет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина в Москве, на еще лучших условиях. Представитель оргбюро красочно изложил нам эти условия и перс­пективы. Мы, конечно, долго думать не стали. Ведь все школы в стране партийные, все университеты тоже коммунистические, но вот эти новые школы – это что-то особенное, вроде царских лицеев, где учились лишь дети дворян. Нас как бы зачисляли в сословие новых «партийных дворян». Мы записа­лись всем классом, но приняли не всех: такие, как Мустафа Домбаев или брат Али Митаева – Абубакир, – не были приняты из-за «социально-чуждого происхождения».

Программа школы оказалась перегруженной та­кими дисциплинами, о существовании которых мы до сих пор не имели ни малейшего представления: «партстрой», «Госстрой», «хозстрой», «политэкономия». Классические дисциплины были на вторых ролях. Сразу выяснился и профиль школы: из нас хотят готовить людей, способных управлять мест­ной властью. Поэтому мы изучаем механизм власти от мотора, «приводных ремней» и до малейших вин­тиков. Прощай, математика! Теперь я решительно не знал, что из меня выйдет, но я твердо знал дру­гое – я всем обеспечен, перспектива учиться дальше неограниченна.

Вполне возможно, что я исправил бы свою ошиб­ку в выборе школы, если бы не общая политическая волна, которая захлестнула страну и партию: эпиде­мия внутрипартийных дискуссий между ЦК и раз­ными оппозициями с их бесконечными «тезисами», «контртезисами», «платформами», «заявлениями».

Я с большим любопытством погрузился в лите­ратуру лидеров партии и оппозиции: о чем же наши вожди спорят? Все это было ново, интригующе и даже поучительно. Лев Троцкий всех пленял красно­речием, Сталин – простотой аргументации, Бухарин отталкивал вычурной манерой теоретизирования. У всех троих можно было поучиться приемам полеми­ки, но подспудные мотивы, двигающие полемикой, оставались неясными.

Хотя я вступил в партию, добавив себе пару лет, еще во время дискуссии с Троцким, мое политичес­кое понимание происходящих событий было крайне ограниченным, даже наивным – мне все время каза­лось, что лидеры партии и оппозиции просто упраж­няются в красноречии или не ладят между собою из-за неправильного толкования отдельных цитат Ле­нина. Три вопроса, известные даже из советской ли­тературы, стояли в центре дискуссии: социализм в одной стране, судьба нэпа и перспективы мировой революции. Но удивительнее всего, что стороны ве­ли дискуссию по этим вопросам не от своего имени, а от имени Ленина. Один Ленин противопоставлял­ся другому Ленину. Сталин, Рыков и Бухарин при­водили сто самых убедительных цитат из Ленина в пользу своей позиции, а Троцкий, Каменев и Зи­новьев приводили двести еще более убедительных цитат из того же Ленина, опровергающих сталинско-рыковско-бухаринского Ленина. В конце концов в цитатах победил троцкистско-зиновьевский Ленин. Вот тогда мы с великим удивлением прочли сви­детельство Зиновьева, что Сталин ему сказал: «Не надо много цитировать Ленина – у Ленина можно найти любую цитату – как у лавочника дяди Якова товара всякого».

На низах борьба принимала, как и подобает про­винции, более дикие формы. Запомнились некото­рые моменты собрания Грозненского партийного актива. Заранее было известно, что выступят два докладчика: один от ЦК, другой от оппозиции. Краснознаменный Грозный считался важнейшим пролетарским центром на Северном Кавказе, и по­этому партаппарат придавал большое значение ис­ходу этого собрания. Грозненский окружком про­водил большую кампанию под лозунгом: «Моло­дежь отвечает Троцкому». Троцкий назвал моло­дежь «барометром партии» и требовал, чтобы кон­сервативные аппаратчики прислушивались к голосу революционной молодежи. Это, конечно, льстило молодежи, и учащаяся молодежь везде выступала за оппозицию (в московских вузах более 80% чле­нов партии голосовали за «тезисы» «Объединенно­го оппозиционного блока»). Вероятно, этого не хо­тели допустить в Грозном, поэтому было создано нечто вроде семинара, на котором особо подобран­ные молодые коммунисты и комсомольцы готови­лись к выступлению против оппозиции на предсто­ящем собрании.

Наша школа выдвинула меня в эту группу. Я долго сопротивлялся, а когда узнал, что мне надо будет ответить Троцкому от имени «чеченской ре­волюционной молодежи», то просто обалдел. В дни созревания моей политической симпатии или анти­патии у меня, вообще говоря, были среди партий­ных вождей только два кумира: Троцкий как пуб­лицист и Коба-Сталин как кавказский абрек.

В то время уже вышли, по решению IX съезда, в государственном издательстве собрания сочине­ний Ленина, Троцкого, Зиновьева. Ленин, несомнен­но, писал дельные вещи, но был сух и скучен, Зи­новьев был развязен, самоуверен и демагогичен, а вот Троцкий, что ни статья, то высокостильная по­литическая поэзия с неожиданными метафорами, с запоминающимися эпитетами, звонкими лозунга­ми. И действительно, мы не только зачитывались произведениями Троцкого, но и заучивали наизусть многие его выражения (вот некоторые выражения, которые еще с тех пор остались в памяти – может быть, не буквально, но по смыслу: «Если солнце будет светить только для буржуазии, мы потушим такое солнце», «Молодость, молчащая в революци­онное время, – это не молодость, а дряхлость», «Революционная Европа в союзе с кабальным Вос­током вырвет контрольный пакет мирового хозяй­ства из рук американского капитала и заложит ос­нову социалистической федерации народов всего мира». Позже, из-за границы: «Сталин меня обвиня­ет, что я выступил в буржуазной прессе, но весной 1917 г., чтобы добраться до русских рабочих и ру­ководить революцией, Ленин вынужден был сесть в запломбированный вагон немецких гогенцоллернов; точно так же, загнанный термидорианца­ми в клетку Константинополя, я вынужден был сесть в запломбированный вагон буржуазной прес­сы, чтобы сказать правду всему миру»... – и т. д. и т. п.). Такие книги Троцкого, как «Литература и революция», «1905», «1917», я читал и перечитывал от корки до корки (Троцкий рассказывал о своем путешествии в ссылку «с охотничьим... ружьем и с гарантированной субсидией правительства на прожи­вание». Впрочем, такими же были ссылки Ленина, Сталина и других).

Вот против этого исполина революции, соратника Ленина и «короля памфлетистов», как назвал Троц­кого Бернард Шоу, должен выступить представи­тель «чеченской революционной молодежи», и этот представитель я. Анекдот! Я наотрез отказался. Тогда заведующий нашей школой, старый больше­вик Мутенин лично взялся за мою «обработку». Это был симпатичнейший человек. Моздокский казак, он хорошо знал психологию горцев и взы­вал к моей воспитанной адатом слабости. «Да не посмеет молодой противоречить старшему», – при­казывает адат. – «Не как начальник, а как твой старший я прошу тебя записаться для выступле­ния», – настаивает Мутенин. В том, что школа выдвигала именно меня, виновато было мое – не по разуму – усердие: я уже «прославился» тремя докладами – «Коба – абрек Кавказа», «О великой французской революции», а третий доклад я читал в городском кино «Гигант» для чеченской моло­дежи о третьей годовщине Болгарского восстания 1923 г. Но все это было по-ученически дерзко, поверхностно и в органиченном кругу, а теперь я должен держать речь в присутствии всего че­ченского и грозненского актива партии против самого Троцкого!

Чтобы отделаться, я сказал, что могу выступить только по-чеченски.

– Ну и отлично, – обрадовался Мутенин, – так и быть – будешь говорить по-чеченски, это даже луч­ше, мы же ведь Интернационал, черт нас побери! – добавил он с хитрецкой улыбкой, прищуривая по неизбывной привычке один глаз.

Я должен был сдаться. Через несколько дней со­стоялось собрание, которое оказалось более бур­ным, чем мы предполагали. Еще до открытия собра­ния актива мы узнали потрясшие нас своей неожи­данностью новости: оказывается, руководитель Че­ченской областной парторганизации Эшба и наш учи­тель Цырулин – оппозиционеры. Ефрем Эшба, абха­зец по национальности, был человеком благородной души и исключительного личного обаяния. Он был один из немногих по-европейски образованных кав­казцев, которых в ряды революционеров привели идеалы гуманизма. Эшба кончил в 1914 г. Москов­ский университет, в том же году вступил в партию большевиков. В годы революции он входил в состав Кавказского комитета РСРП(б) и возглавлял ок­ружной комитет партии. Встречался с Лениным, лич­но знал Сталина и дружил с Орджоникидзе. Эшба возглавлял и первое абхазское «автономное» прави­тельство. Скоро Сталин заменил его своим личным ставленником – Лакобой, которого, впрочем, по его заданию, Берия убил еще до начала «Великой чистки». Сталин постоянно преследовал Эшбу, еще до того как он присоединился к оппозиции, только за одно: фанатично преданный Ленину, Эшба видел в Сталине все еще не разоблаченного уголовника. Будучи во главе чеченской парторганизации, он ни­когда не выступал на ее собраниях за оппозицию, а выступал только в грозненской парторганизации, которая тогда не входила в чеченскую организа­цию. Когда впоследствии в Москве я напомнил ему этот загадочный для меня факт, он ответил:

– Мы затеяли тогда бой, исход которого не рас­полагал к оптимизму. В случае гибели оппозиции я не хотел загубить и молодых коммунистов Чечни, которые, безусловно, все пошли бы за мною, хотя бы потому, что я старший горец.

Вернусь к собранию актива. Собрание откры­лось в очень нервной и напряженной атмосфере, готовой взорваться от одной лишь искры. После докладчика ЦК, который говорил долго и которого никто не прерывал, выступил и представитель от оппозиции – Ефрем Эшба. Слово «выступление», конечно, надо взять в кавычки. Он стоял на трибу­не, через каждые пять-десять минут ему удавалось произнести пару слов, и они тотчас же тонули в шу­ме диких криков: «Вон с трибуны, холуй Троцко­го!», .Долой троцкистов – сторожевых псов импе­риализма!», ,Дай по морде троцкистско-белогвардейской сволочи!». Потом перешли от слов к делу: на трибуну полетели не какие-нибудь тухлые яйца, а разные жесткие предметы – палки, ножки от стульев, пепельницы, – но оратор парировал удары тем, что вовремя прятал голову под трибуну и умудрялся при этом продолжать «выступление». Так бы, наверно, продолжалось еще некоторое вре­мя, если бы какой-то верзила с «группой рабочих» не подошел к трибуне – он с ходу с таким размахом ударил оратора по лицу, что у него из носа, как из кумагана, струей полилась кровь, но он, хилый и беспомощный, геройски сопротивлялся, увы, недол­го: верзила дал команду, его «рабочие» схватили Эшбу за ноги и руки и поволокли через весь зал к выходу. Но тут произошло то, чего можно было ожидать: группа бывших чеченских партизан-ком­мунистов мигом окружила верзилу и «рабочих», обнажив кинжалы, и только решительный приказ Эшбы вложить кинжалы в ножны предупредил кро­вопролитие. Эшба вернулся к трибуне и снова на­чал свою речь. На этот раз никто ему не мешал.

После Эшбы слово дали и Цырулину. Его пер­вые же слова: «Только что устроенная по заданию сталинско-бухаринских узурпаторов расправа над товарищем Эшбой есть начало термидорианской контрреволюции», – вновь утонули в неистовом вое, криках и свистах. Опять полетели в сторону трибуны разные предметы. Когда председатель хо­тел лишить Цырулина слова, а верзила со своими «рабочими» двинулся было, чтобы стащить его с трибуны, то «рабочая дружина» самого Цырулина, спустившись с галерки, вступила с ними в рукопаш­ную, поддержанная чеченской группой. Началась настоящая свалка. Сквозь эту кутерьму едва бы­ли слышны слова председателя собрания: «Собра­ние закрыто!». Мое «революционное крещение» от имени «чеченской революционной молодежи» так и не состоялось.

3. В МОСКВУ И ОБРАТНО

После окончания областной партийной школы многие из моих друзей уехали в Москву и поступи­ли в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина, а я решил закончить среднее образование и поступил на Грозненский рабфак. Я учился еще на втором курсе, когда не­ожиданное знакомство с инструктором ЦК Соро­киным сорвало все мои дальнейшие планы. Он разъ­езжал по национальным областям Северного Кав­каза по заданию ЦК, вербуя коммунистов из мест­ных национальных кадров в КУТВ и на подготови­тельное отделение Института красной профессу­ры (ИКП). По рекомендации Мутенина, он вызвал меня в Чеченское Оргбюро партии на беседу. Я и представления не имел ни о нем, ни о его миссии. Встретил он меня с подкупающей простотой, кото­рая сразу располагает к искренности. Не сказав ни­чего по существу вызова, он спросил меня:

– Что ты читал по марксизму?

Я перечислил некоторые книги: «Экономичес­кое учение Маркса» Карла Каутского, «Происхож­дение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, «Монистический взгляд на историю» Пле­ханова, «Теория исторического материализма» Бу­харина, а также брошюры Сталина, Зиновьева и Троцкого о Ленине и ленинизме. Из последних трех брошюр работа Сталина «Об основах лени­низма» пользовалась наибольшей популярностью среди молодых коммунистов, как нечто вроде «катехизиса» ленинизма. Впоследствии мне ста­ло ясно и другое ее достоинство: в ней давалось сжатое изложение синтеза идей мастера революции – Ленина с идеями мастера власти – буду­щего Сталина.

Сорокин перешел к делу. Он сообщил мне, что ЦК создал при Институте красной профессуры двух­годичное подготовительное отделение, которое дает слушателям полное среднее образование и полити­ческие знания в объеме комвуза. «Нацмены» туда принимаются при малых мандатных и академичес­ких требованиях. Окончившие его зачисляются на первый курс соответствующего факультета ИКП. Основная задача ИКП – подготовка высших теоре­тических кадров партии и профессоров обществен­ных наук для университетов и институтов. Он со­общил мне также, что Чечоргбюро партии рекомен­дует ЦК мою кандидатуру на это отделение.

Предложение это меня и озадачило и испугало. ИКП был мечтой, вершиной стремлений молодых партийцев, решивших делать карьеру в области об­щественных наук – истории, философии, литерату­роведения, экономики... Чтобы быть принятым на подготовительное отделение, надо было иметь го­раздо большее знакомство с марксистской лите­ратурой, чем у меня, к тому же держать конкурс­ный экзамен, а в то, что я его выдержу, я совер­шенно не верил.

Сорокин не разделял моих сомнений; что же ка­сается экзаменов, то тут, сказал он, для «нацменов» существуют определенные «скидки» (эти «скидки» меня всегда оскорбляли, хотя по слабости челове­ческой натуры я от них и не отказывался).

Аргументы Сорокина меня не убедили, и я бо­ялся, что никакие «скидки» не спасут, если другие «нацмены» окажутся лучше подготовленными, чем я. С тех пор как я начал учиться, еще в медресе, у меня появился какой-то болезненный комплекс – чувство, что нет в жизни большего позора для уча­щегося, как провалиться на экзаменах. Я искрен­не завидовал хладнокровию моих товарищей, для которых провал на экзаменах был, как говорится, что с гуся вода. Когда Сорокин увидел, с каким не­заурядным паникером имеет дело, он выложил свои последние два аргумента: во-первых, я упускаю ред­кую возможность попасть в ИКП, а во-вторых, он ручается за мой успех перед экзаменационной ко­миссией ИКП, ибо он в ней представитель от ЦК.

Последний аргумент показался мне более убе­дительным. Так-таки уговорил меня Сорокин. Я дал согласие, хотя далекий незнакомый мир пугал и отталкивал. Чеченцы фанатично привязаны к сво­ей земле. Нет для них большего наказания, как оторвать их от нее. Я не был исключением. Но Со­рокин разбудил во мне другое чувство – любопыт­ство или, скорее, любознательность, глубоко сидев­шую в подсознании: посмотреть и послушать в Москве самих вождей Октябрьской революции. Со­рокин рассказывал, что Бухарин, Троцкий, Зиновь­ев, Луначарский, Сталин часто посещают ИКП и чи­тают лекции на самые различные темы советской и мировой политики. Советская доктрина «культа вождей» кажется смешной и даже наивной, когда не вникаешь в суть дела. Она целенаправлена и рассчи­тана на то, чтобы путем беспрерывной долбежки вкоренить в подсознание людей представление, да­же убеждение, что ницшеанская теория о будущем «сверхчеловеке» есть быль советской революции: Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин – все они сверх­люди... Кто же не хочет полюбоваться сверхлюдь­ми?! «Культы» Ленина и Троцкого были спонтанными, а остальные – «долбежными». Власть знала, что предрассудок, ставший мистической силой, мо­жет сдвигать горы. Ведь знал же Камиль Демулен: «Великие мира сего только потому кажутся людям великими, что они созерцают их, стоя на коленях». Вот так, «стоя на коленях», я поехал в Москву по­слушать и посмотреть «великих мира сего» – на­ших вождей.

Путешествие от Грозного до Москвы продолжа­лось трое суток. Но поездка эта не была ни скуч­ной, ни утомительной. Она была полна контрастных наблюдений, интересных встреч, иногда и приклю­чений. С питанием проблем тоже не было: в вели­колепном вагоне-ресторане выбор блюд был бога­тый и разнообразный – от зернистой икры до шаш­лыка, – цены были умеренные, ибо ценность совет­ских денег тогда была очень высока (в любом гос­банке советский червонец вы могли поменять на золотую десятку). Русские вагоны, рассчитанные на дальние расстояния, удобны для сна. Влезешь на верхнюю полку, мерный стук колес о рельсы тебя убаюкивает пуще всякой «колыбельной песни», и ты всю ночь напролет дрыхнешь себе на здоровье. Когда подъезжаешь к Москве, все меняется, меня­ются даже люди: одни делаются оживленными и ве­селыми, предвкушая приятные встречи, другие, вро­де меня, – угрюмыми и задумчивыми, не зная, что их ожидает. Меняется и сама природа за окном: ле­са, леса, высокие, стройные, густые, даже не знаешь, как сюда мог добраться на своей походной тележке основоположник Москвы, сын Мономаха – князь Юрий Долгорукий. Потом вдут такие же высокие и стройные заводские трубы. Началась Москва.

Когда я стараюсь образно представить себе день моего приезда в Москву, мне на память приходят стихи великого поэта:

«Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора».

Правда, стоял не ноябрь, а октябрь, но какой-то пасмурный, необычно холодный, не такой гостепри­имный, каким я оставил наш кавказский солнечный октябрь всего три дня назад.

Прямо с вокзала я поехал на извозчике в ГУМ, где находилось представительство «автономной» Чечни при президиуме ВЦИК РСФСР. Оттуда меня направили на временное жительство в первый Дом советов. На второй день я поехал в ЦК и встретился с Сорокиным. На меня, для которого еще вчера весь мир укладывался в пространство между моим ау­лом и городом Грозным, Москва произвела потря­сающее впечатление. Вспомнилось, как чеченцы иро­низировали над ингушами, у которых самая важная клятва якобы гласит: «Клянусь Аллахом, который сотворил два чуда – город Владикавказ и пистолет маузер!» Я был теперь готов поклясться всеми бо­гами, что гениальный монах из средневекового Пскова оказался пророком: «Москва – третий Рим», «Два Рима были, третий стоит, а четвертому не бывать!». Все здесь величаво и удивительно: высокие дома, величественные соборы (собор Христа Спасителя еще не был снесен), Большой театр, Кремль, Царь-колокол, Царь-пушка, Сухаревский рынок, Охотный ряд, целый «интернацио­нал народов», среди которых есть и люди чернее сажи – негры, которых я видел впервые в жизни.

Первый визит я сделал, как и полагается право­верному коммунисту, Ленину в его мавзолее. Дол­го стоял в очереди (кстати, это была в то время единственная очередь в Москве – страна жила еще при, увы, последнем годе нэпа, продуктами и веща­ми были набиты не только частные рынки и мага­зины, но и ГУМ). Когда, несмотря на протесты же­ны Ленина Н. Крупской и Троцкого против превра­щения революционера в марксистского бога, Сталин решил забальзамировать, как фараона, труп Лени­на и положить его в мавзолей на поклонение фана­тиков и как зрелище для любопытствующих зевак, он действовал как великий эксплуататор чужой сла­вы в личных целях. Ведь на самом деле мститель­ный Сталин должен был больше ненавидеть Лени­на за его письма против него («Завещание», письма о разрыве личных отношений из-за оскорбления Сталиным Крупской, статья об «автономизации»), чем его ненавидела вся русская и мировая буржуа­зия за октябрьский переворот. Тем не менее Ста­лин решил превратить Ленина в марксистского божка, чтобы себя объявить его верховным жре­цом. Ленин лежал в стеклянном гробу, лицо ка­кое-то восковое, рыжая бородка, на лацкане пид­жака значок «ЦИК СССР», кажется, еще орден Крас­ного знамени. Великий в партийных легендах, он не показался мне велик ростом, и это как-то не гармонировало с представлением, созданным легендами о его физическом и умственном величии. И за ка­кие-нибудь секунды, в продолжение которых вы проходите около него, в воображении встают те знаменитые «Десять дней, которые потрясли мир», религиозные клятвы Сталина в верности Ленину у его гроба («Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы выполним и эту твою заповедь»), предупреждение Троцкого – не лезть в Ленины, а стать ленинцем («Лениным никто не может быть, но ленинцем мо­жет быть каждый»), рассказы о слезах Зиновьева, Каменева, Бухарина на похоронах Ленина... Обид­но, жутко, что и великие люди тоже смертны... «О, небо, неправ твой святой приговор!»

Скоро на горьком опыте я убедился, что, на­сколько всем доступен был мертвый бог, настолько же недоступны оказались боги живые. Когда я уже был принят на первый курс подготовительного от­деления ИКП, в списке лекторов я заметил только вождей второго ранга, вроде Покровского, Ярос­лавского, Луначарского, но ни Троцкого, ни Зи­новьева, ни даже Радека там не было. Правда, был неизменный Бухарин. Я не замедлил сообщить об этом открытии Сорокину.

– Как я много дал бы, чтобы увидеть живого Троцкого, – вырвалось у меня.

– Ты его увидишь совершенно бесплатно на этих же днях, – заверил меня Сорокин.

Сорокин объяснил, что Троцкий и его сторонни­ки боятся заглядывать в ИКП – так как все его слу­шатели стоят за ЦК, – но они выступают в других вузах Москвы. Он обещал меня взять на одно та­кое собрание. Но это оказалось далеко не легким делом. Троцкий всегда появлялся неожиданно, без объявления, когда же он появлялся, то его люди из «лейб-гвардии» закрывали вход для «холуев фрак­ции Сталина». Так нас не пустили на собрание в МВТУ, где выступали Троцкий и Каменев. Велико было мое разочарование, хоть тут же выйди из «холуев» и запишись в троцкисты. Сорокин это за­метил и был крайне удивлен этим моим прямо-та­ки ребяческим любопытством. Он даже был озада­чен, как молодой коммунист, который так увлечен Троцким, может голосовать за Сталина. Сорокин сам же объяснил это противоречие: ведь в музей идут лицезреть экспонат ихтиозавра не из увлече­ния, а из любопытства... Троцкий – ихтиозавр на­шей революции.

И все-таки на другой день Сорокин сжалился надо мной. Он придумал для меня кратчайший путь к Троцкому. Объяснив мне, что Троцкий очень лю­бит, когда у него просят автографы на его книгах, Сорокин предложил мне поехать к нему в Главконцесском при Совнаркоме СССР и тут же подарил мне книгу Троцкого «Литература и революция».

По данному Сорокиным адресу я и поехал. Главконцесском при СНК СССР находился на Малой Дмитровке, в маленьком дворе, в двухэтажном особняке. Он не охранялся, по крайней мере, внеш­не. Несмотря на совет Сорокина прямо пойти в при­емную Троцкого, я все-таки не набрался такой сме­лости, а решил подкараулить Троцкого у ворот. Ожидание оказалось безуспешным. Я повторил то же самое на второй день, но теперь меня самого подкараулил злой сюрприз: быстро подъехала чер­ная открытая машина, вылезшие оттуда два чело­века в военной форме обшарили мои карманы и грубо толкнули меня в машину. Пока я успел опомниться, машина помчалась дальше. По обе сторо­ны меня сидели два здоровенных дяди, один внеш­ний вид которых внушал полное доверие к силе их все еще неведомого мне учреждения. Через несколько минут меня привезли на большую пло­щадь и ввели в большое здание, потом на часа два закрыли в темной комнате, наконец приве­ли в кабинет на втором этаже. В кабинете было несколько человек. Один из тех, кто сидел за сто­лом, встал, быстро подошел ко мне и в упор задал вопрос:

– Почему ты хотел зарезать Троцкого?

Я от неожиданности онемел и, вероятно, страш­но побледнел, и уж одно это должно было дока­зать чекистам, что я не способен «зарезать» Троц­кого.

Но чекист не унимался:

– Мы все знаем, выкладывай быстро, а то сгни­ешь у нас в подвале и на прощание еще получишь пу­лю в затылок!

Это все производило впечатление: я уже доста­точно наслышался об ужасах в подвалах Чека.

Перебивая друг друга, крича во все горло, в до­прос включились и его коллеги:

– Кто твои сообщники?

– Куда спрятал пистолет?

– Где твоя бомба?

Весь этот допрос состоял из криков и угроз и продолжался несколько часов.

Едва ли было проявлением слабодушия то, что я, ошеломленный и убитый происходящим, да и самим диким обвинением, даже не пытался ни отвечать на вопросы, ни оправдываться. Ве­роятно, я вел себя так, как пойманный с поличным неопытный преступник. Мои следователи, опре­деленно, так и думали.

Когда следователи обратились к «вещественным доказательствам», только тогда я понял, почему и чем я хотел «зарезать» Троцкого: на стол положили отобранную у меня при аресте финку. Я ее купил на Сухаревке для самозащиты, так как начитался в ве­черней газете сообщений о всякого рода хулиган­ских и бандитских нападениях ночью на московских улицах.

Поздно вечером меня бросили в какой-то камен­ный мешок с тусклым электрическим светом. На цементном полу валялся соломенный матрас; в уг­лу стояла какая-то бочка, которая, как я узнал по­том, называлась «парашей»; рядом какая-то глиня­ная чашка, которая называлась «миской», а то, что в ней дают кушать – «бурдой». Вечером я получил эту бурду и кусок хлеба. Разумеется, я до еды не дотро­нулся и матрасом не воспользовался: всю ночь, ни разу не сомкнув глаз, я шагал по камере, как тигр в клетке, но походил я не на тигра, а на жалкого щенка, которому грубо наступили на хвост. Только теперь, в камере, я понял всю трагичность своего по­ложения и нелепость своего поведения. Я должен был перекричать своих следователей, объявить их жандармскими держимордами и потребовать немед­ленно связать меня с чеченским представительством при ВЦИК. Я вел себя как болван и тем укрепил этих насильников в их заблуждении, что они пойма­ли «террориста».

Зато на второй день, когда меня повели на новый допрос, я взял «реванш»: чекисты удивленно пере­глядывались и не узнавали во мне вчерашнего без­молвного, близкого к раскаянию «убийцу», когда я на их глазах за одни сутки вырос в нового Демо­сфена. Я начал с цитаты из Дзержинского, которая красовалась на плакате в кабинете следователя: «У чекиста должны быть холодный разум, горячее серд­це и чистые руки!» Если чекисты должны быть та­кими, то те, кто меня вчера арестовал, – не чекис­ты, а насильники. Я требую связать меня с чечен­ским представителем при ВЦИК Арсановым и ин­структором ЦК Сорокиным. Впрочем, мое «красно­речие» не произвело на них особенного впечатления. Только один сухо заметил: «Ну и арап же!»

Последовал допрос, который на этот раз происхо­дил без выкриков и угроз, хотя и допрашивали о том же: «почему хотел убить Троцкого?» Все мои ответы заносились в протокол. Вторая часть допро­са была посвящена выяснению моей личности. Я добросовестно изложил несложную биографию пио­нера, комсомольца и молодого коммуниста, кото­рый никак не мог быть убийцей «вождя Октябрь­ской революции». Этот мой «аргумент» вызвал раз­дражение: «Он такой же вождь, как я китайский богдыхан», – сказал один из следователей. Вопреки ожиданию, и биография моя тоже не произвела на них никакого впечатления. Гораздо позже я узнал, что в этом учреждении принцип презумпции неви­новности был запретным понятием юриспруденции.

В связи с этим вспоминаю одну из интересных лекций прокурора СССР Вышинского накануне ежовщины на курсах марксизма при ЦК. Лекция была на тему советского уголовно-процессуального права. Вышинский доказывал, почему соответству­ющая статья УПК о необходимости выяснения в одинаковой мере вины и невиновности подследст­венного не распространяется на обвиняемых в политических преступлениях против советского режи­ма. Дело в том, говорил лектор, что следователи в органах НКВД (КГБ) еще до ареста обвиняемого устанавливают его виновность, а потому органы НКВД никогда не ошибаются в своих карательных действиях. Поэтому сам формальный следственный процесс в кабинете следователя есть по существу судотворческий процесс, который окончательно оформляется в обвинительном заключении. В этом следственно-судебном процессе так называемые ве­щественные доказательства играют подчиненную, а личные признания решающую роль, что же касает­ся суда, то это – простая формальность, чтобы со­блюсти декорум. На этой доктрине Вышинского и были основаны физические пытки подследственных во время допросов, чтобы заставить их подписы­вать вымышленные «признания» о несодеянных преступлениях, а практическая система пыток, на­званных коротко «методами» «органов», была разработана двумя «звездами» ГПУ – Курским и Федотовым – во время «Шахтинского дела», о чем я подробно рассказывал в «Технологии власти».

На другой день меня увезли из внутренней тюрь­мы ГПУ во внешнюю тюрьму – в Бутырки. Бутыр­ская тюрьма была знаменита тем, что через нее прошла вся элита русских бунтовщиков – от мя­тежных стрельцов при Петре I, Пугачева и пугачев­цев при Екатерине II, польских повстанцев при Александре II, народовольцев при Александре III и до большевиков, меньшевиков и эсеров при Ни­колае П. Сидел здесь и сам организатор Чека Дзер­жинский перед отправкой на каторгу. Упорная молва, пущенная в ход самими чекистами, утвер­ждала, что здесь в библиотеке тюрьмы работает и эсерка Фаина Каплан, стрелявшая в Ленина в 1918 году. Ленин, по мотивам гуманности, якобы запре­тил ее расстреливать, и поэтому Президиум ВЦИК заменил расстрел заключением в тюрьму. До чего правдоподобным этот слух казался даже в выс­ших идеологических кругах партии, показывает за­дание, которое дал мне в 1936 г. наш профессор Н. Н. Ванаг – поработать в архиве Истпарта за 1918 г., чтобы установить судьбу Ф. Каплан. Я на­шел в деле «Покушение на В. И. Ленина» краткую биографическую справку с приложением выписки из протокола коллегии ВЧК о суде над «левой эсеркой Ф. Каплан». В справке лаконично сообща­лось, что ее в августе 1918 г. судила коллегия ВЧК, приговорила к расстрелу, и приговор приведен в исполнение. Мне запретили делать выписки и ссы­латься на сами документы, ибо следственно-судеб­ное дело покушения на Ленина считалось все еще секретным – и это в 1936 г.! – иначе рушилась вся красивая легенда о «гуманизме» Ленина. Только в 1959 г., при Хрущеве, власть осмелилась нанести удар собственной версии о «гуманизме» Ленина, когда бывший комендант Кремля П. Д. Мальков в «Записках коменданта Московского Кремля» сооб­щил, что он сам лично привел в исполнение приго­вор о расстреле Ф. Каплан. Но и здесь не обошлось без лжи. Партаппарат вложил в уста Малькова утверждение, которому может поверить только обыватель, не знающий механизма чекистской влас­ти и функций коменданта Кремля. До самого пе­реворота Сталина обязанности коменданта Кремля были скромные – охрана правительственных зданий и самих правителей на территории Кремля – Кремль был открытым тогда, – а также функции «завхоза», то есть административно-хозяйственное управ­ление Кремля и надзор за персоналом, его обслужи­вающим.

Убивать – это всегда было и оставалось привиле­гией и монополией заплечных дел мастеров из че­кистских подвалов, которые они ревниво сохраня­ли за собой. Так что Мальков, по чьему-то велению, присвоил себе чужую славу. В 1937 г. сам Мальков (член большевистской партии с 1904 г., командир знаменитого отряда матросов, штурмовавших 25 октября 1917 г. Зимний дворец), очутившись в том же подвале на Лубянке, в котором расстреляли Ф. Каплан, каждую ночь ожидал той же участи. Ему, однако, «повезло»: Сталин его оставил в живых по той единственной причине, что он был не политик, а самый обыкновенный «винтик» – службист, но уже достаточно изношенный, чтобы на него можно бы­ло надеяться. Поэтому, пробыв некоторое время на Лубянке и в Бутырках, он попал в один из политизоляторов в Сибири, где просидел 17 лет. Его освободили только в 1954 г., через год после смерти Сталина, а в утешение Хрущев нацепил ему еще ор­ден Ленина.

Вот с этой исторической достопримечательностью Москвы – Бутырками, в которой изменилось лишь то, что одни надзиратели сменили других, я позна­комился не из собственного любопытства, а по воле новых надзирателей. Но знакомство это оставило по себе неизгладимое впечатление. Здесь я очутился в том мозаичном старом мире, который далеким метеором пролетел через мое детское сознание, оставив лишь яркий блеск, но без близкого знаком­ства с ним. Я, дитя окраины Империи, о старом ми­ре знал только то, что вычитал из писаний вождей нового советского мира. Теперь, в большой след­ственной камере Бутырок, история как бы верну­лась к исходной позиции – к 1917г., – и я оказал­ся в самой гуще старого мира: в камере сидели поч­ти все его представители – бывшие офицеры, лица духовного сословия, старые профессора, монархис­ты, кадеты, меньшевики, эсеры, контрабандисты, даже террористы.

Разумеется, я чувствовал себя здесь сначала не очень уютно и с кем-либо в разговоры не вступал. Позже, приглядевшись поближе к представителям «старого мира», прислушавшись к их бесконечным дискуссиям о политике и революции, я понял, что, еще не добравшись до красной профессуры, я ока­зался слушателем «Института белой профессуры». Внутренне «старый мир» остался верен тем полити­ческим традициям, воспользовавшись которыми большевики и загубили его: прямо-таки болезнен­ной страсти взаиморазоблачения.

По вечерам до поздней ночи камера дискутирова­ла один и тот же вопрос: «Кто виновен в гибели Рос­сии?» Монархисты находили, что все началось с из­мены офицерского корпуса (царь записал в дневни­ке, накануне отречения, что «кругом измена»), а из генералитета до конца верными ему остались только три генерала, и то нерусского происхождения (не­мец – генерал Келлер, армянин – генерал Хан Нахчиванский и чеченец – генерал-от-артиллерии Эрисхан Алиев). Офицеры доказывали, что могилу мо­нархии вырыл пройдоха Распутин; меньшевики уверяли, что без партии эсеров большевики никог­да бы не пришли к власти; а один левый эсер, ко­торый вместе с другими левыми эсерами входил в состав Совнаркома до заключения Брестского сепаратного мира с Германией, читал весьма инте­ресную лекцию «Как меньшевики привели к влас­ти большевиков?». Однако самый нравоучитель­ный «синтез» из истории русских социалистичес­ких партий сделал ученик Ключевского, кадетский профессор, сравнив три партии – большевиков, меньшевиков и эсеров – с теми бешеными конями гоголевской тройки, на которой Ленин, захватив с собой Россию, помчался в бездну истории. Ирония той же истории: в 30-х годах этот же историк, Сер­гей Владимирович Бахрушин, меня учил в красной профессуре «марксистско-ленинскому» пониманию исторического процесса в русском средневековье.

В этих дискуссиях меня поразила и другая сторо­на дела: оппоненты, непримиримые и беспощадные по существу споров, по форме оставались сдержан­ными, даже вежливыми, – это так контрастировало с дискуссиями на большевистских сборищах. В лич­ных обращениях часто слышались и титулы, кото­рые тогда мне ни о чем не говорили: «Ваше превос­ходительство», «Ваше сиятельство», «Ваше высоко­преосвященство», а меньшевики и эсеры их называ­ли «господами», а самих себя «товарищами». Ду­ховные лица в дискуссиях не участвовали, но слу­шали внимательно. Среди них выделялся один, к ко­торому часто обращались сокамерники по богослов­ским и философским вопросам: архиепископ, ка­жется, из Пскова или Новгорода. Он приехал в Москву жаловаться на банду, которая ограбила местный собор, забрав из него все драгоценности и древнерусские иконы. Местные власти отказались вести следствие, когда выяснилось, что банда – это переодетые чекисты. Архиепископ приехал к само­му «Всероссийскому старосте» Михаилу Калинину с целой папкой свидетельских показаний об ограб­лении его собора чекистами. Калинин попросил у него папку для выяснения дела, а ночью в монас­тырь, в котором он остановился, пришли чекисты и арестовали его. И дело ограбления собора чекис­ты повернули против самого архиепископа: он, мол, сам организовал собственное ограбление! Это вы­звало такое возмущение верующих в его епархии, что началось их массовое паломничество к Кали­нину с требованием освободить арестованного. Московская власть, вероятно, опасалась осложне­ний, ибо архиепископа скоро выпустили.

Чужеродными элементами среди этой элиты ста­рой России были два человека, которые попали сю­да по обвинениям чисто уголовным. Один – очень интеллигентный польский еврей, а другой – грузин­ский студент. Еврей был арестован по обвинению в контрабанде, но он сам себя называл честным «крас­ным купцом», так как работал в системе Внештор­га, рассказывал уморительные еврейские, порою да­же антиеврейские анекдоты. Карла Радека, настоя­щая фамилия которого была Собельсон, обзывал «крадеком», мелким воришкой, который его веч­но обкрадывал, когда он во время войны, по пору­чению Ленина, перевозил за небольшую плату лите­ратуру из Швейцарии в Россию. (Я слышал позже от других, что славой вора Радек пользовался еще сре­ди своих польских соучеников, которые и награ­дили его за мелкие кражи кличкой «Крадек», а он, отделив «К», превратил «Крадека'' в свой псевдо­ним «К. Радек».) На радость всей камере Троцкого он называл «жидовским ублюдком» с претензиями красного Наполеона, и тоже «Крадеком», ибо те­перь знаменитую свою фамилию он украл у тюремного надзирателя одесской тюрьмы, где сидел в начале века. О Ленине, которого он лично знал, по­малкивал, но Надежду Константиновну хвалил очень (он в советскую Россию тоже приехал с ее по­мощью) .

Один раз камера начала разбирать и Ленина по косточкам: одни доказывали, что Ленин вовсе не был русским, а каким-то гибридом из смеси рус­ской, калмыцкой, еврейской крови; другие напира­ли на то, что он был изменником, немецким аген­том; кто-то заметил, что Ленин был «хроническим сифилитиком», а такие больные бывают гениальны­ми ясновидцами. «Красного купца», хранившего до сих пор молчание, все это взорвало не на шутку: господа хорошие, если Ленин действительно был та­ким, каким вы его рисуете, то тогда ваша великая Россия – мишура, и ее следующий правитель может оказаться чистокровным уголовником. Я никогда не забуду этого пророчества, которое, может быть, было произнесено ради красного словца, но кото­рое сбылось с невероятной точностью, когда граби­тель и убийца Коба занял трон Ленина. Вот гру­зинский студент и сидел за то, что хотел предупре­дить восхождение Сталина к трону Ленина, правда, по другим, чисто грузинским мотивам.

Когда в августе 1924 г. в Грузии произошло мощное народное восстание под руководством подпольного паритетного комитета грузинских меньшевиков и национал-демократов, то приехав­ший в Тифлис Сталин лично руководил его подав­лением. Сталин наводнил Грузию войсками из со­седних республик. Вторая оккупация Грузии сопро­вождалась неслыханной даже в практике Чека сви­репостью массового террора. В «исторической» речи на тифлисском партактиве Сталин дал и обосно­вание террора: ,,В Грузии накопилось много сор­няка. Надо перепахать Грузию!» Сталин поручил эту «перепашку» молодому чекисту – Л. Берия. Берия оправдал доверие – было репрессировано до пяти тысяч человек, активные участники восстания все до единого были расстреляны. Среди расстрелян­ных был и брат нашего студента Джинария. Джинария поклялся отомстить за брата. Мингрелец, как и Берия, Джинария легко мог бы убить Берия, но он считал, что не собака сама по себе виновата, а хозя­ин, который ее выдрессировал на злодейства, а по­том, сняв с нее намордник, пустил ее на беззащит­ных людей. Этим «хозяином» в глазах Джинария был Сталин. Скоро представился хороший случай предъявить Сталину счет – летом, в связи с приез­дом в Москву председателя ЦИК Грузии Миха Цхакая (старый большевик, соратник Ленина, Цхакая вернулся в Россию из Швейцарии вместе с Лениным в знаменитом «запломбированном вагоне» через Германию), собралось на банкет в его честь гру­зинское землячество в Москве (в те годы в Моск­ве существовали землячества всех национальных республик). Как полагается на грузинском вече­ре, пили много вина, ели шашлык, тосты шли за тостами, а тамадой был самый старший – сам ви­новник торжества Цхакая. Пир удался на славу, все были навеселе, но никто не перепился, студенческая группа художественной самодеятельности пела гру­зинские песни, танцевали лезгинку на кинжалах. К концу вечера появился и Сталин. Он произнес тост за Миха Цхакая, назвав его одним из своих учителей в тифлисский период. Польщенный этим Цхакая произнес ответный тост «за ученика, который превзошел всех учителей». И вот в это время Джинария, член артистической группы, держа руки на кинжале, подошел к столу тамады и задал Стали­ну в упор вопрос: «Coco, почему ты убил моего брата?»

«Coco – сука, он не ответил мне, зная, что его жизнь в моих руках», – рассказывал Джинария. Тамада замял инцидент, объявив Джинария пьяным и приказав вывести его из зала. Но Сталин был ино­го мнения – через пару дней Джинария арестовали за «попытку убить Сталина». Джинария был сло­воохотливый малый, не чуждый бравады, и мне казалось, что он такой же липовый террорист, как и я. Но и здесь Сталин был другого мнения. Через несколько месяцев я узнал от товарищей Джинария, которым я передал после своего освобождения его записку, что коллегия ОГПУ приговорила Джина­рия к длительному тюремному заключению. Како­ва была его дальнейшая судьба, не знаю. Сокамер­ники охотно верили Джинария, что он хотел убить Сталина, как и мне, что я не хотел убить Троцкого, только очень сожалели, что я этого не хотел. Симпа­тии их в происходящей внутрипартийной борьбе были явно на стороне Сталина. «Старый мир» жил теми же предрассудками, что и на воле: Сталин устраивает «еврейский погром» наверху, чтобы вернуть Россию на «национальные рельсы».

Меня больше не вызывали на допрос, и все счи­тали это хорошим признаком. Ожидая моего осво­бождения, сокамерники начали делать мне разные устные поручения, даже зашивали записки в мою одежду. И действительно – через недели две меня выпустили. Чекисты извинились передо мной за «не­доразумение».

Впоследствии я долго думал над этим инциден­том. Уже не только на партийных собраниях, но и в партийной печати Троцкого и троцкистов называли «бешеными собаками мировой контрреволюции», а вот заколоть или пристрелить «бешеную собаку», оказывается, нельзя было. Потом только я узнал, что Сталин дал специальное указание Чека охранять Троцкого против возможного покушения, боясь, что физический террор против Троцкого может спровоцировать волну контртеррора со стороны троцкистской молодежи, как об этом рассказывал Троцкому и сам Зиновьев. В конечном счете выяс­нилось, что Сталин оберегал Троцкого от других, чтобы убить его самому, и не финкой в живот, а киркой по голове.

Первая мысль после освобождения – «вон из Москвы, сюда я больше не ездок» – на Кавказ, на Кавказ! Потом постепенно я пришел в себя, тем более, что сам во всем был виноват. Однако «бе­лая профессура» осталась в моей памяти критичес­кой прелюдией к профессуре красной. В моем нетронутом мозгу молодого простака революции пробила она и первую критическую трещину: я на­чал думать, что в мире политики единой общече­ловеческой правды нет. Правда обернулась катего­рией партийной, где между истиной и ложью нет ни мертвой зоны, ни демаркационной линии. Ока­залось, что бывает ложная правда и правдивая ложь.

Институт красной профессуры сыграл роковую роль в моей жизни. Дважды я старался окончить подготовительное отделение ИКП, но оба раза без­успешно: один раз я сам ушел, второй раз меня исключили. Третий раз – в 1934 г. – я выдержал конкурсный экзамен на первый основной курс ИКП истории, но было это уже не по моей инициативе, о чем расскажу после. Как глубоко я жалел потом, что выдержал его...

Что же представлял собой столь вожделенный и столь же разочаровавший меня ИКП? Вот краткая справка из БСЭ (т. 10, третье издание):

«Институт красной профессуры (ИКП), специ­альное высшее учебное заведение, готовившее пре­подавателей общественных наук для вузов, а также работников для научно-исследовательских учрежде­ний, центральных партийных и государственных ор­ганов. Организован согласно подписанному В. И. Ле­ниным постановлению СНК РСФСР от 11 февраля 1921 г. в Москве, находился в ведении Наркомпроса, общее руководство осуществлялось агит­пропом ЦК партии. Ректором ИКП с 1921 по 1932 был М. Н. Покровский. Первоначально единый ИКП через год имел три отделения: экономическое, исто­рическое и философское. В 1924 было организова­но Подготовительное отделение, к 1930 ИКП был разделен на самостоятельные институты: истории, историко-партийный, экономический, философии и естествознания. В 1931, после присоединения к ИКП аспирантуры научно-исследовательских институтов Коммунистической академии, были созданы инсти­туты: аграрный, мирового хозяйства и мировой по­литики, советского строительства и права, литера­турный, техники и естествознания, подготовки кадров (б. подготовительное отделение). В ИКП преподавали В. В. Адоратский, Н. Н. Баранский, А. С. Бубнов, Е. С. Варга, В. П. Волгин, А. М. Деборин, С. М. Дубровский, Н. М. Лукин (Антонов), А. В. Луначарский, Ю. Ю. Мархлевский, В. И. Невский, М. Н. Покровский, В. М. Фриче, Ем. Ярос­лавский и др. Из рядов слушателей ИКП вышли видные партийные и советские работники, деятели науки и культуры (Н. А. Вознесенский, Я. Э. Калнберзин, Б. Н. Пономарев, М. А. Суслов, М. Д. Каммари, И. И. Минц, М. В. Нечкина, А. М. Панкрато­ва, П. Н. Поспелов, Н. Л. Рубинштейн, А. Л. Сидо­ров, А. А. Сурков, С. П. Щипачев и др.)». Вот эти «и др.» – что-то около трех тысяч человек, окон­чивших ИКП с 1921 по 1937 годы, были во время «Великой чистки» расстреляны или окончили жизнь в заточении в политизоляторах, а сам ИКП был тог­да же ликвидирован – после того как мастер по наклеиванию ярлыков Сталин назвал его «осиным гнездом врагов народа». Остались в живых и сдела­ли научную и партийную карьеру лишь единицы, указанные выше. Только в этом перечне почему-то отсутствуют наиболее известные «красные профес­сора», будущие члены ЦК, по заявлению которых и был посажен в НКВД почти весь состав ИКП и Комакадемии – это нашумевшая в свое время «ста­линская тройка» в идеологии: П. Ф. Юдин, М. Б. Митин и Ф. В. Константинов. Среди преподавателей ИКП не указаны, разумеется, и «враги народа» Бухарин, Радек, Пионтковский, Фридлянд, Пашуканис, Ванаг, Крыленко, Стэн, намеренно обойден и Вышинский. Обошли молчанием, если взять толь­ко ИКП истории, и выдающихся беспартийных пре­подавателей, таких, как академики Греков, Стру­ве, Тарле, Косминский, Бахрушин, профессор Пре­ображенский, Грацианский, Сергеев и др. Наш ИКП истории, вместе с ИКП государства и права и ИКП литературы, помещался в бывшем лицее цесаревича Николая (на Остоженке, 53). Вместе с подготовительным отделением (оно было двухгодичное) уче­ние в ИКП продолжалось пять лет. На основной курс, как правило, принимали лиц с высшим обра­зованием, ибо, по теперешним понятиям, ИКП пред­ставлял собой аспирантуру. На подготовительное отделение принимались люди со средним образова­нием. Те и другие должны были быть членами пар­тии и иметь рекомендации областных комитетов и Центральных комитетов нацкомпартий. При ЦК пар­тии существовала Мандатная комиссия, которая проверяла политическое и деловое лицо каждого кандидата в слушатели ИКП. Допущенные Мандат­ной комиссией лица подвергались конкурсным эк­заменам в самом ИКП. Выдержавшие экзамен, каж­дый индивидуально, утверждались на заседании Орг­бюро ЦК.

Среди принятых на подготовительное отделение я был самым молодым и малоподготовленным, особенно это касалось общего образования.

Когда я здесь начал заглядывать в «Капитал» Маркса, а особенно в «Анти-Дюринг» и Диалекти­ку природы» Энгельса, я убедился, что, не пройдя полный школьный курс математики, физики и хи­мии, ученым-марксистом быть не сможешь. Ко все­му этому пошла мода на изучение «Математических рукописей» Маркса, которые начали выдавать чуть ли не за вершину математической мысли в XIX сто­летии. Что же касается представителей немецкой классической философии (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Фейербах) или представителей английской классической политэкономии (Смит, Рикардо), ко­торых Ленин считал, наряду с французским утопи­ческим социализмом (Сен-Симон, Фурье), главны­ми источниками марксизма, туда лучше и не заглядывай, если не окончил полной программы средней школы. Я начал думать о возвращении обратно на Грозненский рабфак.

В это же время я стал свидетелем двух событий, которым суждено было стать историческими: 7 ноя­бря 1927 г. я слушал выступление Троцкого в день десятой годовщины Октябрьской революции, а 28 мая 1928 г. в ИКП доклад Сталина «На хлебном фронте».

Накануне октябрьских торжеств «группа больше­виков-ленинцев» (так называл себя блок Троцко­го-Зиновьева) распространяла по Москве и Ленин­граду многочисленные листовки, которые призыва­ли московских и ленинградских рабочих явиться 7 ноября на демонстрации и митинги, устраиваемые «большевиками-ленинцами» в честь десятой годов­щины Октября отдельно от «фракции Сталина». К этому празднику обе стороны – оппозиция и пар­тия – готовились весьма интенсивно. По данным Ем. Ярославского, оппозиция распространила свою платформу, отпечатанную в подпольной типографии, в количестве 30 тыс. экземпляров. Ее подписали бо­лее пяти тысяч активных деятелей «Объединенного блока» оппозиции Троцкого и Зиновьева, то есть столько большевиков, сколько их было, по Зиновьеву, в России накануне Февральской революции. Однако Россия теперь была другая – нэповская, правая, антиреволюционная. Сталин бил в эту точ­ку. Накануне десятой годовщины Октября он вы­пустил «Манифест» ЦИК СССР, в котором торже­ственно сообщалось:

1. Отныне в СССР вводится семичасовой рабочий день с полным сохранением существующей зарпла­ты;

2. 35% крестьянских хозяйств освобождаются от налогов.

Оппозиция посчитала все это за демагогию и го­лосовала против «Манифеста». Сталину это только и было надо, ибо тем самым оппозиция сама убила себя политически – задолго до того момента, ког­да Сталин убьет ее и физически.

Одну из листовок «большевиков-ленинцев» я по­добрал в кинотеатре на Арбате (листовки бросали с балкона в зал, и никто не мешал подбирать их). В ней сообщалось, что митинг оппозиции, на котором выступят Троцкий и Каменев, будет происходить перед зданием Моссовета. Я с этой листовкой по­ехал в КУТВ имени Сталина к моим землякам. Они, как и я, очень заинтересовались митингом, на кото­ром можно послушать самого Троцкого. Я, несмот­ря на свой печальный урок с Троцким, вместе с Ма­гометом Бектемировым, Даудом Мачукаевым и еще с кем-то утром 7 ноября 1927 г., раньше назна­ченного времени, помчались к Моссовету, чтобы за­нять удобные места. День был пасмурный, времена­ми моросил дождь, но людей было много. Одни ос­танавливались у Моссовета, чтобы посмотреть на Троцкого и Каменева, другие двигались дальше на Красную площадь, чтобы слушать Сталина, Бухари­на и их соратников.

Постепенно у Моссовета народу набралось так много, что, как говорится, яблоку некуда было упасть. Мы занимали хорошие места, прямо напро­тив балкона Моссовета, где висели портреты Лени­на и Троцкого и большое красное полотнище с ло­зунгом: «Вечная слава вождям Октября – Ленину и Троцкому!» Милиционеры, которые беспрерывно отталкивали толпу от центра, нас не трогали, принимая нас, вероятно, за важных лиц, так как студенты КУТВ носили полувоенную форму. Толпа пока ве­дет себя дисциплинированно, но чувствуется расту­щая напряженность в нетерпеливом ожидании по­явления вождей на трибуне. В этой напряженной ат­мосфере часам к десяти с боковой улицы на пло­щадь выезжает большой открытый автомобиль, и в этот миг, как по команде, на площади, на которой еще несколько секунд назад царили тишина и поря­док, поднимается невероятный гвалт, – вой, пере­крестный свист, громкие выкрики «ура, ура!» чере­дуются с неистовыми «долой, долой!». В человека, сидящего в автомобиле, летят со всех сторон то тух­лые яйца, то букеты цветов. Сопровождающие его лица, в свою очередь, вступают в борьбу с какой-то сплоченной группой людей в рабочих блузах, ока­завшихся переодетыми в рабочую форму чекистами. Завязывается драка, исход которой трудно предви­деть. В это время на помощь «рабочим» спешит с противоположной стороны конная милиция, кото­рая не очень разборчиво давит «своих» и «чужих», и в этой суматохе слышно несколько выстрелов, может быть, предупредительных. Однако человек в автомобиле, решительно не обращая внимания на происходящее, в сопровождении своей личной охра­ны входит в здание Моссовета и через несколько ми­нут появляется на балконе – это Лев Давыдович Троцкий. Около него становятся Каменев, Пятаков. Зычным командирским голосом легендарный герой гражданской войны, бывший командующий Мос­ковским военным округом, Муралов объявляет ми­тинг открытым. Как бы в ожидании, что же будет дальше, шум на несколько секунд затихает, затем вновь раздаются оглушительные свистки и «рабочая группа» старается прорваться через толпу и конную милицию к зданию. Тогда уже «дружина» Троцкого вступает в действие. Она переходит в контрнаступ­ление. Положение спасает Муралов. Он кричит с бал­кона во все горло: «Кто хочет слушать товарища Троцкого, прошу поднять руки!» Вся толпа едино­душно голосует «за», кроме небольшой группы «ра­бочих». Угрожающая позиция толпы оказывает на них воздействие – водворяется тишина. Муралов предоставляет слово Троцкому.

Если бы я здесь стал излагать свои мысли о Троц­ком как об ораторе и политике в свете позднейших событий, то я воспроизвел бы картину своего тог­дашнего впечатления искаженно. Ореол славы ка­кого-нибудь большого человека действует на нас как психологический гипноз на далеком расстоянии – чем дальше расстояние, чем недоступнее этот че­ловек, тем блистательнее в наших глазах нимб, ко­торый окружает его воображаемый образ. Нет луч­шего средства развенчать этот образ, чем непосред­ственное общение с ним. Поэтому-то пророков и не признавали в собственной стране. Орудие оратора – это слово, орудие политика – это слово, переходя­щее в дело. Слово политика, не переходящее в де­ло, – пустословие. Чтобы политическое слово ста­ло движущей силой массы, непременно нужны два условия: во-первых, чтобы оно было поставлено на службу определенной политической концепции, во-вторых, чтобы эта концепция была бы созна­тельным выражением бессознательных чаяний самой массы. Только это гарантирует психологический контакт с массой, которую хочешь привести в дви­жение. Все великие исторические движения возни­кали именно так. Но история знает и много великих ораторов, слово которых оставалось «гласом вопиющего в пустыне». Это те ораторы, которые появились или слишком рано или совсем поздно. Такие ораторы, проспав историю, проспали и на­ступление другой эпохи, с другой массой, с другими чаяниями. К последней категории и принадлежал Троцкий. Его идеи 1917 г. зажигали массы, повто­рение этих идей в 1927 г. звучало донкихотством. Прошло всего десять лет со дня революции, но мас­са уже была другая: та масса хотела только разру­шения, а этой массе нужна была спокойная и сытая жизнь, которую ей обещал Сталин и против кото­рой выступал Троцкий, требуя сужение нэпа и раз­гула репрессий.

Безо всякого преувеличения, Троцкий – выдаю­щийся мастер красноречия, украшавший свою речь меткими эпитетами и остроумными метафо­рами, – с первых же слов завладел вниманием толпы. Плохо помню содержание речи, но хорошо помню ее «музыку», ее эмоционально насыщенную гамму контрастов – то в мажоре, когда он говорил об Октябре, как об увертюре к мировой револю­ции, то в миноре, когда он говорил о низком пре­дательстве идеалов Октября фракцией Сталина. Он разоблачал демагогию «сталинской фракции» в упомянутом «Манифесте», не прибегая сам к демагогии, что было его явным недостатком как оратора в данных условиях. Его красноречие увле­кало, но он не овладевал массой, ибо его слушали люди, которые давно разочаровались в идеалах революции, а сюда пришли из обыкновенного любопытства. Да, слушали его с увлечением, но слушали именно из-за высокого класса его ора­торского искусства, точно так же, как даже неверующие с упоением слушают, скажем, «Реквием» Моцарта или «Страсти по Матфею» Баха...

Оппозиционеры объясняли провал Троцкого 7 ноября не политической апатией рабочего класса, а пулеметами, которые Сталин устрашающе направил в этот день против участников митинга. В одной из листовок группы Сапронова говорилось, что по при­казу Сталина «в Москве, на площади Свердлова, для устрашения строптивых рабочих несколько часов стояли горцы с пулеметами» («Пятнадцатый съезд ВКП(б)». Стенографический отчет, с. 557). Это, ра­зумеется, полнейшая фантазия. На этой площади нас, горцев, было лишь три или четыре человека, но у нас не было не только пулеметов, но и перочинных ножей (я свою финку, возвращенную мне после освобождения, предусмотрительно оставил дома).

Попытка Зиновьева и Радека организовать анти­сталинскую демонстрацию 7 ноября в Ленинграде совсем не удалась. Сталинские «дружинники» вож­дей Коминтерна просто заперли в каком-то помеще­нии, пока не кончились торжества.

Оппозиционеры из группы Сапронова так оцени­ли итоги обеих антисталинских демонстраций: «День 7 ноября 1927 г. будущий историк отметит как неудачное выступление пролетариата за новую революцию» (Ем. Ярославский, Краткая история ВКП(б),с.485).

Нет, «будущие историки», к которым я смею причислить и себя, не могли его так отметить по той простой причине, что ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни вся оппозиция в целом не хотели ника­кой революции, если под революцией понимать свержение существующего режима. В условиях, ког­да слово не действовало ни на глухонемой «пролетариат», ни на волчьи нервы Сталина, альтернативным средством революции оставалось применение мате­риальной силы. «Перманентный революционер» Троцкий в борьбе с режимом Сталина был способен на пламенные речи и умозрительную философию, но никак не на революцию. Это он признавал и сам, когда писал о тех же итогах 7 ноября 1927 г.:

«Мы шли навстречу непосредственному разгро­му, уверенно подготовляя свою идейную победу в более отдаленном будущем. Применение матери­альной силы играло и играет огромную роль в че­ловеческой истории; иногда прогрессивную, чаще реакционную... Но отсюда бесконечно далеко до вы­вода, будто насилием можно разрешить все вопро­сы и справиться со всякими препятствиями» (Лев Троцкий, Моя жизнь, ч. II, ее. 276-277).

Что же можно сказать об этом рассуждении Троц­кого? Я могу только повторить то, что я писал в книге «Происхождение партократии»:

«В этом утверждении и заложен ключ к разгадке катастрофы Троцкого – в борьбе со слабой демо­кратией Керенского «применение материальной си­лы» – категорический императив, а в борьбе с ут­верждающейся тиранией Сталина – категорическое табу! Чтобы Троцкий вошел в историю как вели­кий революционер, нужны были прямодушный пленник демократии Керенский и его слабый ре­жим, но чтобы доказать, что из революционера мо­жет получиться запоздалый Дон Кихот, нужны бы­ли «кинто» – Сталин и его всесильный партийно-по­лицейский режим. История «Объединенного блока» очень поучительна в этом отношении. Она поучитель­на и в идеологическом плане – объединенная оппо­зиция с ее программой форсированной ликвидации нэпа, налогового переобложения крестьянства, ис­кусственного разжигания классовой борьбы, усиле­ния революционных репрессий «диктатуры проле­тариата» против «правой опасности» внутри стра­ны, с ее ставкой на мировую «перманентную рево­люцию» за счет жизненных интересов народов СССР – со всей этой программой оппозиция отталкивала от себя не только «разложенную партию», но и ши­рокие слои населения города и деревни. Единствен­ный положительный пункт в ее программе – борьбу против диктатуры партаппаратчиков (Радек: «В СССР не диктатура пролетариата, а диктатура секре­тариата») – народ да и партия расценивали как дра­ку олигархов между собой за власть.

Сталин, отстаивающий нэп, отвергающий репрес­сии, осуждающий искусственное разжигание клас­совой борьбы; Сталин – союзник «правого оппор­туниста» Бухарина с его проповедью «мирного врастания кулака в социализм» и зажигательным капиталистическим лозунгом по адресу крестьян­ства – «Обогащайтесь!»... отвергающий авантю­ристическую политику «подталкивания мировой революции» Троцкого; Сталин, проповедующий «социализм в одной стране», означающий, по его интерпретации, строительство общества материаль­ного изобилия и высокого стандарта жизни; нако­нец, Сталин, проповедующий мир не только с капи­талистами, но и с социалистами (Англо-русский профсоюзный комитет) и с националистами (вхож­дение китайской компартии в Гоминдан Чан Кай-ши), – вот этот умеренный, спокойный, миролюби­вый Сталин куда больше импонировал народу, чем вечно беспокойный, агрессивный «перманентный ре­волюционер» Троцкий. Даже мировая буржуазия сочувствовала «национал-коммунисту» Сталину, а не интернационалисту Троцкому. Раковский говорил на XV съезде: «У меня в руках "Нью-Йорк таймс". В нем напечатано: "Сохранить оппозицию означает со­хранить то взрывчатое вещество, которое заложено под капиталистический мир" («Происхождение партократии», т. 2, ее. 244-245).

Чем все это кончилось, хорошо известно: руко­водствуясь правой программой Бухарина, Сталин ликвидировал «левую оппозицию» Троцкого, руко­водствуясь левой программой Троцкого, Сталин ликвидировал «правую оппозицию» Бухарина. «Нас обокрали!..» – кричали троцкисты, «нас обманули!» – жаловались бухаринцы и приводили ужасающие факты сталинского вероломства. Невозмутимый Сталин спокойно отвечал: «Если таковы факты, то тем хуже для самих фактов».

За год, проведенный в Москве, я полностью разочаровался и в политике, и в общественных на­уках. Хотя меня и перевели на второй курс подго­товительного отделения, я все же решил вернуться в Грозный, чтобы, окончив там рабфак, поступить в какой-нибудь технический вуз. Не скрою, что на это решение повлияла и необыкновенная, даже бо­лезненная ностальгия, тем более что Москва с само­го начала встретила меня негостеприимно. Я поехал к чеченскому представителю при Президиуме ВЦИК Саид-бею Арсанову и сообщил ему о своем решении. Арсанов не был в восторге от этого, но все же до­бился через Наркомпрос, чтобы меня направили на грозненский рабфак.

Преподавательский состав на рабфаке был высо­коквалифицированный – бывшие учителя гимна­зий и реальных училищ, профессора Грозненского нефтяного института. Я вспоминаю их имена с бла­годарностью – Власов (география), Маклашин (ма­тематика), Гриднев (математика), Чистяков (фи­зика), Гавришевская (русский язык и литература), Синюхаев (русский язык и литература), Белоусова (биология) и совсем молодая химичка Каплун. Сту­денческий состав был в основном русско-украин­ский. Было несколько дагестанцев, осетин, армян, пара чеченцев и один кабардинец. Чеченцы неохотно шли в школу, хотя для них было создано специаль­ное подготовительное отделение при рабфаке. Мно­гие из тех, кто шел учиться, едва окончив пару клас­сов школы или первый курс рабфака, бросали уче­ние, покупали «наркомовский» портфель, дорогую каракулевую шапку, надевали модные тогда брюки галифе и лакированные сапоги, нацепляли маузер и поступали на работу. Они быстро делались «хакимами» (начальниками). В этом отчасти вина лежала и на власти, ибо для выполнения плана «коренизации» (занятия административных должностей пред­ставителями коренной национальности), который был разработан партией на X (1921) и XII ( 1923) съездах по национальному вопросу, происходила вербовка чиновников из среды чеченской учащейся молодежи. Но, с другой стороны, правительство вся­чески поощряло привлечение «нацменов» к учению на рабфаках, в техникумах и вузах, для чего суще­ствовала двойная стипендиальная система – в то время как русские студенты получали лишь одну государственную стипендию, «нацмены» получали две: государственную стипендию плюс так называе­мую «дотацию» от своей «Автономии». Рабфаки бы­ли более привилегированными учебными заведения­ми, чем обыкновенные средние школы. Сюда принимали по строгому социальному отбору, а выпускни­ков рабфака брали в любой вуз без экзамена.

Здесь меня ввели в состав бюро ячейки, секре­тарь которой, Иваненко, был человеком добрым, обладавшим редким юмором. Не представляю се­бе, чтобы он когда-нибудь стал «винтиком» бездуш­ной машины власти. Иные из преподавателей были своего рода «оригиналами», которых так и запом­нишь на всю жизнь.

Таким был прежде всего наш географ старик Все­волод Васильевич Власов. До революции он служил директором женской гимназии в Варшаве. Власов знал земной шар, как свой собственный карман. Это были не просто академические знания – на земле не было материка, где бы он не побывал. Бог весть, ка­кая судьба забросила его в нашу глушь, но пресле­довала она его нещадно: сыновей потерял в граж­данскую войну – одного на стороне красных, дру­гого на стороне белых (нередкое тогда явление), жена умерла от удара, единственная дочь – красави­ца, студентка нефтяного института, – разочаровав­шись в изменнике-ухажоре, бросилась под поезд. Но старик не сдавался и в преподавании своей люби­мой географии находил, видимо, утешение и забве­ние. Но как он ее читал! Путешествуя с Власовым по бесчисленным островам, по далеким материкам, морям и океанам, вы как будто все сами видели, слышали, переживали, – только бесконечно жаль было сознавать, что никогда вам не собрать столько денег, чтобы побывать в тех местах. Власов на ста­рости лет решил посвятить себя любительским заня­тиям по изучению Кавказа в чисто краеведческом плане – его географии, флоры, фауны, людей (ант­ропология и этнография). Так он создал Грозненское общество краеведения и начал выпускать «Из­вестия» общества. Однажды моя учительница по партийной школе Блазомирская пригласила меня посетить вместе с ней одно из собраний общества. Эпизод, который разыгрался при попытке расши­рить программу, я запомнил навсегда. На собрании общества Блазомирская предложила Власову не­сколько раздвинуть рамки своего общества – вклю­чить в программу чтение докладов по истории наро­дов Кавказа. Блазомирская перечислила ряд тем от завоевания Кавказа до победы Советов – «Револю­ционное абречество и большевизм», «Достижения и недостатки советского строительства» и т. д. Власов обещал к следующему собранию общества предста­вить новую дополненную программу. Власов был великий географ, но абсолютно невинный младенец в политике – о власти, под которой он живет, Вла­сов имел совершенно смутное представление. Когда студент к нему обращался: «Товарищ Власов», – он резко обрывал: «Вы – невежда, какой я вам това­рищ?!» Но чтобы его не называть господином, ни­чего не оставалось, как звать его по имени и отчест­ву. Он не был каким-нибудь злонамеренным контр­революционером, он просто проспал смену власти и систем. В этом мы убедились очень скоро. С Блазомирской чуть было обморок не случился, когда она услышала на новом собрании общества свои предло­жения в редакции Власова: «Революционное разбой­ничество большевизма», Достижения и недостатки советской власти»...

– Простите, Всеволод Васильевич, вы что, не мо­жете отличить красных от белых, большевиков от разбойников? – ехидно спросила Блазомирская.

– Не могу, те и другие убили у меня двух сыновей, – всхлипывая от волнения, старик опустился в свое кресло.

Все осудили «неловкий вопрос» Блазомирской и бросились успокаивать Власова. Эпизод не имел ни­какого последствия.

«Известия» общества краеведения тоже были «оригинальным» органом, в котором среди полез­ного материала печаталось и много белиберды. Крайне возмутила меня в этих «Известиях» статья заведующего учебной частью Чеченского педагоги­ческого училища Знаменского. Названия статьи не помню, но главный тезис его статьи помню, как буд­то это было вчера: «Мой долгий педагогический опыт и специальные исследования убедили меня в том, что горские дети не способны к творческому мышлению»! Ни больше ни меньше. Разумеется, ме­ня, горца, это задело и оскорбило. Я решил высме­ять автора, написал нечто вроде фельетона-юморес­ки и направил его в газету «Грозненский рабочий». Через день меня вызвал главный редактор Давид Вайнштейн и, в свою очередь, начал высмеивать ме­ня: «Да что ты, милый друг, человек проповедует на страницах советской печати махровый шовинизм, а ты упражняешься в шутках-прибаутках. Надо дать этой вылазке политическую оценку и осудить ее». Он предложил написать новую статью, что я и сде­лал. Заодно ее подписал и М. Мамакаев. Из статьи Знаменский мог видеть, что «горские дети», по меньшей мере, огрызаться все-таки способны. Ста­тья тоже не имела никаких последствий для Знамен­ского, он продолжал работать завучем в бытность мою сначала директором того же училища, а потом и заведующим Чеченским облоно.

Совсем не от мира сего был преподаватель физики Чистяков. Он, вероятно, был большой знаток фи­зики, но педагог – никудышный. Человек невероят­но рассеянный, он жил в мире физических формул или витал в небесах, редко опускаясь на нашу греш­ную землю. Он вечно путал наш класс с другим классом в соседней школе, где он преподавал мате­матику, – начинал нам читать лекцию по математи­ке вместо физики, пока старосте группы не удава­лось наконец внушить ему, что у нас сейчас урок фи­зики. Писать при нем контрольные работы по физи­ке не составляло никакой проблемы. Мы свободно заглядывали в учебник или списывали друг у друга, а Чистяков, хоть бы хны, сядет где-то в угол, чуть ли не спиной к нам, роется в каких-то физических журналах. Случалось часто и так. Иные задачи для контрольных работ бывали трудные, в учебниках ответа мы не находили и тогда студент обращался к Чистякову, чтобы получить наводящее объяснение. Но это «объяснение» сводилось к тому, что Чистя­ков сам аккуратно решал задачу, а мы это решение переписывали и за это от Чистякова получали «от­лично»! Вообще говоря, задавать вопросы Чистяко­ву было делом трудным. Разговор с ним в форме диалога редко удавался. Он имел обыкновение на все вопросы или обращения к нему отвечать фразой-паразитом»: – Да, знаете ли...

Создавалось впечатление, что он вообще не слушает, что ему говорят. Один из студентов в на­шем классе, бойкий и немножко хулиганистый парень, Луговой, решил проверить, так ли это, и устроил «эксперимент», не предусмотренный физикой:

– Товарищ Чистяков, в сегодняшних газетах пишут, что вы вовсе не Чистяков, а китайский импера­тор – правда ли это? Последовало обычное: – Да, знаете ли...

Только громкий смех класса, кажется, немного потревожил его, и он повторил: – Да, знаете ли...

Всеобщим любимцем студентов был препода­ватель математики Василий Иванович Гриднев. Математика не относится к любимым предметам в школе, но мы жаждали как раз уроков матема­тики Василия Ивановича. Непревзойденный педа­гог, он начинал преподавание с критики распро­страненных предрассудков, что «трудней и скуч­ней математики науки нет»; но, добавлял он, у математики есть один страшный враг – умствен­ная лень! Кто поборол в себе этого врага, тот бу­дет наслаждаться математикой, как правоверный мусульманин феерией рая. А язык математики – это же сплошная поэзия: синус и косинус, тангенс и котангенс, дифференциалы и интегралы... Толь­ко тому, кто лаптем щи хлебает, заказана дорога в эту поэзию! Однако не это и не подобные это­му назидания Василия Ивановича покоряли нас, а тот неисчерпаемый кладезь иронии, юмора и анекдотов, которыми он украшал каждую свою лекцию. Впервые от него мы слышали в классе и анекдот, которым он иллюстрировал раздел ал­гебры «Уравнения».

– Друзья, – обратился он к нам однажды, – Ле­нин сказал: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация». Чему же тогда равняется са­ма советская власть?

Никто не отозвался. Тогда Василий Иванович ответил сам:

– Советская власть равняется коммунизму ми­нус электрификация!

Через пару лет за такие анекдоты рассказчиков расстреливали, а слушателей заключали в концлаге­ря «за недонесение».

Преподавательница русского языка и литературы Зинаида Афанасьевна Гавришевская, женщина боль­шой эрудиции и тонкого ума, соединяла в себе од­ной те выдающиеся качества старой русской интел­лигенции, за которые мы, «нацмены», особенно ува­жали эту интеллигенцию: гуманизм, чуждый расо­вым предрассудкам; идеализм, чуждый честолю­бия; доброта, переходящая в самопожертвование. Зинаида Афанасьевна не только глубоко любила русскую классическую литературу, но и щедро де­лилась этой любовью со своими учениками. С осо­бенным вниманием и тактом она относилась к чечен­цам и ингушам, которым трудно давался русский язык. Многие из ее чеченских и ингушских учени­ков впоследствии успешно кончили высшие школы. Собственно, одной Зинаиде Афанасьевне обязан я тем, что во мне пробудилась тяга к писанию. У че­ченцев есть рассказик: Осман чистит кукурузное по­ле от сорняков. Подходит Магомет:

– Салам алейкум, Осман, как замечательно ты мотыжишь!

– Ваалейкум салам, Магомет, я в этом сильно сомневаюсь, но когда ты так говоришь, мне хочется еще усерднее орудовать мотыгой.

Прополка пошла куда лучше.

Нечто подобное происходило и со мною под вли­янием поощрений Зинаиды Афанасьевны.

Русский язык был для меня иностранным язы­ком. Как таковой, я начал его изучать по законам русской грамматики, как я изучал в свое время арабский язык. Русская грамматика – сложная вещь, но у нее своя внутренняя логика и стройные нормы литературного языка; конечно, есть ковар­ные исключения, но с исключениями надо поступать так, как поступают со всем своим словарным фон­дом англо-американцы: заучивать правописание каждого слова отдельно («спеллинг»). Так изучал и я русский язык. Скоро выяснилось преимущество моего изучения русского языка. С сочинениями у меня бывало меньше трудностей, чем у моих рус­ских товарищей. Когда же Зинаида Афанасьевна, выделяя меня, единственного чеченца в русском классе, часто читала перед соучениками мои клас­сные сочинения на ту или иную литературную тему, то это не только льстило моему самолюбию, но и обязывало к большему усердию. В дальнейшем я старался, как тот чеченец с мотыгой, еще больше оправдать похвалы моей учительницы. Это даже тол­кнуло меня в область публицистики. Уже на послед­нем курсе рабфака я начал писать статьи в област­ной и краевой печати. Через год я выпустил и пер­вую книгу, потом последовал ряд книг на темы истории Чечни. Правда, впоследствии все эти, по су­ществу ученические, упражнения были оценены как намеренное «вредительство на идеологическом фронте» и изъяты из обращения вместе со мною, но тут не было вины моей благородной учительницы.

Я вернулся из Москвы с некоторым балластом сомнений в отношении правильности той линии, ко­торая требовала бить по «правой опасности». О лю­дях, носителях этой опасности, еще не было речи в печати, но на закрытых партийных собраниях их уже начали «обрабатывать», особенно Бухарина. Начиная с 1929 г., аппарат ЦК практикует рассылку ин­струкций и командировку ответственных инструк­торов на места, чтобы психологически подготовить партию к открытию тайны, которая в Москве уже не была тайной: в Политбюро сидят люди, которые хо­тят «реставрировать капитализм» в СССР! И называ­ли их имена: Бухарин, Рыков, Томский.

Каждая местная парторганизация и каждая ячей­ка партии отныне включались в активную борьбу с «правым оппортунизмом, как главной опасностью» в партии и «примиренчеством» к нему. Очередное месячное партсобрание посвящалось борьбе с правы­ми, докладчики присылались из горкома партии, между собраниями бюро ячеек вызывались на ин­структивное совещание в горком, им давались кон­кретные задания вести учет и собирать сведения о тех коммунистах, у которых замечено колебание в отношении «генеральной линии». После каждого со­брания принимается развернутая политическая резо­люция с осуждением «правых». При голосовании стараются выявить «колеблющихся». У нас в ячейке таким оказался только один коммунист – демоби­лизованный красноармеец Руденко. Когда его заста­вили выступить на собрании и изложить свои моти­вы, почему он голосует против резолюции, то он сослался на украинскую поговорку: «Когда паны дерутся, у холопов чубы трясутся!»

Штатным сочинителем почти всех резолюций Ива­ненко сделал меня. Бывало, докладчик горкома только начинает разносить Бухарина и возносить Сталина, подбегает Иваненко и торопит – ты, «злой чечен», давай, катай ,две стороны одной и той же медали». Это его код для резолюции: я в одной из резолюций писал, пользуясь, вероятно, чьей-то «находкой» из «Правды», что «,левый уклон» и «пра­вый уклон» – это две стороны одной и той же меда­ли. Иваненко «находка» понравилась, и он сделал ее отныне своим кодом.

Я уже упомянул, что у меня самого появилось «колебание» в отношении нового курса партии, но тогда спрашивается, почему же я составлял резолю­ции и не занял честно ту позицию, какую занял Ру­денко? Ответ подскажет читателю судьба Руденко: мы его исключили из партии, а директор выгнал с рабфака за месяц до его окончания. Двери в вуз пе­ред ним были навсегда закрыты, а там дальше мая­чил и концлагерь... Такова была цена честности. Пос­ле того как Сталин сначала покончил с троцкистами и зиновьевцами, а теперь и с бухаринцами, бессмыс­ленной казалась любая попытка выправить общую политику через голосование. Если бы даже произо­шло чудо и вся партия голосовала против Сталина, то из этого тоже ничего не получилось бы. Сталин достиг к концу двадцатых годов той степени влас­ти, что мог разогнать такую партию и управлять страной, опираясь на партийно-полицейский аппарат. Этого, конечно, тогда мы точно не знали, но явно чувствовали.

4. ОБКОМОНО – ПАРТИЗДАТ

Вот и кончился учебный год. Мы получили дип­ломы. Вывешены списки университетов и техничес­ких вузов страны. Мы можем выбрать любой из них и поступить туда без экзаменов. Выбор такой широ­кий, каждый вуз так по-своему соблазнителен, что выпускники теряются – какой выбрать. На вопросы товарищей, какой же я выбрал вуз, отвечаю не без наигранной скромности – «Пчеловодческий техни­кум!» Бравирую «сенсацией». Хотел удивить това­рищей, но потом два раза в жизни мне пришлось горько каяться, что я и всерьез не выбрал этот тех­никум: первый раз, когда сидел в НКВД, а второй раз, когда очутился в эмиграции без нужной здесь профессии. Однако и то решение, которое я принял, было неожиданным не только для моих товарищей, но и для преподавателей: я поступил на химичес­кий факультет Грозненского нефтяного института. Химия казалась мне чудесной наукой, а наша симпа­тичная химичка Каплун к тому же уверяла нас, что в Периодической системе элементов Менделеева еще много свободных клеточек и кто серьезно зай­мется химией, тот имеет шанс заполнить их новыми элементами. Это будет эпохальным открытием. Я знал, что у меня этих шансов нет, и в новые Менде­леевы не лез. Мое решение, вероятно, было резуль­татом инстинктивного отталкивания от политичес­ких наук, после того что я видел, слышал и пережил в Грозном и Москве. Но я, что называется, попал из огня да в полымя.

Вскоре меня, во время занятий (я уже проходил практику на крекинг-заводе в Заводском районе), вызвали в Чеченский обком партии и сообщили крайне удивившую меня новость: я мобилизован и в порядке «коренизации» партаппарата назначаюсь исполняющим обязанности заведующего орготде­лом обкома партии. Каждый обком имел тогда лишь одного секретаря, а заведующий орготделом считался прямым заместителем секретаря обкома. Секретарем обкома работал Хасман, член большевистской партии со дня ее создания, входивший в состав высшего партийного суда в Москве (Хасман состоял членом ЦКК). При первой же беседе с Хасманом я заявил, что желаю кончить высшую школу и поэтому прошу не «мобилизовывать» меня. Я был искренен – никакая другая карьера, кроме акаде­мической, меня не интересовала. Я еще вчера изде­вался над теми, кто, едва научившись читать и пи­сать, бросал учение и «самомобилизовался» на «коренизацию»; теперь та же участь грозила и мне.

– С тех пор, как мы вступили в партию, мы боль­ше себе не принадлежим. Я здесь тоже не доброволь­но, а по мобилизации, – сказал Хасман. Хасман про­чел мне целую лекцию, после которой возражать имело смысл только, если вы решили расстаться с партбилетом.

Я занял кабинет рядом с Хасманом и был един­ственным чеченцем во всем обкоме Чеченцев, под­ходящих и желающих туда попасть, конечно, было достаточно, но в партаппарат брали не желающих, а «мобилизованных» по определенным критериям. Начав работать в обкоме, я распознал эти критерии и впервые увидел другое лицо партии, о котором до сих пор и понятия не имел. Это свое открытие я сформулировал впоследствии в книге «The Commu­nist Party Apparatus», вышедшей в Америке, в следу­ющем утверждении: в партии существует два права: одно открытое партийное право, основанное на фик­сированном Уставе – «уставное право», – а другое закрытое партийное право, нигде не зафиксирован­ное, но всегда действующее – это «партаппаратное право». Внешняя жизнь партии строится на «устав­ном праве», но живет и функционирует партия на основе «партаппаратного права». На этом праве основан режим управления партией и государством, который я находил уникальным режимом в истории государственных образований и назвал его «тотали­тарной партократией». Не только названная книга, но некоторые другие книги остались бы ненаписан­ными, если бы я не видел партаппарат и его «право» изнутри. С самого начала надо рассеять одно воз­можное недоразумение – исходя из всего того, что я писал на предыдущих страницах о своих сомнени­ях и разочарованиях, не следует делать вывод, что я пришел в партаппарат как чужеродный элемент. Ничуть не бывало. Это была моя власть, моя пар­тия, мой аппарат. Социальная философия марксиз­ма – создание бесклассового социального общежи­тия с материальным изобилием; духовная филосо­фия марксизма – господство неограниченной твор­ческой свободы в науке, искусстве, литературе без всякой цензуры; правовая философия марксизма – ликвидация насилия человека над человеком и по­степенное отмирание аппарата этого насилия – само­го государства, – таковы были наши идеалы.

Когда я пришел в аппарат партии, она все еще уверенно исповедовала эти идеалы. Я был готов им служить лояльно и преданно, невзирая на все неиз­бежные в таком великом эксперименте издержки и провалы. Служил бы, вероятно, и до сих пор, если бы как раз русский опыт не доказал всю утопич­ность философии марксизма и банкротство его тео­ретических позиций, когда от теории перешли к практике. Вот это банкротство марксизма в вопро­сах отмирания органов насилия и самого государст­ва как аппарата власти я наблюдал именно на приме­ре возникновения «партаппаратного права», постав­ленного над «уставным правом». Если прибегнуть к юридической аналогии, это означало, что админи­стративное право, да еще неписаное, ставится над го­сударственным правом, то есть над самой конститу­цией. Ведь устав и есть конституция партии.

Пока Ленин стоял во главе государственного ап­парата, он писал и говорил, чтобы партаппарат не вмешивался в дела госаппарата. На высшем уровне партия определяет общую политику, а в остальном госаппарат занимается государственными, а парт­аппарат партийными делами. Сталин держал теперь курс на «отмирание государства» в том смысле, что функции его постепенно и методически делегирова­лись к аппарату партии. Происходило это не по ре­шению съездов Советов и даже съездов партии, а закрыто в двух формах: во-первых, через секрет­ные инструкции аппарата ЦК по истолкованию ос­новополагающих решений съездов партии, во-вто­рых, через периодический устный инструктаж ответ­ственных работников аппарата ЦК. В центре всех ин­струкций стояли два вопроса: 1) критерии подбора кадров, 2) характер и масштаб тоталитаризации ру­ководства партаппарата над государством и над са­мой партией.

В 1923 году, через год после своего избрания ген­секом, Сталин сформулировал общую идею своей организационной доктрины в следующих словах:

«Руководящая роль партии должна выразиться не только в том, чтобы давать директивы, но и в том, чтобы на известные посты ставились люди, способ­ные понять наши директивы и способные провести их честно. Необходимо каждого работника изучить по косточкам... Необходимо охватить все без ис­ключения отрасли управления» (Двенадцатый съезд РКП (б). Стенографический отчет, 1923, с. 56-57).

Сталин словно перефразировал Ленина из «Что делать?» – «Дайте мне организацию партаппаратчи­ков, я переверну советскую Россию!» Но когда Ста­лин обнародовал эту доктрину, он был лишь одним из членов Политбюро, а пост «генсека» все еще счи­тался технически-исполнительной должностью, да еще и Ленин был в живых. Поэтому предложение Сталина осталось его личным мнением.

Теперь Сталин был на путях к единоличной влас­ти. Условием успешного завершения единоначалия Сталина и была реконструкция всей партии, которая была поставлена под контроль и руководство свое­го собственного аппарата, как этого хотел Сталин еще в 1923 г. Все инструкции ЦК на этот счет посту­пали на имя секретаря обкома (под инструкциями, как правило, стояло факсимиле подписи Сталина яркими красными чернилами, факсимиле должно было создать впечатление, что данная инструкция есть выдержка из протокола заседания Оргбюро, подписанного Сталиным). Секретарь обкома переда­вал их по назначению в мой отдел. Одно из главных обвинений, выдвигаемых против Сталина как ле­вой, так и правой оппозицией, было то, что в партии уже больше нет выборных секретарей, а есть только назначенные. Практика «назначенства» привела к то­му, что партаппарат поставил себя над партией и та­ким образом вышел из-под ее контроля. Сталин это отрицал, хотя и не очень убедительно. Теперь, когда было покончено с оппозициями, Сталин подписал ряд закрытых постановлений и инструкций, в кото­рых объяснял, почему «нельзя пускать на самотек» дело укрепления аппарата партии. Все аргументы в основном сводились к тому, что, поскольку больше­вистская партия – правящая партия, то нельзя ставить руководящий костяк аппарата в зависимость от меняющегося настроения партийной массы. От­ныне звание «партработник» делалось пожизненной профессией, назначать, перемещать или снимать его имел право только вышестоящий партаппарат, хотя формально его и пропускали через «выборы». Точ­но так же нельзя проводить дискуссий по важным тактическим и стратегическим проблемам страны на собраниях ячеек и местных конференций, – иначе партия может превратиться в дискуссионный клуб, выдавая внутренним и внешним врагам тайны пар­тии и государства. Полная внутрипартийная демо­кратия будет введена, когда будет ликвидировано «капиталистическое окружение».

Поэтому вводилась, вопреки существующему ус­таву ленинского времени, новая система занятия ру­ководящих партийных должностей: секретарей яче­ек назначали райкомы и горкомы, секретарей рай­комов и горкомов назначали обкомы, крайкомы и центральные комитеты республик, а их секретарей назначал сам ЦК партии. Секретарям каждого уров­ня давалось право назначать не только заведующих отделами партийного комитета, но даже и членов его бюро. С тех пор, как существует Чеченский об­ком, ни один его секретарь не был ни выборным, ни чеченцем. Так, в свое время, непосредственно ЦК был назначен и наш Хасман. Он и назначил меня заведующим орготделом и ввел в состав членов бю­ро обкома.

Но Сталин был большой демократ. Скоро после­довала новая инструкция – то ли под влиянием кри­тики с низов, то ли для удобства самих «верхов», – что каждое такое назначение обязательно надо оформлять на партийных собраниях и конференциях как «выборы» руководителей, рекомендуемых вышестоящей партийной инстанцией. Противоречить этой высокой рекомендации тоже не рекомендова­лось, ибо голосующих против «рекомендованных» обвиняли в нарушении принципов «демократическо­го централизма», а иных даже изгоняли из партии. Вся эта система потом была «узаконена» включени­ем в устав партии принципа назначения секретарей всех уровней, вплоть до райкома, Центральным Ко­митетом партии, только термин «назначение» был заменен словом «утверждение». Это должно было означать, что партийные организации на своих кон­ференциях и съездах республик сами «выбирают» своих секретарей, а ЦК только «утверждает» их.

Требование Сталина «изучить каждого работника по косточкам» стало теперь внутрипартийным зако­ном : ЦК вынес специальное постановление (которое никогда не публиковалось, но которое действует и поныне) о введении новой формы учета коммунис­тов. В персональной учетной карточке коммуниста теперь имелись два раздела: один раздел заполнял лично коммунист (здесь указывались основные да­ты биографии и службы), а аппарат райкома или горкома заполнял другой раздел, занося в него де­ловые и политические оценки данного коммуниста партаппаратом; оценки эти периодически дополня­лись или пересматривались по мере движения карь­еры коммуниста (такой порядок до сих пор суще­ствовал только для чекистов и командиров Крас­ной армии). Последовала специальная инструкция и насчет охвата партийным руководством «всех без исключения отраслей управления» страны. При Ле­нине существовал определенный дуализм в управ­лении: все оперативные функции государственной власти в области администрации, экономики и куль­туры были сосредоточены в самом государственном аппарате в лице Советов, а ЦК партии, в лице Полит­бюро и Оргбюро, занимался «большой политикой»; местные органы партии занимались осуществлением этой «большой политики», не вмешиваясь сами в оперативные функции советских государственных органов.

Этот порядок отменили сейчас радикально. Пар­тийный комитет каждого уровня отныне брал на себя новые функции: во-первых, каждое решение советских органов (съездов Советов, Совета на­родных комиссаров, исполкомов) было лишь дуб­лированием решений параллельных партийных ор­ганов; во-вторых, все назначения кадров в совет­ский аппарат происходили по решению партийно­го аппарата; в-третьих, соответствующие отделы партийного аппарата непосредственно и оператив­но руководили администрированием, экономикой, культурой, а также общественными организациями (Советы, профсоюзы, комсомол, творческие орга­низации) , используя их оперативный аппарат как свой вспомогательный технический аппарат (на этом и был основан один из моих выводов в на­званной выше книге: «Современное коммунис­тическое государство может существовать без своего государственного аппарата, но оно не мо­жет существовать без своего партийного аппара­та»). Этим объяснялось, почему партаппарат пе­ревели от функциональной системы управления к системе отраслевой (например, в ЦК сейчас около 25 отраслевых отделов, каждому отрас­левому отделу подчинено несколько министерств однотипного характера, по этому же принципу работает вся партийная иерархия до самых ни­зов).

Мое назначение в обком совпало как раз с этой перестройкой партаппарата. До чего наивен я был во внутрипартийных делах, показал один диалог, ко­торый произошел у нас с Хасманом в связи с одной из упомянутых инструкций ЦК. Хасман был чело­век, которому можно было задавать каверзные воп­росы, но с которым не рекомендовалось делиться своими сомнениями. Я спросил его однажды, не противоречат ли последние мероприятия ЦК уставу нашей партии. Двусмысленный ответ Хасмана про­светил меня на всю жизнь:

– Дорогой мой, устав партии – это бумага, а ЦК – это жизнь, что тебе дороже: бумага или жизнь?

Впоследствии за такие «каверзные вопросы» коммунисты платили жизнью, но Хасман наградил меня лишь ехидной улыбкой. Потом на многих при­мерах я увидел, что Хасман выразил этой фразой не свое внутреннее убеждение, а создающийся сейчас новый внутрипартийный режим. Будучи сам «нацме­ном» (он был евреем), Хасман выступал против пе­ренесения социалистических шаблонов из Централь­ной России на окраины. Когда секретарь Северокав­казского крайкома партии Андреев, низкопоклон­ничая перед Сталиным, объявил Северный Кавказ, включая его национальные области, первым по СССР краем сплошной коллективизации и ликви­дации кулачества как класса, то Хасман направил в ЦК письмо, указывая, что Чечня ответит на коллек­тивизацию восстанием, и советовал отложить прове­дение здесь коллективизации, пока горцы не увидят преимущества колхозного строительства на приме­рах русских районов.

Критически относился Хасман и к методам про­вокации, которые широко практиковало ГПУ в Чеч­не для предупреждения восстания. Обком получал от областного ГПУ копии ежемесячных сводок «По­литическое положение в Чечне», которые посыла­лись в Москву. Я часто бывал свидетелем резких столкновений между Хасманом и начальником об­ластного управления ГПУ Крафтом как раз по пово­ду этих сводок. Человек прямолинейный и откро­венный, Хасман обвинял Крафта, что его учрежде­ние искусственно создает «бандитов», чтобы выслу­житься перед Москвой и заработать ордена. Приме­ры были известны в обкоме – не столько из фальси­фицированных сводок ГПУ, сколько из собствен­ных расследований на местах. О них я говорю в дру­гой главе этой книги, а здесь хочу рассказать о внут­ренней работе аппарата обкома.

В обкоме тогда было пять отделов и один сектор:

1) орготдел (распределение и учет кадров, ин­структаж и руководство над окружными парторга­низациями);

2) агитпропотдел (руководство партийной пропагандно-агитационной работой, руководство культур­ными учреждениями),

3) деревенский отдел (все вопросы сельского хо­зяйства, руководство колхозным движением, по­сылки уполномоченных обкома в деревню на сель­скохозяйственные кампании – посев, уборка и заго­товка хлеба, мяса и т. д.),

4) женотдел (отдел по работе среди горянок),

5) общий отдел (общая канцелярия, где реги­стрируют все входящие и исходящие бумаги),

6) спецсектор (связь с крайкомом и ЦК).

Все заведующие этими отделами назначались секретарем обкома, только заведующий спецсектором Соковых был назначен из ЦК «Особым сектором», во главе которого стоял пресловутый Поскребы­шев, шеф «внутреннего кабинета» Сталина. Фор­мально «спецсектор» числился при моем отделе – в орготделе, а на самом деле не Соковых мне подчи­нялся, а наоборот, я ему. Он очень скоро дал мне это почувствовать. Было это так. Хасман находил­ся не то в отпуске, не то в командировке. И вот в его отсутствие пришла телеграмма из крайкома с требованием согласия обкома партии на назначение некоего Журавлева заведующим одного из отделов Чеченского обкома. Соковых явился ко мне и по­просил меня, как формально заменяющего Хасмана, подписать ответную телеграмму в крайком о согла­сии Чеченского обкома. Я отказался, сославшись на то, что такой важности организационный вопрос ре­шает только сам секретарь обкома. Соковых вежли­во, но настойчиво начал требовать моей подписи. Я еще раз наотрез отказался, добавив, что я его шеф, а не подчиненный. Это, видимо, взорвало обычно мол­чаливого и уравновешенного начальника «спецсек­тора»:

– Вы обязаны подписать телеграмму, – сказал он вызывающе, в тоне приказа.

Это, в свою очередь, взорвало меня. Поскольку Соковых хорошо знал, как мало я дорожу партий­ной карьерой, то он извинился и начал меня по-хоро­шему просвещать о технике партаппаратного прав­ления, приоткрыв некоторые неизвестные мне до сих пор функции своего «спецсектора». В обкоме все, в том числе и я, считали, что Соковых занимает­ся тем, что входило в официальную функцию «спец­сектора»: учетом кадров, партийной статистикой, хранением секретных документов, партийным ко­дом, шифровальной службой. Соковых занимал две комнаты, куда никто не имел доступа, кроме секре­таря обкома и заведующего орготделом. Это счита­лось в порядке вещей, поскольку там хранились строго секретные документы из ЦК и направляемые в ЦК. И все-таки мы считали, что Соковых – самый обыкновенный технический служащий, с которым даже не всякий здоровался. Теперь, после нашей стычки, Соковых конфиденциально и многозначи­тельно сказал мне:

– Я работник ЦК на службе в обкоме.

Когда через некоторое время я прочел донос Со­ковых на самого Хасмана, который он не успел за­шифровать и оплошно оставил на столе в своем ка­бинете, то я понял, что значит быть «работником ЦК на службе в обкоме». На человеческом языке это означало, что Соковых – шпион «Особого сектора» ЦК в нашем обкоме, поставленный надзирать не только над нами, работниками обкома, но и над самим Хасманом. Я был достаточно благоразумен, чтобы сохранить эту тайну при себе и в дальнейшем относиться к Соковых с должным респектом.

Скоро состоялась смена руководства в Чечне: сняли Хасмана и председателя облисполкома Дауда Арсанукаева. ЦК их обвинил в «левых загибах», в результате которых якобы произошли Бенойское, Шалинское и Гойтское восстания. Между тем вина их заключалась лишь в том, что они против своей воли, но скрупулезно выполняли директивы ЦК по сплошной коллективизации и личные приказы сек­ретаря крайкома Андреева по ее форсированию, что и привело к восстаниям. Все ожидали теперь, что по­следует изменение и в карьере ненавистного всем из-за своей жестокости нашего краевого вождя – Андреева. И оно произошло: Андреева назначили за «успехи» в «сплошной коллективизации» членом Политбюро.

Преемником Хасмана был назначен бывший сек­ретарь Дагестанского обкома, ответственный ин­структор ЦК Г. Кариб. Армянин по национальнос­ти (его настоящая фамилия Товмасян), член партии с 1916г., Кариб был протеже двух влиятельных чле­нов Политбюро, с которыми он работал до револю­ции в кавказском подполье, – Орджоникидзе и Микояна. Кроме того, ему покровительствовал и Каганович, у которого он работал в ЦК. Этим он никогда не бравировал, но это выводило его из-под контроля крайкома, хорошо знавшего, с кем он имеет дело. Эти связи помогали и Чечне по подня­тию ее экономики и культуры. Кариб хорошо знал психологию и историю народа, над которым началь­ствовал теперь. Искусный дипломат, человек мяг­кий в обращении, он скоро завоевал авторитет сре­ди чеченского партийного актива. Толерантность к чужому мнению и терпимость к критике собствен­ных действий – редкие качества у партработника – с наилучшей стороны характеризовали Кариба.

В этой связи запомнилось мое выступление про­тив Кариба на первом организационном заседании бюро обкома, когда Кариб представил на утвержде­ние список новых руководителей отделов обкома. Запомнилась также и фальшь карьеристов, толкав­ших меня на это выступление. В партаппарате уста­новился существующий и поныне неписаный закон: каждый новый секретарь имеет право привезти с собой почти весь новый состав обкома, вплоть до технических сотрудников. Когда такое происходило в русских областях, мало кто обращал на это вни­мание, но в национальных областях и республиках это слишком бросалось в глаза и вызывало неудо­вольствие, тем более что партийная пропаганда по­стоянно трубила о необходимости «коренизации» партийного и государственного аппарата. С таким собственным обкомом из Москвы приехал в свое время и предшественник Кариба – Хасман, который все-таки «скоренизировал» обком в моем един­ственном лице. А вот теперь приехал из ЦК Кариб, захватив с собою тоже свой собственный обком. Че­ченский партийный актив был этим явно недоволен. Многие ответственные работники приходили ко мне в обком с требованием, чтобы я выступил за «коренизацию» обкома. К этому времени произошла но­вая реорганизация партийного аппарата, количество отделов в обкоме было увеличено до семи-восьми (мой отдел был разбит на два отдела – оргинструкторский отдел и отдел кадров; отдел агитпропа – на культпропотдел и отдел массовых кампаний и т. д.). Кариб привез с собой половину заведующих всеми этими отделами, а других подобрал на месте из рус­ских работников. Он представил этот список заседа­нию бюро обкома для формального утверждения. Я искренне верил каждому слову о «коренизации», в данном случае о «чеченизации», хорошо знал и осно­вы хваленой ленинской национальной политики, помнил все партийные решения на этот счет. И вот с этим своим «теоретическим» багажом и с непод­дельным идеализмом я решил дать бой Карибу. Как сегодня помню начало своего выступления (о нем потом много говорили в партийном активе):, «– Бесконечно жаль, что товарищ Кариб начинает свою партийную карьеру в Чеченском обкоме с того, что не нашел ни одного чеченца, достойного ра­ботать в обкоме. Не нашел, потому что он их не ис­кал». Я начал широко цитировать Ленина, Сталина, решения X (1921) и XII (1923) съездов партии о «коренизации»: «Есть много чеченских коммунис­тов, которые не уступают по своим заслугам и опы­ту тем, которых привез Кариб из Москвы или подо­брал среди русских здесь». Под конец я назвал име­на чеченских коммунистов, которые могут быть по­ставлены во главе отделов обкома: организатор че­ченского комсомола, владелец комсомольского би­лета № 1, рабочий-коммунист, выпускник КУТВ имени Сталина, заведующий облздравотделом – Са­йд Казалиев; представитель Чечни при президиуме ВЦИК, заслуженный коммунист с высшим образо­ванием – Саид-бей Арсанов, – и я назвал на выбор около десяти таких лиц с подробными биографи­ческими данными, которые хранились в моем от­деле.

Вот тогда я впервые в жизни испытал, что значит фальшь, помноженная на лицемерие, если имеешь дело с карьеристами. Едва я кончил свою не в меру темпераментную и по форме оскорбительную для Кариба речь, как со всех сторон на меня начались атаки тех ответственных работников, которые на­кануне как раз и требовали от меня, чтобы я высту­пил в защиту «коренизации». Некоторые даже обви­нили меня в «уклоне» в «местный национализм». Иные отводили мои «националистические выпады» против линии партии, один коммунист, который особенно негодовал на Кариба за то, что тот, будучи армянином, привез с собою только русских, с пе­ною у рта стал защищать правильную «интернацио­нальную» политику Кариба. Я был крайне ошеломлен – не нападками на себя, а людской подлостью, которая воистину не признает ни веры, ни национальности. Но ошеломлены были и мои обвинители, когда последним выступил сам Кариб: «Товарищ Авторханов абсолютно прав, снимаю вопрос с обсуждения до следующего заседания бюро обкома». На следующем заседании Казалиев стал заведующим отделом кадров, а Арсанов завкультпропом. Такая положительная реакция Кариба на мое выступление, несмотря на демагогические выпады против меня моих же товарищей, вызвала у меня уважение к нему. Я очень жалел о своей бестактности, сказавшейся в выражении «начал карьеру», и о той горячности, с которой отводил кандидатов Кариба. Чисто человеческую симпатию Кариб завоевал у меня, когда в мою личную жизнь ворвалось событие, которое угрожало кончиться драмой. Оно было связано с моей женитьбой на Сепиат Курбановой, с которой я познакомился на рабфаке. У меня реши­тельно не было желания жениться, пока не кончу высшей школы, но я вдруг заболел «есенинской бо­лезнью», которой заболевает каждый в этом возрас­те, и Есениным начал бредить:

«Я не знал, что любовь – зараза, Я не знал, что любовь – чума, Подошла и прищуренным глазом Хулигана свела с ума».

Бред кончился тем, что я женился на Сепиат по-чеченски: я ее украл! Конечно, есть у чеченцев и нор­мальный обряд женитьбы: будущий жених, – соб­ственно его родители – засылают сватов из почет­ных лиц к родителям будущей невесты. Ритуал сватовства обставляют весьма торжественно, платят ка­лым (который потом с лихвой возвращается в виде приданого невесты), а после этого через месяц не­весту увозят в дом жениха в сопровождении целого эскорта джигитов, и устраивается «пир на весь мир». На этой свадьбе молодоженам делают деньга­ми и вещами такие богатые подарки, что пир себя вполне окупает. Кому такая церемония казалась слишком сложной, тому ничего не оставалось, как взять и увезти невесту, нормально – с ее согласия, ненормально – против ее воли. В последнем случае ее родственники объявляют жениху кровную месть. Такую кровную месть объявили и мне; я вынужден был вместе с невестой скрываться по чужим домам. Когда я сообщил Карибу о причине моей неявки на работу, то он сам приехал ко мне и предложил мне вместе с невестой переехать в его дом, который ох­ранялся. Переехать я отказался, но попросил его связаться со старшим братом невесты Исрапилом Курбановым, который работал ответственным ин­структором Северокавказского крайкома партии в Ростове. В ответ от него получили телеграмму – сделать так, как хочет сестра. Тогда родители и другие братья невесты предъявили мне два условия: во-первых, разрешить нейтральному лицу посетить девушку, чтобы установить, согласна ли она выйти за меня замуж, во-вторых, чтобы бракосочетание происходило не по-граждански, а по-магометански, то есть по шариату. Я принял оба условия, и дело кончилось миром. Я все-таки «исповедался» у Ка­риба, предупреждая сообщения других, что совер­шил «антикоммунистический грех» – женился по-шариатски у муллы, но Кариб засмеялся: «Грех не­большой, я был шафером у Микояна, а он у меня на свадебном обряде в армяно-григорианской церк­ви».

Карибу было что-то около 35 лет, но он имел уже богатый организационный опыт и необыкновенный талант партийного организатора. И не удивительно – после кратковременного возглавления Дагестанско­го обкома он все последние годы работал в ЦК, в орготделе под непосредственным руководством Ка­гановича, регулярно участвовал на инструктивных совещаниях Молотова и Сталина, объездил почти всю страну, проверяя и инструктируя местные пар­тийные организации во время борьбы с внутрипар­тийными оппозициями. Действие внутренних пру­жин механизма партийной власти я узнал впервые именно от Кариба. Его устные комментарии к ука­занным выше инструкциям ЦК были достойны уни­верситетских кафедр по анатомии большевизма и технологии его власти. У Кариба была довольно цельная философия «организационной доктрины», которой он выучился, вероятно, у своих непосред­ственных учителей из ЦК. Ее основные компоненты, цинично обнаженные, хорошо иллюстрировали мо­ральную природу нашей власти:

– Не верь ни бумагам, ни людям снизу, которых ты сам не проверил;

– не толкуй партийные директивы по тексту, а толкуй по их подтексту;

– абсолютная власть партии требует абсолютного контроля над партией, поэтому поставь контроль над контролем.

Философия Кариба много внесла в мое понима­ние как причин поражения всех оппозиций внутри партии, так и тайны всепобеждающей организаци­онной техники сталинского партаппарата. И все-таки неисповедимы глубины философии самого Сталина – в 1937 г. Кариба расстреляли.

Работа чиновника в аппарате была чужда моим интересам и призванию. Я просил Кариба перевести меня на работу в печати, но безуспешно. В книге «Технология власти» я уже рассказывал, как после отзыва из ИКП я попал на работу в отдел печати ЦК (его возглавлял сначала Ингулов, потом Б. Таль). Я был сотрудником сектора национальной печати, ко­торой заведовал таджик Рахимбаев, человек доброй души и исключительной скромности. В возрасте 24 лет он был секретарем ЦК Туркестана и председате­лем ЦИК Туркестана, работал со Сталиным в ка­честве члена коллегии Наркомнаца. Потом он стал председателем правления Центриздата народов СССР, заместителем председателя Национальной комиссии ЦК, позже – председателем Совнаркома Таджикистана и одним из председателей президиума ЦИК СССР. На этом посту он был арестован и рас­стрелян в 1938 г.

В упомянутой книге я также уже рассказывал о тогдашних функциях отдела печати и о его руково­дителях. Здесь я не стану повторяться. Только отме­чу: я должен был анализировать не только полити­ческое содержание русскоязычной прессы нацио­нальных республик, но и то, как соблюдаются ре­дакторами скрупулезные инструкции Главлита. На устных инструкциях нам внушали, что по мик­роскопическим крупицам информации в республи­канских газетах враг может составить полную картину, например, не только о количестве войск, но и об их дислокации там. Поэтому надо было чи­тать, как бы будучи «военным цензором», каждую статью, заметку, письмо и даже еще практиковавшиеся тогда рекламные объявления. Но самым труд­ным было не это, а другое, до чего могли додуматься только сталинские алхимики – искать в собственных газетах зашифрованную «классовым вра­гом» тайную информацию, которую он может про­тащить либо эзоповским языком, либо просто ко­дом, как это делали сами большевики до революции и продолжали делать за границей после революции.

Самый интересный положительный опыт, кото­рый я приобрел в отделе печати – это как вообще читать свою, советскую прессу. Идеологическая ма­шина ЦК – машина бесподобная, вездесущая, неот­ступная, назойливая и результативная по силе раз­ложения и пленения человеческой психики. Ее ра­ботой разрушения и созидания, действия и противо­действия, информации и дезинформации насыщена жизнь каждого советского человека, начиная с дворника и кончая академиком. Эту машину можно и нужно ненавидеть, но нельзя не удивляться вирту­озному мастерству ее организованной, системати­ческой, научно разработанной лжи. Этой лжи нет в кристально чистом виде – тут всегда комбинация элементов правды с большой ложью, фактов с вы­думками, событий с фантазией. Ведь сам же Сталин сказал, что нам нужны «критика и самокритика», если даже там только 5–10% правды. Значит, 90% может составить несусветную ложь!

Это все – позднейшие выводы, но в те годы агит­проп ЦК представлялся мне Олимпом мудрых учите­лей, изрекающих святые истины. Только мучил один вопрос: каким будет конечный облик вели­чественного здания социализма, когда он у нас окончательно победит? Даже всезнающий, мудрый Сталин и тот отмалчивался, когда его об этом спрашивали. Но когда через пять лет – в 1936 г. – он сказал, что мы уже в основном построили в СССР социализм, то все еще сохранившиеся в партии идей­ные марксисты, которых я встречал даже в ЦК, ли­шились дара речи – настолько потрясающим показа­лось им очередное марксистское «открытие» Стали­на: оказывается, социализм означает всего-навсего – абсолютизация власти, огосударствление средств производства и расширение сети концлагерей! Мы этого не поняли даже тогда, когда Сталин на январ­ском Объединенном пленуме ЦК и ЦКК (1933) сде­лал первое эпохальное и для судьбы миллионов тра­гическое открытие – именно об абсолютизации власти государства.

Оказывается, процесс «отмирания государства» тоже протекает не по Марксу, Энгельсу и Ленину, что после национализации средств производства и ликвидации эксплуататорских классов происходит постепенное ослабление государственных органов насилия вплоть до их отмирания. До сих пор мы чи­тали во всех произведениях классиков марксизма, во всех учебниках, что государство – орган классо­вого господства, орган насилия одного класса над другим. Буржуазное государство – последнее госу­дарство угнетателей и насильников. Пролетарское государство, которое придет на смену буржуазному государству в виде «диктатуры пролетариата», бу­дет держать курс на постепенное ослабление своих карательных функций и максимальное усиление культурнических, воспитательных функций. Сталин лишь одной фразой объявил всю литературу класси­ков марксизма по данному вопросу ненужным и вредным историческим хламом. Фраза эта памятна ее жертвам: «Отмирание государства придет не через ослабление государственной власти, а через ее максимальное усиление» (Сталин. Вопросы лениниз­ма, с. 394).

Партия яростно аплодировала этой фразе, а марк­систские правоведы типа Вышинского писали о гениальном открытии товарища Сталина в марк­систском учении о государстве, но никто не дога­дывался, что уже тогда, почти за два года до убий­ства Кирова, в голове Сталина сложились ясные контуры инквизиции 1937-1939 годов, неизбеж­ность которой надо было марксистски обосновать. В необыкновенном заблуждении была сама пар­тия – она не могла и в мыслях допустить, что Ста­лин больше половины ее членского состава отне­сет к «остаткам умирающих классов» и тоже ликви­дирует. Но что говорить о миллионной партии, когда даже ее опытная, много видавшая и много знающая элита – ЦК и ЦКК – тоже не догадыва­лась, что Сталин планирует ее почти тотальное унич­тожение: из общего состава Объединенного плену­ма ЦК и ЦКК, аплодировавшего на этом пленуме его «марксистскому открытию», было физически уничтожено более 90%.

Вернусь к хронологии событий.

Однажды Кариб предложил мне пост секретаря Урус-Мартановского окружкома партии (тогда бы­ло не районное, а окружное административное деле­ние). Назначению этому я нисколько не был рад. Я убедил Кариба, что я не подхожу для данной долж­ности: Урус-Мартан – традиционный исторический центр Чечни, где живет почти одна треть ее населе­ния; там очень считаются со старыми обычаями, тра­дициями, которые никак не признают за «молокосо­сами» права давать приказы старшим (на чеченском языке даже нет слова «приказ»), а тем более учить их, как они должны жить.

– А ты отпусти бороду, как Микоян, и будешь стариком, – сказал Кариб и тут же засмеялся, зная, что я этого не сделаю (между прочим он так-таки заставил моего ровесника Магомета Омарова отпус­тить бороду – он ему предложил пост председателя облисполкома, если он отпустит бороду, тот принял условие и носил большую бороду. Но когда его сня­ли, он сбрил и бороду).

Мой второй аргумент показался ему веским: я рассказал ему, что начал собирать материалы для книги по истории гражданской войны в Чечне и Ин­гушетии, а работая в деревне, да еще на такой «тру­доемкой должности», как руководитель округа, я должен буду отказаться от этой затеи. Вот на это он клюнул.

– Превосходная идея, я даже тебе устрою интер­вью с Орджоникидзе, Кировым, Гикало, Костериным – они руководили здесь борьбой против Дени­кина и всегда с восхищением рассказывают о геро­изме чеченцев и ингушей, выступавших за дело ре­волюции (Сталин и Киров писали об этом статьи, Костерин – целую книгу «В горах Кавказа», а Орд­жоникидзе докладывал об этом в телеграммах и письмах самому Ленину). Партия высоко оценит та­кую работу, – добавил неутомимый оптимист Ка­риб (увы, партия ее оценила совсем по-другому, о чем речь тоже будет потом).

Главное, Урус-Мартан отпал, и Кариб предложил мне новый пост, более отвечающий моим интересам: я был назначен заведующим облоно и членом прези­диума облисполкома Чеченской автономной облас­ти. Работа тоже была не из легких, но здесь у меня было несколько энергичных помощников, между которыми я распределил текущую оперативную ра­боту. Мое дело было играть в «начальника», подпи­сывать разные документы, соблюдать финансовую дисциплину и представлять интересы моего ведом­ства в президиуме облисполкома и бюро обкома. Кроме того, я установил и новый порядок приема посетителей: городских посетителей принимать до обеда, сельских в любое время дня. Таким образом я выигрывал некоторое свободное время и для на­писания книги. На этой почве однажды получился скандал. Как-то раз, после обеда, приходит в мой кабинет секретарша и сообщает, что в приемную явился, вероятно, важный посетитель и требует, чтобы его немедленно приняли. Я велел, чтобы она уведомила его о нашем распорядке, пусть приходит в часы приема завтра. Потом из приемной доносится громкий разговор «важного посетителя» с секретар­шей, она, как ужаленная, вновь прибегает в кабинет и, явно нервничая, докладывает, что, по его словам, он какой-то «интегральный инспектор» и требует, чтобы я немедленно вышел к нему. Это меня крайне раздражило, ибо важнее меня считал себя каждый мой второй посетитель, к тому же должность ин­спектора с математическим прилагательным мне ни о чем не говорила. Поэтому я не только не вышел к нему, но еще и предложил выставить его из прием­ной. Через полчаса – звонок от Кариба:

– Зайдите ко мне.

Через минут пять я у Кариба (тогда обком и обл­оно находились в одном здании, у Ленинского мос­та). Кариб обращается ко мне, представляя един­ственного посетителя в кабинете: «Познакомься с интегральным инспектором Наркомпроса РСФСР, – (называет фамилию, которую я забыл). А потом Кариб обращается к гостю и говорит: – Расскажите, как наш завоблоно вас не принял».

Тот рассказал все, как было, добавив, что через полуоткрытую дверь он видел, что я ничего не де­лал, занят какими-нибудь бумагами не был, а вос­седал за столом и преспокойно читал газету «Прав­да». Гость, обращаясь лично ко мне, сказал, что он не только интегральный инспектор Наркомпроса, но прямо подчинен самому наркому Бубнову, а Бубнов, да будет вам это известно, член Оргбюро ЦК партии.

Слово взял Кариб. Став спиной к гостю и лицом ко мне, Кариб начал порицать мое поведение, повы­шая голос и одновременно мне подмигивая. Я Кари­ба сразу понял – надо умиротворить этого типа, так как он своим доносом Бубнову может всем повре­дить. Кариб потребовал – на этот раз без подмигива­ния, – чтобы я признал, что поступил неправильно, и я признал свою неправоту. Кариб тут же пригла­сил нас обоих вечером к себе на ужин. «Умиротво­рение» удалось как нельзя лучше, но «интегральный инспектор» оказался по части выпивки слабаком и уже после нескольких рюмок коньяка начал на ра­достях поочередно целовать то Кариба, то меня. Ка­рибу пришлось уложить его у себя. На второй день Кариб рассказал мне, что давно добивался, чтобы Бубнов прислал к нему своего представителя, который, изучив на месте катастрофическое состоя­ние нашего школьного строительства, просил бы правительство об отпуске нам новых субсидий. Он предложил всячески угождать «интегральному ин­спектору», что я, конечно, и делал. Через месяц мы получили копию его докладной записки на имя Бубнова о великих усилиях чеченского руководства по­высить темпы проведения в жизнь «всеобщего обя­зательного начального обучения», которое тормо­зится отсутствием средств на школьное строитель­ство. Сравнительными таблицами автор доказывал необходимость новых субсидий. Еще через месяц последовало распоряжение правительства об отпус­ке средств на народное образование. Мы в долгу не остались: на следующий год пригласили инспектора с семьей на наш курорт Серноводск. Конечно, «рука руку моет». Это и есть тот единственный принцип, который безотказно действует при «социализме» и поныне. Если даже первый секретарь обкома с его высокими связями в Москве позволял себе прибе­гать к «блату» (ведь тогда же возникла поговорка «блат выше Совнаркома»), то это доказывало лишь всесилие централизованной бюрократии. Как я вижу из сообщения советской и западной прессы в 1981 г. о нашумевшем деле «подпольного капитализма» в Чечено-Ингушетии с участием «коммерсантов» из Грузии, министра из Грозного, заместителя мини­стра из Москвы, теперь уже происходит сочетание лично приятного с общественно полезным: совет­ские министры берут взятки, чтобы организовать в интересах населения производство дефицитных то­варов. Это – прогресс по сравнению с моим време­нем.

Было у меня много неприятностей по службе, во-первых, из-за моей неопытности, во-вторых, просто потому, что я служебной карьерой совершенно не дорожил, ибо собирался продолжать свое образова­ние. Частые столкновения бывали со старыми чи­новниками в аппарате облоно, в глазах которых я был «политкомиссаром»-выскочкой. Они не были неправы, но их мелкие подвохи, подчеркнутое игно­рирование моей персоны, порою ехидные замечания с чисто шовинистическим душком (один даже за­метил мне, что мой кабинет не мечеть, и я не должен здесь сидеть в кавказской шапке) не настраивали меня в их пользу. На особом счету у меня был мой давнишний «враг» – главный бухгалтер Лаптев. «Нацмены», кроме государственной стипендии, по­лучали еще дотации от своих «автономий», мы, сту­денты Грозненского рабфака, получали ее из рук Лаптева. Через какие унижения надо было пройти, пока Лаптев даст распоряжение кассирше Зейц вы­дать нам эти несчастные шесть или семь рублей!

Поскольку я не упускал случая обвинить Лаптева в бюрократизме, то я тоже был у него на особом счету. Но вот теперь как раз я должен был стать его начальником. Это было ему как снег на голову в летний день. Такого нахальства старый скептик, русский интеллигент и, безусловно, большой знаток своего дела, не ожидал даже от советской власти. Смирившись с этим фактом только внешне, он, ве­роятно, решил отравить мне жизнь мелкими придир­ками, чтобы в конце концов я сам сбежал отсюда.

Самая большая доля государственного бюджета Чечни, естественно, приходилась на дело народного образования – что-то около 13 млн. рублей. Расход каждой копейки этих денег должен был оформлять­ся двумя подписями – моей и Лаптева. Особым ре­шением правительства в Москве главным бухгалте­рам учреждений и предприятий было предоставлено право опротестовывать незаконное денежное распо­ряжение своего начальника письменно на той же бу­маге, на которой оно дано. Если же и после этого на­чальник повторяет свое распоряжение, то главный бухгалтер должен его выполнить, сообщив о его не­законности в КК-РКИ (Контрольная комиссия пар­тии и Рабоче-крестьянская инспекция). Я должен поставить себе в заслугу, что в обращении с финан­сами государства я был аккуратным до скрупулез­ности и никакие Лаптевы тут меня учить не могли. Если ко мне поступали планы, предложения, прось­бы по материальной части, в которых я чувствовал что-то неладное и незаконное, то такие бумаги до Лаптева вообще не доходили. Но была у меня одна небольшая слабость: если ко мне поступали заявле­ния от студентов – как местных, так и приезжаю­щих из Ростова, Москвы, Ленинграда, – с просьбой выдать им их дотации за пару месяцев вперед или кому-нибудь, в чрезвычайных случаях, оказать по­мощь в виде единовременного пособия, то случа­лось, что я шел навстречу, – вероятно, как бывший и будущий студент, знающий, как трудно им сво­дить концы с концами своего мизерного бюджета. Вот тут Лаптеву и представился подходящий случай подкузьмить меня и одновременно продемонстриро­вать свою власть.

В материальном отношении случай был пустяко­вый. Какой-то студент подал заявление, чтобы облоно выплатило ему дотации за летние месяцы впе­ред, приведя какие-то мотивы, которые показались мне убедительными. Я поставил резолюцию: «Глав­бух. Выдать». Лаптев поставил контррезолюцию: «Это незаконно». Я повторил свою резолюцию, то же самое сделал и Лаптев, причем вернул мне эту бумагу не через свою помощницу, как в первый раз, а через самого подателя заявления: пусть, мол, все знают, что тут хозяин Лаптев, а не этот «выскочка», – между тем речь шла о каких-нибудь двадцати рублях. Лаптев добился своего: он толкнул меня на дерзкий, на этот раз явно незаконный шаг, гранича­щий с самонадеянностью, будто я сам Сталин! – я наложил новую резолюцию: «Главбух – если неза­конно, то узаконьте», с размашистой подписью, ко­торой красоваться бы не здесь, а на червонцах... Ра­зумеется, Лаптев, долго не мешкая, побежал в об­ластную КК-РКИ и торжественно вручил им мою ре­золюцию. Не помню, чем эта история кончилась. Скорее всего, мне напомнили, что я не законода­тель, а Лаптеву – не солидно стрелять из пушек по воробьям. Зато – как возносили меня студенты!

Если говорить о положительных результатах мо­ей двухлетней работы на посту завоблоно, то кроме резкого расширения школьной сети, я могу сослать­ся на мое участие в создании Чеченского педагоги­ческого техникума на базе Учебного городка, из ко­торого потом вырос Чечено-Ингушский государ­ственный педагогический институт. Последний реор­ганизован ныне в Чечено-Ингушский государствен­ный университет, являющийся им только по назва­нию (БСЭ хвалится, что в этом университете в 1978 г. училось около 6 тыс. студентов из 30 нацио­нальностей, – т. 29, с. 178, третье издание). Я был инициатором и организатором Чеченского нацио­нального драматического театра-студии в 1931 г. Пригласил в театр-студию учителями-режиссерами А. А. Туганова и Алили (из Азербайджанского те­атра), драматургом – основоположника чеченской литературы Сайда Бадуева, по музыкальной части – знаменитого в Чечне гармониста-виртуоза Умара Димаева, набрал около 30-40 студентов театра-студии, из которых многие стали, как я вижу по БСЭ, за­служенными и народными артистами. Я решил совершенно переключиться на литературную работу и приступить к написанию своей основной книги – «Революция и контрреволюция в Чечне». Поэтому попросил обком освободить меня от работы в облоно и назначить меня директором Национального те­атра, что и случилось.

Оставил я некоторые следы и в литературе, кото­рые советские колонизаторы тщательно замалчива­ют или уничтожают. Будучи председателем Чечен­ской «Ассоциации пролетарских писателей», помо­гал писателям издавать их произведения, писал пре­дисловия – в частности, к сборнику произведений Бадуева, – критические статьи, рецензии. Был на­значен в 1931 г. решением бюро обкома, по инициа­тиве его первого секретаря Г. Махарадзе, руководи­телем авторской группы по составлению «Грамма­тики чеченского языка». Эта грамматика вышла в Грозном в 1933 г. с моим предисловием. Главную работу над ней провели первый чеченский ученый-лингвист Халид Яндаров и «чеченский Даль» – лек­сиколог Ахмат Мациев, а я был в лингвистическом отношении их «ассистентом» (имея опыт сравни­тельного изучения двух грамматик – арабской и русской – я мог быть им полезным, тем более что под влиянием Яндарова я очень увлекался яфети­ческой теорией академика Н. Я. Марра). Поэтому я сам предложил перечисление авторов «Чеченской грамматики» сделать не по алфавиту, а по степени важности участия каждого из нас: «X. Яндаров, А. Мациев, А. Авторханов. Грамматика чеченского языка».

Все это я рассказываю, чтобы показать, как ве­лик страх атомной сверхдержавы, когда ее ученым приходится ссылаться на эмигрантов. Вот наглядный пример: известному знатоку чеченского и род­ственных чеченскому языков, профессору Ю. Дешериеву, при перечислении авторов и названий литера­туры в своей книге «Сравнительно-историческая грамматика нахских языков» (Грозный, 1963) в от­ношении нашей грамматики, чтобы выкинуть мое имя, пришлось проделать следующий трюк: «Грам­матика чеченского языка», «X. Яндаров и другие». Вот этим «и другие» профессор умалил труд учено­го Мациева, ибо если писать «Яндаров, Мациев», то ,,и другие» не получается, так как остаюсь неназван­ным только я один, а сказать «и другой» нельзя Проще вышел из положения автор «Чеченской диа­лектологии» И. Арсаханов (Грозный, 1969). Он, на­звав авторами грамматики Яндарова и Мациева, по­ставил точку. По форме – научная нечестность, но по существу он тоже не мог иначе поступить.

Однако мои главные литературные интересы ле­жали не в области изучения грамматики чеченского языка, а в области изучения чеченской и кавказской истории вообще. За три года – с 1931 по 1934 гг. – я написал три книги: «Краткий историко-культур­ный и экономический очерк о Чечне» (Ростов-Дон, «Севкав-книги», 1931, она указана в разделе «Литература о Чечне» – БСЭ, т. 61, с. 536); «Рево­люция и контрреволюция в Чечне. Из истории граж­данской войны в бывшей Терской области» (гор. Грозный, Партиздат, 1933); «Объединение, рожден­ное революцией» (гор. Грозный, Партиздат, 1934). Они написаны до получения мною высшего истори­ческого образования и поэтому это скорее работы любителя истории своего народа. Конечно, они на­писаны с советских позиций, но, увы, в моей пер­вой книге «К основным вопросам истории Чечни» имя Сталина вообще не упомянуто, а в книге «Рево­люция и контрреволюция в Чечне» упомянуто толь­ко в предисловии в связи с письмом Сталина в жур­нал «Пролетарская революция». Зато вывод, кото­рый я сделал из этого письма Сталина, можно было бы повторить в передовой статье газеты «Правда» даже сегодня. Я писал так: «Не история для исто­рии, не чистая наука для науки, а непримиримая большевистская партийность во всех науках – та­ково основное требование ленинизма. Нет и не мо­жет быть правильной разработки истории революци­онного движения, не помогающей практическому осуществлению генеральной линии партии на сегод­няшний день».

Забегая вперед, скажу, что как раз эту цитату по­ложил прокурор на моем суде в основу своей обви­нительной речи, когда он, кроме прочих, более страшных обвинений, инкриминировал мне еще и контрреволюционное вредительство на идеологичес­ком фронте. Аргументация прокурора была лишена всякой человеческой логики, не говоря уж о ее юри­дической абсурдности, но она вполне стояла на уровне сталинской антилогики. Прокурор заявил, что данная цитата – классический образец утончен­ного двурушничества «матерого врага народа», что­бы, прикрываясь предисловием с таким тезисом, протащить через советское издательство антисовет­скую вредительскую книгу, в тексте которой почти на 200 страницах имя Ленина встречается только один раз, а имя нашего вождя и учителя товарища Сталина – ни разу.

Весной 1932 г. приехал в Грозный от ЦК мой прежний шеф Рахимбаев, чтобы организовать Чечен­ское отделение Партиздата при ЦК партии. Рахимбаев сообщил мне, что, по его предложению, на пост директора нового партийного издательства ЦК реко­мендует меня. Обкому оставалось только утвердить меня. Заодно Рахимбаев привез мне упомянутую ру­копись моей «Революции и контрреволюции», кото­рую я посылал директору Партиздата при ЦК Г. Бройдо. К рукописи была приложена его реко­мендация напечатать книгу в Грозном. Принял я предложение Рахимбаева не без задней мысли, под­сказанной им же:

– Вот будете директором и, наверное, первой же – издадите собственную книгу, – сказал он. Так оно и получилось.

Таким образом, я неожиданно для самого себя вновь стал партийным работником и возглавил из­дание всей оригинальной и переводческой партийной литературы. Работа эта была не только чрезвычайно трудоемкой, но и исключительно опасной в той крайне изуверской атмосфере, которая установи­лась в духовной жизни страны в результате назван­ного письма Сталина. Особенная опасность грозила по линии переводов. Я и мои сотрудники отвечали не только за точность переводов на чеченский язык «классиков марксизма-ленинизма», но – в букваль­ном смысле – и за каждую неправильно поставлен­ную запятую. Общеизвестно, что партийное началь­ство в советском государстве весьма щедро в бес­смысленной растрате народных средств, но мало ко­му известно, что многомиллионные суммы денег, отпускаемых на переводы «классиков» и очередных вождей на местные языки – это преступная безмозг­лость: ведь кому они нужны, тот читает их на рус­ском языке, а кому не нужны, тому их навязывают в магазинах как принудительный ассортимент к дефицитному товару. Правда, эти переводы могут чи­тать и сами русские, если у них нет под руками ори­гинала, ибо, страхуясь от роковых ошибок в толко­вании того или иного термина, переводчики не затрудняют себя поисками национальных эквива­лентов, отчего переводный текст состоит на одну треть из иностранных слов, бытующих в русском языке, на другую треть – из самих русских слов, а на остальную треть – из слов данного языка. На­чальство даже поощряет такой порядок, ибо это спо­собствует практическому осуществлению политики партии по «интернационализации», то есть русифи­кации языков нерусских народов (здесь дело дохо­дит до того, что переводчики должны сохранять рус­ские окончания прилагательных от таких слов, как «коммунизм», «социализм», «большевизм», «лени­низм» и т. д., вопреки законам собственных язы­ков).

Поскольку речь зашла о переводах, несколько слов и о переводах художественной литературы с национальных языков на русский язык. Партия упорно и систематически воспитывает у националь­ных поэтов и прозаиков комплекс неполноценнос­ти. Национальные писатели, окончившие русские средние и высшие школы, владеющие русским лите­ратурным языком не хуже своих русских коллег, если хотят издаваться по-русски, должны и до сих пор прикреплять к хвосту своего произведения яр­лычок с пометкой: «авторизованный перевод» та­кого-то. Между тем в большинстве случаев это не перевод, а литературная правка, к тому же русский писатель, указанный как переводчик, понятия не имеет о языке, на котором написано данное произ­ведение. Говорят о «подстрочниках», но подстрочники можно писать к стихам, какой же подстрочник напишешь, скажем, к объемистым романам на ка­бардинском языке Алима Кешокова, который сво­бодно владеет русским языком и окончил два рус­ских вуза. Даже за ним, высоким литературным чи­новником (он секретарь Союза советских писате­лей СССР), не признают официального права быть собственным переводчиком, хотя фактически пере­водит свои произведения он сам. Или другой при­мер: известный не только в СССР, но и за рубежом балкарский поэт Кайсын Кулиев, который свои сти­хи на русский язык переводит куда лучше его «при­сяжных» переводчиков, не нашелся, что ответить, когда кто-то спросил его, почему он своих стихов не переводит сам. Таким же отличным переводчиком собственных стихов был и известный чеченский поэт Магомет Мамакаев, но он должен был писать под­строчники к своим стихам. Я всегда находил, что «подстрочники» Мамакаева превосходили не только по сохранению их национального колорита, но и по литературной отделке «продукцию» его так называ­емых переводчиков. Однако главная беда в том, что русские переводчики делают «подстрочники», даже отдаленно не походящие на оригинал. Иной раз со­вершают подтасовку образов и метафор, заменяя их несвойственными языку и мышлению данного наро­да образами, взятыми из русского фольклора или просто из литературных трафаретов. Порою даже совершают намеренный подлог, но уже по указанию цензуры. Так, у того же Мамакаева есть трагедийная поэма о советских концлагерях, где он провел 17 лет. Я читал ее сначала на чеченском языке, а потом на русском, в переводе, изданном в Москве. Тема та же, герой тот же, но на русском языке мамакаевский концлагерь из Сибири «попал» в Центральную Германию, а герои его погибают не от рук башибузуков из НКВД, а в когтях башибузуков другого цвета из гестапо.

Редко какому-нибудь национальному писателю (даже родственных славянских языков – украин­ского и белорусского) удается разбить миф, что сам он не в состоянии перевести свои произведения на русский язык. Им с литературной «колыбели» не­изменно внушают мысль: писать по-русски могут только русские! Только евреям удалось в СССР про­бить эту стену из-за того, что уже был прецедент: сам «проклятый царизм» пустил их в русскую лите­ратуру. Из кавказцев я знаю только двух – Г. Гулиа и Ф. Искандера; и из среднеазиатов тоже двух – Ч. Айтматова и О. Сулейменова, которые добились признания права писать по-русски талантливые, хорошо известные и за рубежом романы, повести, поэмы. Эти исключения как раз подтверждают пра­вило. Разумеется, есть и весьма добросовестные и выдающиеся переводчики – поэты, без которых ли­тература малых народов осталась бы вообще неиз­вестной. Не о них у меня речь.

Вернусь к Партиздату. Надо признать, что со дня изобретения письменности вообще не было ничего подобного порядку прохождения политических ру­кописей – оригинальных и переводных, – устано­вившемуся в советских издательствах после пись­ма Сталина. Так как этот порядок в основном гос­подствует и поныне, расскажу вкратце об инструк­ции, которую я получил от Партиздата ЦК. Каждую рукопись, согласно этой инструкции, читали незави­симо друг от друга два рецензента, члены партии, и под свою личную ответственность выносили обоснованное заключение, можно ли ее принять к произ­водству. Если отзывы обоих рецензентов были по­ложительны, то рукопись принималась, если рецен­зенты расходились во мнениях, то рукопись отвер­галась. После принятия рукопись читали литератур­ный редактор с точки зрения точности политической терминологии, технический редактор с точки зрения соблюдения технических формальностей. Потом ру­копись направлялась на политическое редактирова­ние персонально назначенному обкомом партии от­ветственному редактору. Если ответственный редак­тор на свой страх и риск ставил свою подпись в кон­це рукописи, то тогда издательство приступало к ее выпуску в свет, но в набор книга шла, если ее под­писали все контролеры: ответственный редактор, издательский редактор, литературный редактор, тех­нический редактор, ответственный корректор, «чит­чик» (читает вслух рукопись), «подчитчик» (срав­нивает набор) и поставлен номер цензуры (выдан­ный под личную ответственность руководителя из­дательства). Завершающее действие после набора должен был предпринять я сам: «сдать в печать». Вот книга уже готова. Отпечатаны тысячи экземпля­ров, но ни один экземпляр не может быть выдан кому бы то ни было, пока НКВД не будут посланы так называемые «сигнальные экземпляры» и на од­ном из них не появится штамп и подпись начальника СПО НКВД: «Разрешено к распространению». Всю эту процедуру прошла и моя «Революция и контр­революция...» до того, как стать «вредительской».

В истории не было ни одного режима, который так панически боялся бы свободного слова как уст­ного, так и печатного, как советский режим. Срав­нивать его в этом отношении с режимом царским могут лишь исторические невежды, злостные дезин­форматоры или невинные жертвы, отравленные идеологической сивухой партии. Даже в эпоху Ни­колая I Россия в духовной жизни была в тысячу раз свободнее, чем в наши дни. Ведь недаром Сталин и его наследники объявили Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Белинского, живших в эпоху Николая I, чуть ли не «пролетарскими писателями», ибо они осмеливались и им удавалось издавать не только критиковавшие существующий строй произведения, но и выпускать журналы, где такие произведения печатались («Отечественные записки», «Современ­ник» и др.). Особенный размах свободная мысль (художественная, философская, критическая, пуб­лицистическая) получила после «Великих реформ» Александра II, когда по закону о печати вообще от­менялась цензура для книг и периодических изданий (цензура сохранялась только для книг объемом ме­нее 160 страниц, а «пузатый» «Капитал» Маркса вы­шел на русском языке в Петербурге в 1872 г. в ти­пографии Министерства путей сообщения). Что же касается России в эпоху Николая II, после «Мани­феста 17 октября 1905 г.», то духовные свободы – свобода совести, свобода слова, свобода объедине­ния, объявленные этим «Манифестом», – стояли на уровне свобод демократических стран на Западе. Достаточно указать на тот общеизвестный пример, с которым ежедневно сталкивается советский чело­век, – на газету «Правда». В ее шапке сказано: «Га­зета основана 5 мая 1912 г. В. И. Лениным», но умышленно выпущено место основания – «Санкт-Петербург», – ибо тогда читатели увидели бы, что Ленин организовал свою большевистскую газету ле­гально, по закону, в столице царской России, а в Государственной думе Ленин имел свою легальную большевистскую фракцию. Ну и уж совсем незачем говорить о режиме Временного правительства после Февральской революции. Об этом времени сам Ле­нин писал, что Россия – самая свободная страна в мире.

В первые годы советской власти даже среди боль­шевиков были политические деятели, которые не­прочь были ослабить цензуру и предоставить хотя бы интеллигенции право свободного творчества. Один из старых большевиков, бывший одним из ор­ганизаторов Октябрьской революции, секретарь Московского комитета партии Г. Мясников в бро­шюре «Больные вопросы» писал, что, ввиду монопо­лии партии в области печати, в советском государ­стве процветают коррупция, взяточничество, зло­употребление властью, а партийная печать молчит и прикрывает партийных бюрократов (сейчас это про­исходит в гигантском масштабе). Мясников пришел к выводу: «У нас куча безобразий и злоупотребле­ний: нужна свобода печати их разоблачать». Ленин, чтобы резко пресечь такие требования, – посколь­ку точно знал, что советский режим вообще не про­держится без монополии партии на печать, – отве­тил Мясникову с откровенностью осведомленного циника: «Мы самоубийством кончать не желаем и поэтому этого не сделаем» (Ленин, Соч., т. 32, сс. 479480).

Но даже и эти ленинские времена, когда все еще существовали частные книжные издательства, когда иные эмигрантские писатели печатались в советской России, когда происходило нечто вроде обмена «идей и информации», кажутся «демократически­ми» по сравнению с тем, что ожидало нас в эпоху Сталина. Я слышал о случае, когда весь многомил­лионный тираж газеты «Правда» был уничтожен только из-за того, что корректор допустил символи­ческое «рассечение» Сталина, т. е. перенесение вто­рого слога на новую строку – Сталин. С тех пор ввели должность «ответственного корректора». Я знал случаи, когда за цитирование в своих статьях Троцкого – разумеется, чтобы его критиковать, – изгоняли людей из партии, обвиняя их, что они под видом цитирования протаскивают «троцкистскую контрабанду» в советскую литературу. Немного позже, к концу тридцатых годов, за такие действия, совершенные безо всякого злого умысла, можно было очутиться в концлагере. Помните знаменитый анекдот Карла Радека по адресу Сталина: «Я ему ци­тату, а он мне ссылку!»

Бывало, конечно, и хуже. У нас в Чечне был очень талантливый поэт Абади Дудаев. Он в свое время кончил медресе, но муллой не был, собирал чечен­ский фольклор, сочинял песни и стихи о «счастли­вой советской эпохе». Однажды он прочел на рес­публиканском собрании писателей свои стихи, по­священные смерти Орджоникидзе. Серго Орджони­кидзе был большой друг чеченцев и ингушей, и сти­хи всем понравились. В заключительном слове Ду­даев, очень тронутый похвалами, выразился траги­чески неосторожно: «Когда Сталин умрет, я напишу еще лучше». На второй же день его арестовали и за подготовку «террористического акта против Стали­на» расстреляли. Невероятно, но исторический факт.

5. КАК НАЧАЛОСЬ СТРОИТЕЛЬСТВО СОЦИАЛИЗМА

Даже убежденные критики социализма думают, что существующий ныне в СССР «реальный социа­лизм» построила партия, опираясь на свои идеи и людей. Этот глубоко укоренившийся в сознании многих предрассудок, поддерживаемый и культиви­руемый самой партией, извращает истину и дезори­ентирует внешний мир. Мое поколение хорошо пом­нит, что нынешний «реальный социализм» в СССР построили чекисты, после того как была закончена чекизация большевистской партии по завету Ленина (Ленин: «Хороший коммунист – хороший чекист», т. XXX, с. 450). Те же критики социализма, которые правильно считают, что советское государство яв­ляется «полицейским государством», никак не мо­гут выговорить другую истину: «реальный социа­лизм» есть советская маска доподлинного «поли­цейского социализма» не потому только, что его построили на штыках карательных войск ОГПУ, но в первую очередь и главным образом потому, что своим противоестественным долголетием он обязан перманентному и универсальному физическому и духовному террору чекистской системы.

Прежде всего одно общее замечание об истоках большевизма. Теорий и мудрствований на эту тему уйма, начиная от объявления Ивана Грозного и Емельяна Пугачева духовными предтечами больше­визма и кончая кропотливым копанием в «загадоч­ной душе» русского человека в поисках той фено­менальной ее фибры, от которой исходят наслед­ственные «мессианские» наклонности большевизма. Между тем, дело обстояло очень просто: «нигилисты» Тургенева и «бесы» Достоевского, русские уб­людки, выращенные на антирусской западной ду­ховной почве, перекочевав в XX век, создали бес­прецедентную в других странах «пролетарскую» партию: партию по уничтожению собственного ис­торического отечества. Написав на своем знамени слова Маркса «У пролетариата нет отечества», она назвала себя «партией нового типа» – партией боль­шевиков. Столь же простой была и ее концепция достижения цели. Ее лапидарно выразил Ленин в известных словах: «Дайте нам организацию револю­ционеров и мы перевернем Россию» («Что делать?», 1902). После того как Ленин ее «перевернул», перед этой партией встала другая задача, по его мнению, даже более трудная: как удержать захваченную власть. Но и тут у большевиков был заранее разра­ботанный план, о котором они, будучи еще на путях ко власти, ничего не говорили: чтобы новая власть была неуязвимой, надо тотально уничтожить не только старые классы, но и старую интеллигенцию, чтобы новая власть была тоталитарной, надо нацио­нализировать не только богатства страны, но и ее народы, и каждый советский человек должен рабо­тать на государство, а не на себя. Потом само госу­дарство будет возвращать ему мизерную часть его же собственного хлеба как «прожиточный мини­мум», постоянно напоминая ему, что он живет на «иждивении государства», которому должен быть бесконечно благодарен. В деревне строительство вот этого «реального социализма» началось с коллекти­визации. Я стоял у ее истоков на таком маленьком кусочке гигантского советского государства, как Чечено-Ингушетия, и наблюдал, в каких муках она рождалась. То, что происходило у нас, происходило и по всей стране. Разница была только в степени и масштабе сопротивления. Забегая вперед, скажу, что Чечено-Ингушетия была и единственным клоч­ком в Советском Союзе, где колхозы существовали только на бумаге. Правда, сеяли чеченцы и ингуши вместе, но львиную долю хлеба забирали себе, а остатки отдавали государству. (Колхозов у них нет и сейчас, есть только совхозы.)

Когда началась коллективизация, я работал заве­дующим орготделом обкома партии. Хотя на тему о коллективизации много говорили и писали, но ни­кто толком не знал, как ее будут проводить в жизнь, если крестьяне откажутся войти в колхозы. Мы читали речь Сталина от 27 декабря 1929 г. на конференции марксистов-аграрников о переходе к «сплошной коллективизации и ликвидации кулаче­ства как класса», читали и постановление ЦК партии от 5 января 1930 г. о плане проведения этой кол­лективизации по отдельным районам СССР, но и в них тоже не было ответа на этот главный вопрос. Даже наш секретарь обкома Хасман думал, что кол­лективизация – дело добровольное, и в националь­ных областях она будет проведена в последнюю оче­редь. Пока мы гадали и судили, получаем телеграм­му секретаря Северокавказского крайкома Андрее­ва, которая прозвучала как гром среди ясного неба: ЦК партии объявил Северный Кавказ первым по СССР краем сплошной коллективизации и ликвида­ции кулачества как класса, а Северокавказский крайком объявил первым районом ее осуществле­ния среди национальных областей как раз Чечню.

Когда телеграмма А. Андреева, в виде решения советской власти, была объявлена чеченскому наро­ду, то, странным образом, чеченцы ей не придали особого значения. Но когда прибыли в аулы отряды ГПУ и уполномоченные областного и краевого ко­митетов ВКП(б) и начали забирать – у одних крестьян все имущество, движимое и недвижимое, арестовывая их самих вместе с семьями для выселе­ния в Сибирь, как «кулаков», у других – все дви­жимое имущество, чтобы сдать его в общий «кол­хоз», – произошел взрыв: вся Чечня восстала как один человек.

Незачем описывать весь кошмар происходивших событий, ограничусь здесь рассказом о тех восстани­ях, свидетелем которых был я сам. Наиболее круп­ными и наиболее организованными были восстания в Гойти (руководители – мулла Ахмет и Куриев), Шали (руководитель – Шита Истамулов), Беное (руководители – Яроч и Ходжас). Восставшие за­няли все сельские и районные учреждения, сожгли казенные архивы, арестовали районное начальство, в том числе и шефов ГПУ, в Беное захватили еще и нефтяные разведки, учредили временную народную власть. Эта временная власть обратилась к советско­му правительству с требованием: 1) прекратить не­законную конфискацию крестьянских имуществ под видом «коллективизации»; 2) прекратить про­извольные аресты крестьян, женщин и детей под ви­дом ликвидации «кулачества»; 3) отозвать из всех районов Чечни начальников ГПУ, назначив на их место выборных гражданских чинов из самих чечен­цев, имеющих право преследовать лишь уголовные элементы; 4) ликвидировать назначенные сверху «народные суды» и восстановить институт шариат­ских судов, предусмотренных учредительным съез­дом Горской советской республики 1921 г. во Вла­дикавказе; 5) прекратить вмешательство краевых и центральных властей во внутренние дела Чечен­ской автономной о6ласти, а всякие хозяйственно-политические мероприятия по Чечне проводить толь­ко по решению Чеченского съезда выборных пред­ставителей, как это предусмотрено в статуте Авто­номии».

Все эти свои требования повстанческое руковод­ство направило непосредственно в Москву и при их выполнении соглашалось сложить оружие и при­знать советскую власть. Москва быстро почувство­вала серьезность положения. Для «мирной ликвида­ции» восстания из Москвы прибыла «правитель­ственная комиссия» в составе кандидата в члены ЦК ВКП(б) Кл. Николаевой, заместителя председа­теля Совнаркома РСФСР Рыскулова и других высо­ких сановников. Из представителей областной влас­ти туда вошли председатель областного исполни­тельного комитета Д. Арсанукаев, секретарь Област­ного комитета ВКП (б) Хасман. Я выполнял в этой комиссии роль переводчика. Первым мы посетили Шали – крупный окружной центр. Необычно суро­вый декабрьский холодище перехватывал дыхание, но от картины, которую я увидел на огромной пло­щади, перехватило дух еще больше: тысячи и тысячи людей, полуодетых и плохо одетых, лежали лицом к земле, окруженные вооруженной охраной. Вот к этим лежащим полумертвым от адского холода лю­дям обратилась с речью Кл. Николаева, начав речь с каламбура: «Шали, больше не шалите!», но кончила ее миролюбиво. Она заявила, что ответственность за происшедшие события несут исключительно мест­ные работники, действовавшие вопреки установкам партии и правительства, и что эти работники будут строго наказаны, как только повстанцы прекратят борьбу. Что же касается требований повстанцев о восстановлении статута «Автономии», то было огла­шено от имени советского правительства «Обраще­ние к чеченскому народу», в котором говорилось, что «внутренние чеченские дела будет решать и впредь сам чеченский народ». Повстанцы признали эти объяснения удовлетворительными и согласились вернуться по домам в ожидании выполнения обеща­ний советского правительства. Однако Кремль, по своему обычному вероломству, не сдержал обеща­ний. Началась новая волна арестов.

Тогда вновь восстали те же районы. К границам Чечни начали прибывать регулярные части войск ОГПУ. К концу января 1930 г., под личным руко­водством командующего Северокавказским воен­ным округом – командарма I ранга Белова, в цент­ры восстания было двинуто и несколько дивизий Красной армии. Концентрацией такой солидной си­лы на относительно маленьком участке Шали-Гойти (население 150 тыс. человек) при отсутствии ка­ких-либо естественно-географических укрытий для ведения оборонительной войны, к середине февраля 1930 г. были взяты оба центра восстания: Гойти – после поголовного уничтожения штаба повстанцев во главе с Куриевым и Ахмет-Муллой, а Шали – пос­ле организованного отступления сил вождя восста­ния Шиты Истамулова в Горную Чечню.

Потери с обеих сторон были велики. В конце мар­та 1930 г. Белов, получив свежие силы из Закав­казья, развернул большое горное наступление, что­бы овладеть последним пунктом повстанцев – Беноем. После двухмесячных тяжелых боев и больших жертв, в апреле 1930 г. Белов вошел в Беной, но в ауле не застал ни одного жителя: все жители, включая женщин и детей, эвакуировались дальше в гор­ные трущобы. Победитель Белов послал к повстан­цам парламентеров с предложением почетного мира: всем, кто добровольно возвращался обратно в аул и сдавал оружие, объявлялась амнистия. Повстанцы ответили, что они вернутся в аулы только тогда, когда Белов уйдет со своими войсками.

Тем временем в самой политике партии произо­шел тактический поворот: Сталин и ЦК пересмотре­ли обанкротившуюся политику партии в колхозном движении. Специальным решением ЦК ВКП(б) бы­ли осуждены левые загибщики» в колхозном дви­жении, колхозы были объявлены добровольными объединениями, и в национальных районах, как Чеч­ня и Ингушетия, колхозы были вообще отменены как «преждевременные». В национальных районах разрешалось организовывать только «товарищества по совместной обработке земли», так называемые ТОЗы. Чеченское партийное и советское руковод­ство (Хасман, Журавлев, Арсанукаев) за то, что оно точно выполняло приказы Андреева, то есть Стали­на, было снято – их объявили «левыми загибщика­ми». Из Чечни были отозваны войска и одновремен­но завезено огромное количество промышленных товаров по весьма низким ценам (сначала кнут, а потом пряник). Всем участникам восстания, в том числе и вождям, была объявлена амнистия (кото­рый раз!) от имени центрального правительства.

Повстанцы вернулись в свои аулы. Вождь по­встанцев – впрочем, в прошлом бывший красный партизан – Шита Истамулов тоже вернулся в Шали. По указанию сверху, Истамулов даже был назначен председателем Шалинского сельского потребитель­ского общества. Осенью 1931 г. Истамулов был вызван к начальнику районного ГПУ Бакланову для вручения ему официального акта амнистии из Моск­вы – вручая ему одной рукой акт, Бакланов из-под стойки другой рукой выпустил в него весь заряд из маузера. Тяжело раненный Истамулов успел зако­лоть насмерть кинжалом вероломного Бакланова. Наружная охрана добила Истамулова. Трупы Бакла­нова и Истамулова завернули в бурки и на машине ГПУ увезли в Грозный.

Почти с предначертанной аккуратностью в горах Чечни происходили каждой весною крестьянские восстания, а партизанское движение было перма­нентным. На эти восстания народ толкало не только постоянное стремление к национальной свободе, не только провокационная политика самих чекистов, но и просто тупоумие московских правителей в Чечено-Ингушетии, не считавших нужным прини­мать во внимание религиозный фанатизм и нацио­нальные адаты чеченцев и ингушей. В этой связи за­помнилось одно абсолютно глупое и интересами де­ла не вызванное решение обкома.

Обком партии, во главе которого стоял москвич Егоров, решил организовать свиноводческую ферму в бывшей столице Шамиля – в Дарго. Настойчивые советы его чечено-ингушских коллег не делать это­го, ибо это вызовет возмущение фанатичных чечен­цев (чеченцы и ингуши, как магометане, не едят свинины), не возымели действия – Егоров, наобо­рот, обвинил своих коллег в «националистических предрассудках». «Если чеченцы не едят свинины, тем лучше для самих свиней – не будут красть», – пояснил Егоров своим коллегам по обкому. Свино­водческая ферма была организована, она просуще­ствовала ровно один день: днем привезли свиней, ночью чеченцы их закололи. Конечно, при этом не украли ни одной свиньи. Психологически действия чеченцев были легко объяснимы: завозом свиней в магометанское село, жители которого никогда их не видели раньше, власть совершила, по их мнению, ве­личайшее святотатство.

Больше свиней в горы не завозили, но зато, вмес­то заколотых что-то около десяти свиноматок, из Дарго НКВД вывез до 30-ти «бандитов» для отправ­ки в Сибирь. Подобных случаев тупоумной провока­ции советская действительность в Чечено-Ингушетии знает немало. Вскоре чекисты додумались и до но­вой идеи: организаторов всех антисоветских восста­ний в аулах надо искать в городе, в каком-то еди­ном «национальном центре», куда, несомненно, дол­жны входить представители чеченской интеллиген­ции. Идея создания мифического центра оказалась настолько соблазнительной, что за нее взялись со всей энергией и рвением секретарь Северокавказ­ского крайкома Евдокимов и Северокавказское ОГПУ под личным руководством Курского (потом «застрелился» на посту заместителя главы НКВД СССР – Н. Ежова). В этот «центр» было включено много близких мне людей: родной брат моей жены инженер Курбанов, мои школьные друзья инженер Мустафа Домбаев, проф. Халид Батукаев (профес­сор Грозненского нефтяного института), родствен­ники жены Беймурзаев, Мациев, Чермоев; началь­ник Облфо Шамилев, секретарь окружкома партии Сотаев и др. По сценарию НКВД, «национальный центр» готовил на этот раз всеобщее чеченское вос­стание по указаниям из-за границы бывшего прези­дента Северокавказской республики Тапы Чермоева и внука имама Шамиля – Саид-бека Шамиля. Для организации таких «указаний» Грозненское ГПУ ко­мандировало за границу своего секретного сотруд­ника, бывшего белого офицера Виса Харачоева. Ско­ро начали приходить письма – из Стамбула, Парижа и Лондона, адресованные разным лицам из «нацио­нального центра». Письма эти приходили в Грозный не на адрес прямых получателей, а на имя подстав­ных лиц, «для передачи» такому-то. Одним из таких подставных лиц в Грозном был мой друг Хас-Магомет Яхшатов, показывавший мне эти письма. Он был, в свою очередь, предупрежден ГПУ, что будет получать «заграничные письма» для других и что он обязан доставлять их немедленно в ГПУ. Письма бы­ли написаны Мациеву, Курбанову, Баймурзаеву и другим. Автором большинства писем был Тапа Чер­моев, который писал их то из Стамбула, то из Па­рижа и Лондона. Однажды мы договорились, что я вскрою одно из очередных писем, а он скажет ГПУ, что я его вскрыл из любопытства (оно действитель­но так и было) в его отсутствие, так как письмо бы­ло «заграничное». Я знал, что ГПУ со мной ничего не может сделать: тогда члены обкома не были поднадзорны ГПУ, – а с его начальником Крафтом я встре­чался каждую неделю на заседании бюро обкома. Мы распечатали одно из писем, и нас ожидал сюр­приз: Чермоев и Шамиль обещали оружие из Анг­лии, когда начнется чеченское восстание. Однако за сюрпризом последовало и разочарование: письмо было написано рукой нашего близкого знакомого, почерк которого мы оба отлично знали: Харачоевым. Об этом я немедленно доложил Хасману, а Хасман в ЦК, но из ЦК последовало указание: об­ком не должен вмешиваться в «оперативные дела» ГПУ.

Осенью 1932 г. была арестована вся эта группа. Вслед за тем были произведены массовые аресты по Гудермескому и Ножай-Юртовскому районам. В об­щей сложности по этому делу, делу «Чеченского На­ционального Центра», было арестовано до трех ты­сяч человек. Арестованным было предъявлено обви­нение в создании «контрреволюционного националь­ного центра Чечни для подготовки и проведения во­оруженного восстания». В связи с этим, выступая на Краевой партийной конференции в 1934 г., секре­тарь краевого комитета Евдокимов цитировал упо­мянутые «письма миллионера Чермоева» из-за гра­ницы к чеченскому народу. Евдокимов рассказы­вал, что Чермоев призывал в этих письмах своих единомышленников подготовиться ко всеобщему вооруженному восстанию чеченского народа, кото­рое будет поддержано средствами и оружием запад­ными державами, в первую очередь Англией.

Очутившись впоследствии за границей, я еще раз убедился, что версия о письмах Чермоева была ло­жью, а сами письма – фальшивками ОГПУ. Но как раз эти письма и служили «вещественными доказа­тельствами» против «национального центра». Почти все арестованные были осуждены коллегией ГПУ. Из членов «центра» Абдулкадиров, Шамилев, Моца-Хаджи, Сотаев были расстреляны, Э. С. Беймурзаев умер в ГПУ, мне удалось получить его труп, но жи­вым помочь я не мог. Другие получили по 10 лет. Впоследствии, в 1937 г. в концлагере, были расстре­ляны брат жены Курбанов и мой незабвенный друг Домбаев.

За раскрытие этого мнимого «контрреволюцион­ного национального центра Чечни» были награждены орденами «Красного знамени» – Евдокимов, Курский, Федотов из Краевого ОГПУ, Павлов, Крафт, Миркин, Васильев, Трегубов из Чеченского област­ного ОГПУ. Отныне восторжествовала «теория», что «бандитов» надо искать в Чечне не только в горах и лесах, но и за столом ученого, в заводских цехах и лабораториях, в кабинетах чиновников и даже в составе партийных комитетов. Это, пожалуй, и было началом конца самой Чечено-Ингушской респуб­лики.

Расскажу и о событиях в Ингушетии, которые наиболее ярко запечатлелись в памяти. Они были спровоцированы чисткой в Ингушетии от «буржуаз­ных националистов», шейхов и мулл, которая кос­нулась ее позже всех, потому что Ингушетию воз­главлял умеренный «национал-коммунист» и лич­ный друг Орджоникидзе по гражданской войне ин­гуш Идрис Зязиков. «Национал-коммунисты» в других областях Кавказа давно были изгнаны, в их креслах сидели национальные марионетки, которых тогда называли «выдвиженцами», а Зязиков про­должал строить свой собственный «ингушский со­циализм» без классов и классовой борьбы, без арес­тов и судов, в полной гармонии со своими шейхами, мюридами и муллами. Соседи завидовали Ингуше­тии, – что у нее такой миролюбивый «падишах», а чекисты доносили в Ростов и Москву, что Зязиков «якшается с классовыми врагами». Проверить жа­лобу Сталин поручил секретарю крайкома Андрее­ву. Когда приехавший во Владикавказ Андреев на экстренном заседании бюро обкома вызывающе спросил у Зязикова, сколько врагов он арестовал за время своего секретарства, то Зязиков со столь же вызывающим хладнокровием ответил: «Ни одного, ибо в Ингушетии живут только одни ингуши». Зязикова сняли с должности и послали учиться на Кур­сы марксизма при ЦК. На его место секретарем Ин­гушского обкома назначили Черноглаза.

Вступление в должность Черноглаза ознаменова­лось резким поворотом в политике областного ру­ководства. Черноглаз начал с того, что открыл в стране фанатиков ислама поход против религии и развернул борьбу против «реакционного духовен­ства». Во Владикавказе (Владикавказ был тогда общей столицей Осетии и Ингушетии) Черноглаз объявил об учреждении «Областного союза безбож­ников Ингушетии», а областной газете на ингуш­ском языке «Сердало» дал директивы развернуть широкую кампанию по вербовке ингушей в этот «Союз безбожников».

Даже больше. Многих мулл прямо вызывали в ГПУ и заставляли подписывать заявление об отказе от религиозной службы, как от «антинародной, ре­акционной деятельности». Их заявления печатались в «Сердало». Дело этим не ограничилось. Черноглаз дал установку своим помощникам перейти в борьбе с религией «от болтовни к делу». Первым отозвался на этот призыв начальник Назрановского окружно­го ГПУ Иванов. Очевидец рассказывал мне, как ле­том 1930 г. Иванов приехал в селение Экажево и предложил председателю сельского совета срочно созвать пленум сельского совета и вызвать на этот пленум местного муллу. Председатель исполнил приказ. Вызванному на пленум мулле Иванов за­явил: «Вот уже в разгаре хлебозаготовка, между тем у вас в ауле ощущается сильный недостаток в зернохранилищах, а у крестьян конфисковывать до­ма для казенного зерна я не хочу. Поэтому я предла­гаю такой выход: надо отдать вашу аульскую мечеть под амбар, а мулла с сегодняшнего дня должен от­казаться от своей религиозной службы».

Не успел передать переводчик содержание речи Иванова, как в помещении сельского совета поднял­ся неистовый шум. Некоторые громко кричали: «Надо убить этого гяура!» «Вонзить в него кин­жал!» Только вмешательством самого муллы был наведен порядок. При этом он заявил начальнику Иванову: «Ваши действия противны не только наро­ду, но и Всемогущему Богу. Я боюсь Бога и не могу подчиниться вашему приказу». Сам председатель сельского совета внес предложение: мы найдем дру­гое помещение для зерна. Чтобы не закрывать ме­четь, любой ингуш отдаст свой собственный дом. Присутствующие единодушно поддержали председа­теля. Но Иванов был неумолим: «Под зерно мне ну­жен не всякий дом, а именно мечеть». Ингуши вновь стали громко протестовать и угрожать. Предчув­ствуя недоброе, Иванов покинул собрание. Но уже было поздно: при выезде из Экажева он был убит членом секты Кунта-Хаджи Ужаховым. За это убийство было расстреляно пять человек (Ужахов и мулла в том числе) и до трех десятков ингушей было сослано в Сибирь.

Из этого убийства Черноглаз сделал совершенно ложные выводы. Он считал, что убийство начальни­ка ГПУ свидетельствует о наличии всеобщего анти­советского заговора в Ингушетии. Он решил рас­крыть этот заговор и наказать его участников. Но как раскрыть мнимый заговор? Тут вновь на по­мощь пришло ГПУ.

Осенью 1930 г. в Ингушетию прибывает таин­ственный «представитель» Японии. Он нелегально разъезжает по крупным аулам Ингушетии, завязывает связи с авторитетными среди ингушей людьми, проводит с ними нелегальные совещания, делает на этих совещаниях весьма важные сообщения о пла­нах войны Японии против СССР. Свою штаб-кварти­ру «японский представитель» устанавливает у Раджаба Евлоева в Долаково. После «инспекционного объезда» по аулам этот «представитель Японии» со­звал междуаульское объединенное собрание, на ко­торое были приглашены влиятельные и заведомо антисоветски настроенные лица из ингушей. Сам хо­зяин квартиры – в прошлом известный царский офицер – пользовался у ингушей, как человек явно несоветский, полным доверием. Все приглашенные были известны и друг другу, и ингушскому народу, как люди верные, энергичные и решительные. В чис­ле их были – Хаджи Ибрагим Ташхоев, мулла Иса Гелисханов, Чада Шибилов, Сайд Шибилов, Раис Далгиев, Мурад Ужахов и другие (из аулов Назрань, До­лаково, Базоркино, Галашки и т. д.). На этом неле­гальном совещании «представитель Японии» и Раджаб Евлоев сначала привели к присяге на Коране всех присутствующих, что они обязуются держать в строжайшей тайне «планы», которые им будут тут сообщены. После окончания этой церемониальной части «представитель Японии» изложил суть дела: Япония собирается вступить в самое ближайшее вре­мя в войну против Советского Союза. В этой войне на стороне Японии будут еще и другие мировые дер­жавы. Кроме того, ее поддерживают и многие из угнетенных большевиками народов. На Кавказе уже почти все народы, кроме ингушей, заверили Японию в поддержке ее с тыла в этой будущей войне. Теперь он уполномочен своим правительством пригласить ингушей присоединиться к общему «освободительному фронту народов». Представитель Японии гово­рил долго, убедительно и с большой логикой. Его действительно японская физиономия придавала его словам вес и убеждала в его правдивости. В заклю­чение он заявил, что еще до начала войны Япония на­мерена поддержать своих союзников деньгами и оружием. Закончив информацию, «японец» спросил, принимают ли присутствующие японский план «ос­вобождения Ингушетии». Когда присутствующие от­ветили согласием, «японец» назначил каждого из присутствующих «командиром сотни». «Команди­ры» получили револьверы японского образца и японские военные знаки отличия. Приказ к выступ­лению ингуши должны были получить в начале вой­ны. «Японский представитель» уехал вполне доволь­ный успехом своего предприятия. Оружие ингуши спрятали в ожидании «войны и приказа». Но как и надо было ожидать, война не началась, а Ингушетия была наводнена войсками ГПУ: в одни и те же сутки были произведены массовые аресты почти во всех крупных аулах. При этом был арестован весь «япон­ский штаб» заговорщиков, у членов которого на­шли японские револьверы и японские знаки отли­чия, как «вещественное доказательство». На воле остался помощник «японского представителя» Раджаб Евлоев и сам «японец», оказавшийся монголом из Среднеазиатского ОПТУ. 21 человек расстрелян­ных, до 400 человек сосланных без суда и следствия – таков был результат для ингушей этой очередной провокации ГПУ. Зато почти все лица начальствую­щего состава Владикавказского Объединенного от­дела ОГПУ были награждены высшими советскими орденами за выполнение «специального задания со­ветского правительства».

Секретарь обкома Черноглаз вырос в глазах ЦК ВКП (б) на целую голову. Теперь он задумал вторую операцию: искоренить в Ингушетии ислам и ликви­дировать его проповедников. Черноглаз искренне был убежден, что под видом религиозных сект (сек­ты Кунта-Хаджи, Батал-Хаджи и Шейха Дени Арсанова) в Ингушетии существуют почти легальные контрреволюционные организации. Поэтому сейчас же после «японской операции» Черноглаз дал распо­ряжение об изъятии всех возглавителей указанных сект. Аресты возглавителей сект произвели на ингу­шей исключительно удручающее впечатление. Мно­жество жалоб посыпалось в Москву на самовольные действия Черноглаза. Даже специальная делегация, в числе которой было много соратников Орджони­кидзе и Кирова, ездила в Москву к Калинину с просьбой убрать Черноглаза, «чтобы восстановить в Ингушетии мир и порядок». Но все эти «жалобы» в конце концов возвращались к тому же Черноглазу – «для разбора». Подобный разбор заканчивался обычно арестом лиц, подписавших «контрреволюционно-мулльскую клевету». Но от этого жалобы не прекращались. Тогда Черноглаз решил объездить Ингушетию и раз и навсегда разъяснить ингушам, что религиозные секты объявлены контрреволюци­онными организациями, поэтому все, кто будет по­сещать собрания этих сект, немедленно будут арес­тованы. Первый визит был сделан в Галашки. На антирелигиозное выступление Черноглаза, как рас­сказывал ингушский партработник, сопровождав­ший его, старик Бекмурзиев ответил под всеобщее одобрение присутствующих: «Вот на этой самой площади, на которой мы находимся, 25 лет тому назад выступал такой же, как и вы, царский начальник над всеми ингушами, полковник Митник. Митник от имени сардара (наместник Кавказа) предъ­явил нам ультиматум – сдать оружие, которого мы не имели. Митник был плохой человек, а власть еще хуже. Поэтому вот таким кинжалом (старик указал на свой кинжал) я его и убил на этой же площади. Я был приговорен к пожизненной каторге, но через 12 лет революция меня освободила. Советская власть – хорошая власть, но ты, Черноглаз, нехороший че­ловек. Я тебя убить не хочу. Только даю тебе мой совет: уезжай ты из Ингушетии, пока цела твоя го­лова. Весь народ зол на тебя. Ей-Богу убьют».

Старик говорил по-русски, говорил внушитель­но и горячо, как юноша. Вместо того, чтобы дей­ствительно подумать над «советом» Бекмурзиева, Черноглаз распорядился об аресте «старого банди­та» и поехал созывать очередное собрание в следую­щем ауле – в Даттахе. Там повторился вариант той же картины. В тот же день вечером, под Галашками, там, где дорога проходит через маленький лесок, Черноглаз был убит в своей машине. Простреленная машина и обезглавленный труп Черноглаза остались на месте. Голову ингуши увезли с собою – ее никог­да так и не нашли.

Убийство Черноглаза дорого обошлось ингу­шам. Первым был арестован по совершенно ложно­му обвинению в организации этого убийства Идрис Зязиков вместе со своей женой Жанеттой. Были арестованы все его друзья и родственники. По аулам были произведены аресты среди всех тех лиц, которые числились в так называемых «списках по­рочных элементов» ГПУ, куда обычно заносились имена не только «бывших», но и «будущих банди­тов». Зязикова и террористов побоялись судить во Владикавказе. Их судили в Москве в Верховном Су­де РСФСР.

Террористы объяснили мотивы убийства Черно­глаза его провокационной политикой в Ингушетии. Из одной реплики между председателем суда и од­ним из подсудимых ингушей родился даже анекдот: на вопрос председателя суда, куда же делась голо­ва Черноглаза, не совсем понявший вопрос ингуш ответил:

– У Черноглаза совсем не было головы, если бы у него была голова, он не творил бы такие безобра­зия в Ингушетии.

Подсудимые, в том числе и непричастный к убий­ству Зязиков, были приговорены к расстрелу, но вмешательство Орджоникидзе спасло тогда Зязикова. Его расстреляли в 1937 г.

6. УТОПИСТ БУХАРИН И РЕАЛИСТ СТАЛИН

Пользуясь данными из собственных исследований и наблюдений, я хочу здесь восстановить в памяти развитие внутрипартийной жизни 20-х годов, кото­рые подготовили тридцатые годы с кровавой кол­лективизацией, кровавыми чистками и триумфом сталинской тирании.

Мое поколение вступило в политическую жизнь в переходную эпоху – в эпоху агонии партии и рево­люции и торжества сталинской реакции. Как любая переходная эпоха, она была полна резких поворотов и драматических событий. Человеческая трагедия и человеческие жертвы этой эпохи не знают прецеден­тов в мировой истории. Тщетно вы будете искать следов всего этого в советской историографии. С тех пор прошло более пятидесяти лет, но партийный и государственный архив той эпохи все еще держит­ся в строжайшей тайне. В этом есть свой резон – ны­нешняя КПСС не может раскрыть свою родослов­ную, не рискуя совершить самоубийство. Настолько чудовищным оказались эти жертвы.

Период восхождения Сталина к власти преподно­сится в советских учебниках как «триумфальное шествие» социализма и социалистического гуманиз­ма. Власть, которая боится правды, вынуждена фальсифицировать собственную историю. Впрочем, это совсем не советский феномен (только здесь он стал виртуозным). Еще Бальзак заметил: «Имеют­ся два вида мировой истории – один вид официаль­ный, лживый, для преподавания в школе, другой вид – тайная история, в которой таятся подлинные причины событий». Вся история переходной эпохи остается тайной, как тайнами оставались мотивы по­ведения Сталина до самой «Великой чистки». Траге­дия самой партии, ее тогдашней элиты заключалась в том, что она воспринимала Сталина таким, каким он рисовался в своих речах и докладах. Выступле­ния Сталина выдавались за его мотивы. Это было величайшее заблуждение. Троцкий и Бухарин гово­рили то, что они думают. Их мотивы были в их сло­вах. У Сталина, наоборот, слова служили маскиров­кой мотивов. Так было и в том, воистину историчес­ком, выступлении Сталина 28 мая 1928 г. в ИКП, на котором я присутствовал. В «Технологии власти» я подробно рассказывал об этом. Здесь же я хочу сравнить Сталина как оратора с другими тогдашни­ми лидерами. До Троцкого из большевистских вож­дей я слышал председателя Совнаркома Рыкова и наркома по иностранным делам Чичерина. Это было летом 1926 г. Они приехали в Чечню, и прием в их честь чеченское «автономное» правительство устрои­ло перед самым правительственным зданием (это был тогда единственный четырехэтажный дом в Грозном, раньше он принадлежал чеченцу Абубакиру Мирзоеву). День выдался погожий, чеченский ду­ховой оркестр играл революционные и кавказские мелодии с таким подъемом и так громко, что его можно было слышать за городом. Через всю улицу от правительственного здания к противоположному зданию ВЛКСМ протянулся транспарант чеченского комсомола с надписью из слов популярной тогда песни: «Предсовнаркома товарищу Рыкову мы, комсомольцы, шлем свой привет!» Приглашенные со всех уголков Чечни лучшие танцоры демонстри­ровали свое виртуозное искусство кавказских тан­цев. Казачий хор пел народные песни, но всеобщий хохот высокого начальства вызвали красавицы-ка­зачки с революционными частушками, одна из кото­рых прямо была адресована самому Чичерину: «В своей красоте я глубоко уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина!».

В разгар торжества гости выступили с речами. Сначала говорил Алексей Иванович Рыков. Строй­ный, выше среднего роста, с продолговатым лицом, с черной бородкой с еле заметной проседью, он го­ворил, что старая царская политика на Кавказе «раз­деляй и властвуй» канула в вечность и отныне гор­цы Северного Кавказа сами стали хозяевами своей судьбы. Рыков был страшный заика, куда больше, чем его преемник Молотов. Поэтому он каждое сло­во, чтобы осилить его, как бы распевал: «г-г-го-р-цы Сссе-вер-но-го Каа-вкаа-за». Чичерин, круглый, с рыжеватой бородкой, глазастый, говорил о героичес­кой борьбе горцев за свободу, об исторической мис­сии Кавказа помочь всему порабощенному Востоку освободиться от ига английского империализма. «Это вы, сыны Кавказа, надежда Востока, будете маршировать в авангарде борьбы против империа­лизма», – закончил он свою речь под наше всеобщее ликование. В те годы советская дипломатия не ли­цемерила, как сейчас, это была открытая и честная дипломатия мировой революции – «идем на вы!» Поэтому Запад знал, кто и как идет, а Восток – по­чему и куда идет...

После я слышал доклады на международные те­мы Карла Радека, Анатолия Луначарского, Бухари­на, Серго Орджоникидзе, Ярославского, выступле­ние Троцкого (о котором я уже писал). Радека я не­сколько раз слушал в 1934-36 годах в Комакадемии на Волхонке. Слава о его остроумии, публицистичес­кой находчивости была обоснована, был он и непре­взойденным мастером политических афоризмов, хотя многие из «анекдотов Радека» сочинял не он, а другие от его имени. Владея всеми европейскими языками (правда, знатоки говорили, что ни одним из них он не владеет в совершенстве), вращаясь всю жизнь в гуще политических событий на европей­ском континенте, тесно связанный с вождями соци­ал-демократии Германии, Австро-Венгрии, Польши и России, целиком поставивший себя на службу Ле­нину во время войны и революции, Радек был гени­альным авантюристом в большой политике. Это он, закадычный друг и ученик Парвуса, доверенный и орудие Ленина, стоял за спиной Ганецкого, через ко­торого немецкая разведка в лице Парвуса финанси­ровала революцию Ленина. Поэтому Радек был единственным человеком после Ленина, знавшим не только всю подноготную подготовки Октябрьской революции, но и ее финансовой базы. Недаром на выборах в ЦК после революции по количеству голо­сов он шел вслед за Лениным, впереди Троцкого, Зиновьева, Каменева, Сталина... Партия, конечно, ничего не знала конкретно об истинной роли Радека, но она догадывалась, что если немецкое правитель­ство было финансистом, Парвус посредником, Ганецкий кассиром, то Радек был «главбухом» Ок­тябрьского переворота, над которым стоял только один Ленин. Никто из них не был настолько идио­том, чтобы давать расписки за немецкие миллионы (это главный и смехотворный аргумент западных либеральных историков против получения Лениным денег). Макиавеллист больше, чем Макиавелли, марксист больше, чем Маркс, Ленин принадлежал к тому типу людей, которых не вербуют, а которые вербуют. Поэтому не немецкая разведка его вербо­вала, а наоборот, он завербовал немецкое правитель­ство для финансирования большевистской револю­ции. Такая революция должна была подготовить во­енное поражение России. Здесь интересы кайзера и Ленина шли рука об руку.

Радек не был оратором для массы, он скорее был интеллектуальным информатором для политичес­кой элиты. Он говорил без бумаги, думаю, даже без заметок, но с глубоким знанием всех подробностей текущих событий в самых разных уголках мира. Один мой знакомый так выразил свое впечатление от выступления Радека: «Радек так искусно опери­рует земным шаром, как опытный футболист мя­чом». Радек был из числа тех ораторов, которые бьют на сенсацию и эффектность фразы, и бывал очень доволен, если за это его награждали оживлени­ем в зале, смехом или аплодисментами. Он не был стилист, как Троцкий, но был мастером броских оп­ределений и неожиданных исторических экскурсов. Но он был, как и Троцкий, рабом формы и пленни­ком собственного красноречия. Ленин однажды за­метил, что в писаниях Троцкого «много шума и блеска», но нет содержания. Точно так же от блестя­щих острот в речах Радека в памяти оставались толь­ко эти остроты, а не содержание речи.

Луначарский считался накануне Октябрьской ре­волюции вторым после Троцкого оратором. Ленин сам, оратор среднего класса, предпочитал, чтобы на больших митингах в Петрограде выступали Троцкий или Луначарский. Первый раз Луначарского я слы­шал летом 1930 г. в ИКП, второй раз в 1933 г., неза­долго до его смерти, на курсах марксизма при ЦК. Видимо, к старости его ораторский темперамент сдал, или он намеренно приспособился к обстановке и аудитории, но говорил он слишком академически, абстрактно, как бы философствуя вслух на ту же те­му международного положения.

Это было в то время, когда из-за преступной по­литики Сталина Гитлер совершенно легально, пар­ламентским путем, рвался к власти. На верхах пар­тии, да и в самом Коминтерне, были люди, хорошо знавшие западные условия, обстановку в Германии и военно-стратегические расчеты Гитлера, и они (в их числе были и Луначарский с Радеком) предуп­реждали Сталина: «Гитлер – это война», и един­ственно, чем можно предупредить и Гитлера и вой­ну – создать широкий «единый фронт» коммунис­тической и социал-демократической партий против национал-социалистической партии Гитлера. В одном из выступлений на Курсах марксизма заведую­щий агитпропом ЦК А. Стецкий сообщил нам то, что Сталин сказал на этот счет – национал-социалисты и социал-демократы не антиподы, а близнецы: первые – «национал-фашисты», вторые – «социал-фашис­ты». Поэтому проповедующие «единый фронт» с со­циал-демократами проповедуют союз с фашизмом вообще. Для нас, доказывал Сталин, главным вра­гом была и остается международная социал-демо­кратия, в первую очередь – немецкая. Приход Гит­лера к власти, разъяснял Сталин, будет означать не войну, а обострение классовой борьбы и ускорение пролетарской революции в Германии. Я не знаю, на­сколько такая установка Сталина была популярна в самой немецкой компартии, но ее представитель в Коминтерне Фриц Геккерт повторял эту же концеп­цию в брошюре, выпущенной в Москве накануне прихода Гитлера к власти. (Я хорошо запомнил ее содержание, так как мы пользовались ею как учеб­ным материалом для перевода на русский язык.)

Так вот, в этих условиях Луначарскому, который явно не был согласен в данном вопросе со Стали­ным, ничего не оставалось, как философствовать на отвлеченные темы, чтобы не нарваться на сталин­ские подводные рифы. По этой же причине он был более конкретен в анализе центробежных сил в Британской империи. Тогдашняя официальная пар­тийная философия гласила: мир идет навстречу «второму туру войн и революций». Луначарский пророчествовал: в результате от Британской коло­ниальной империи останется только одна островная Англия. Само по себе одно только существование Советского Союза – залог этого (в связи с этим я вспоминаю, что рассказывал мне один туркестанский деятель Р. Назар о своей беседе с П. Неру. Ког­да представитель Туркестана спросил Неру, почему Индия так тесно сотрудничает с последней колони­альной империей – с СССР, – то Неру ответил: «Своей независимостью мы обязаны существованию Советского Союза»). Феноменальная вещь челове­ческая память: во-первых, далекие события она лучше фиксирует, чем ближние, во-вторых, она, сор­тируя события, щедра на удержание совершенней­ших мелочей – так запомнилась мне одна деталь в речах Луначарского: мы все произносили фамилию тогдашнего английского премьера Макдональда с неправильным ударением, впервые от Луначарского я узнал, что фамилию Макдональда надо произно­сить с ударением на «о».

По своей общей культуре Сталин стоял куда ни­же любого из перечисленных мною ораторов, да и оратором он был ниже всякой критики. Этим, на­верное, объяснялось, что ЦК партии никогда не по­ручал ему выступать на митингах во время револю­ции и гражданской войны. Будучи членом Совета рабочих и солдатских депутатов с марта 1917 г., он умудрился принимать руководящее участие по пре­вращению этого Совета в легальный орган больше­вистского восстания, ни разу не выступив на его почти ежедневных сессиях. Здесь постоянно высту­пали все лидеры большевиков, кроме Сталина. На съездах партии после Октября он выступал только в тех случаях, когда ему поручалось делать доклад на его специальную тему – о национальном вопросе и-или отчитаться об оргработе ЦК, но в прениях и дискуссиях других съездов, какие бы там важные и спорные вопросы ни обсуждались, он не участвовал. Так, на съездах партии, обсуждавших ратификацию сепаратного мира с Германией (1918), разногласия с «военной оппозицией» (которую он поддерживал исподтишка) (1919), разногласия по профсоюзным делам (1920), разногласия с «децистами» и «Рабо­чей оппозицией» и введение в партии «осадного по­ложения» в виде резолюции Ленина «О единстве партии» (1921), при окончательной ликвидации «Рабочей оппозиции» и избрании его самого гене­ральным секретарем, – Сталин в прениях ни разу не выступал, хотя по всем названным вопросам быва­ли острейшие дискуссии и разногласия. Зато всегда голосовал с Лениным, кроме тех заседаний ЦК на­кануне Октябрьского переворота, когда Ленин предлагал начать восстание еще в сентябре – тут он голосовал против Ленина, за Троцкого: оттянуть восстание до открытия II съезда Советов (25 октяб­ря 1917). Поэтому неудивительно, что имя Сталина редко появлялось в печати, и кто он такой, откуда взялся, какова его истинная роль, даже в самой пар­тии знали только на ее верхнем этаже. Там говорили о Коба, и этим было сказано все.

Может быть, была и другая причина неучастия Сталина в прениях: на всех съездах партии до само­го сталинского переворота и докладчики и ораторы говорили без шпаргалки, без письменного текста, импровизируя свои выступления по заметкам. Ста­лин не был мастером импровизации – он умел гово­рить только по заранее составленному тексту, кото­рый, правда, в отличие от нынешних вождей партии, писал сам. Не умея импровизировать, он вообще за­претил на съездах партии вольное ораторское искус­ство. Каждый оратор должен был выступать по зара­нее представленному в ЦК написанному тексту. Ни­зы последовали этому новому правилу уже добровольно и не без умысла – когда «бдительность» в партии достигла уровня абсурда, то за каждое не­удачное выражение иди двусмысленное слово лю­дей начали «обрабатывать» как «уклонистов» или «примиренцев». Вот тогда партийные ораторы пред­почитали даже на общих партийных собраниях не говорить, а читать готовые тексты, чтобы таким об­разом «застраховать» себя от «уклона». Поэтому в КПСС и сегодня нет ни одного оратора, а есть лишь чтецы чужих текстов наверху, своих текстов внизу партии.

Эта новая сталинская школа «чтецов-ораторов» обезличила таланты, но зато заковала в цепь не толь­ко возможное проявление какого-либо неконтро­лируемого свободомыслия в партии, но и творчес­кую мысль, даже ортодоксальную. Дар слова и та­лант оратора важны в странах парламентской демо­кратии. Там выдающиеся ораторы и делают выдаю­щуюся карьеру. При советском режиме действуют другие законы. Здесь – обезличивание талантов, унификация мысли, бюрократизация идей. Здесь мудрость и величие сосредоточены в одном месте – в партаппарате, а привилегия их проявлять в одном лице – в генсеке. Он возвышается над всеми, как маяк. Каждый должен ориентироваться по этому маяку, но никто не посмеет по нему равняться, а кто попытается его превзойти, тот провалится в бездну. Сколько таких провалов мы видели, от Ле­нина и Сталина до Хрущева и Брежнева!

Я был свидетелем рождения новой школы «чте­цов-ораторов» и несколько раз сам писал доклады для нашего секретаря обкома партии Вахаева, прав­да, не по службе, а по дружбе. Но истинный смысл новой школы стал мне понятным не тогда, когда я впервые послушал Сталина, а гораздо позже. Первое впечатление от его выступления в ИКП 28 мая 1928 г. было неважное: у него не было главного фи­зического инструмента, необходимого оратору для успеха – металла в голосе. Его глухой, как бы при­давленный голос не трогал, а наводил уныние. Он, казалось, говорил животом, как чревовещатель. Медлительность и большие паузы между предложе­ниями вызывали нетерпение. Это, вероятно, помо­гало оратору сглаживать свой грузинский акцент, но раздражало слушателя. Отсутствие эмоциональ­ной нагрузки в речи делало его выступление сухим и скучным. Это был не боевой оратор, а тишайший проповедник. Так, по всем внешним признакам классического ораторского искусства, Сталин был безнадежным антиоратором. Зато в речах и докла­дах Сталина красной нитью проходит единая и целе­устремленная линия, поставленная на службу его концепции власти. Сталину не было чуждо чувство юмора – дефицитная черта в характере тиранов, – однако даже его анекдоты в речах, редкие, но мет­кие, тоже выполняли служебную функцию: они би­ли в цель.

На XII съезде (1923), когда Ленин боролся со смертью, а его ученики – за его наследство, отчет ЦК, который обычно делал сам Ленин, был разбит на две части: политический отчет ЦК сделал Зиновь­ев, а организационный отчет ЦК – Сталин. Сравни­вая оба доклада, делегаты съезда говорили, что раз­веселый балагур Зиновьев занимался болтовней, а вот скучный Сталин сделал умнейший доклад. Вот как раз в этом организационном, «техническом» докладе Сталин впервые изложил в развернутом ви­де свою концепцию «тоталитарной партократии».

Центральной идее этой концепции – как покорить человека государством, государство партией, пар­тию аппаратом, аппарат вождем – было подчинено каждое слово в речах и писаниях Сталина. Это поко­рение началось с введения нового государственного крепостного права – с коллективизации крестьян­ства. Ее программу и изложил Сталин сначала 28 мая 1928 г., а потом 27 декабря 1929 г. Тогда никто не знал, во что все это развернется и каковы будут человеческие издержки. Предыстория доклада Ста­лина поясняет, почему ему так легко удалось про­вести эту чудовищную акцию, которую он сам на­звал новой «революцией сверху», равной по своему значению Октябрьской революции.

Когда я впервые слушал Бухарина – в 1928 г. в ИКП – ему было 40 лет. Когда в 1938 г. Сталин его расстрелял, ему было 50 лет. Но он казался мне уже в 1928 г. стариком, может быть, из-за бородки и лы­сины. Я его ни разу не видел в костюме с галстуком или одетым по тогдашней «партийной» моде в «ха­ки а ля Сталин», – а только в рубахе-косоворотке, пиджаке и козырьке. Он не был похож ни на одного из слышанных мною большевистских ораторов. Он скорее походил на университетского профессора, – но не на сухого рутинного академика, бесстрастно излагающего много раз им же разжеванные научные истины, а на живого и острого полемиста, опровер­гающего как раз эти истины. Он учился в Москов­ском университете, слушал в 1912 г. лекции знаме­нитого Бем-Баверка в Венском университете, здесь же подготовил свою первую теоретическую работу «Политическая экономия рантье», когда ему было всего 24 года. Тогда же в Австрии Бухарин впервые встретился с Лениным и Сталиным. По поручению Ленина Бухарин помог Сталину написать его работу «Марксизм и национальный вопрос» (все цитаты Сталина из Отто Бауэра и Карла Реннера были пе­реведены с немецкого Бухариным). Бухарин пре­клонялся перед умом Ленина и мужеством леген­дарного тогда «Кобы», но оставался всегда крити­ческим и независимым в теоретических вопросах, – качества, которые Ленин в нем очень ценил, а Ста­лин столь же презирал.

Близкие ему люди находили его как политика слишком мягкотелым, сентиментальным. Ленин имел случаи отметить характерные черты своих уче­ников: Бухарина за мягкость характера Ленин срав­нивал с воском, а о Сталине выражался иносказа­тельно: «Сей повар может готовить только острые блюда»! Ленин находил у Бухарина-марксиста один недостаток, о котором и написал, – что Бухарин «никогда не понимал вполне диалектики».

Чтобы понять истинное значение этой ленин­ской критики, надо представить себе, что же та­кое диалектика в понимании большевизма. Это не знаменитая гегелевская диалектика. Диалек­тика в философии большевизма есть чистейшая софистика, по которой антиподы: черное и белое, зло и добродетель, ложь и правда имеют «диалек­тическую» способность менять свои свойства или трансформироваться одно в другое, если это тре­буется обстоятельствами времени и интересами цели. При Ленине мы видели только цветы этой «диалектической» софистики, ягоды вырастил Ста­лин. Люди типа Бухарина пасовали перед такой «диалектикой». Один пример непонимания Буха­риным «ленинской диалектики» является сегодня актуальным, в связи с историей профсоюза «Соли­дарность» в Польше.

В Программе партии 1919 г. Ленин, чтобы выиг­рать гражданскую войну, записал, что власть на про­изводстве постепенно перейдет в руки профсоюзов. Когда война была выиграна, Ленин от этого тезиса отказался, но Бухарин, совершенно не «диалекти­чески», требовал, в согласии с Программой, переда­чи власти на производстве в руки профсоюзов и да­же провел соответствующую рекомендацию на пле­нуме ЦК от 7 декабря 1920 г. (о введении «рабочей производственной демократии»). Ленин, возмуща­ясь «недиалектичностью» Бухарина, говорил: «Если профсоюзы, то есть на 9/10 беспартийные рабочие, назначают управление промышленностью, тогда к чему партия?» (Шестой съезд РСДРП (б), 1958, Москва, с. 92). Однако наиболее кричащее «непони­мание диалектики» Бухарин выказал при Сталине.

В названном выше докладе Сталин подчеркивал: окончательно решить проблему хлеба можно, толь­ко охватив всю страну колхозами и совхозами, а когда один слушателей спросил: «Если крестьяне не пойдут в колхозы добровольно, то стоите ли вы на точке зрения насильственной коллективизации?», – Сталин ответил словами Ленина: «Диктатура проле­тариата есть неограниченная власть, основанная на насилии».

Месяца за два до этого Бухарин читал в ИКП цикл лекций «Аграрная политика партии и коопера­тивный план Ленина». Основная мысль лекций бы­ла прямо противоположна сталинской интерпрета­ции знаменитого «Кооперативного плана» Ленина: путь к социализму в деревне лежит через доброволь­ную кооперацию, и этот путь исключает насилие.

Крестьян надо убедить в преимуществе крупного социалистического землевладения на практических примерах. Кто стоит за насильственную коллективи­зацию, тот порывает с ленинизмом и играет в аван­тюризм. Ленин завещал нам «архиосторожность» как раз по отношению к крестьянству, ибо, говорил Ленин, высший принцип диктатуры пролетариата –это союз рабочего класса с трудовым крестьян­ством. Эти лекции, застенографированные, ходили по рукам слушателей, когда Сталин делал свой доклад. Значительно позже мы узнали, что доклад Сталина и был косвенным ответом Бухарину. Кро­ме того, Бухарин считал нэп, ссылаясь на Ленина, экономической политикой, рассчитанной на целый исторический период, а Сталин считал его тактичес­ки вынужденным эпизодом, передышкой для под­готовки нового «наступления социализма по всему фронту», тоже ссылаясь да того же Ленина.

Кто же был прав? Почти все считали тогда, что ин­терпретация Бухариным ленинского «кооперативно­го плана» отвечает духу ленинизма в крестьянском вопросе, а Сталин бессознательно искажает точку зрения Ленина и поэтому грубо ошибается. Теперь-то мы знаем, что не умеющий «диалектически» ду­мать Бухарин тактику Ленина принял за стратегию, а «диалектик» Сталин действовал так, как собирал­ся действовать и Ленин в будущем. Разница, может быть, была в темпах и методах, но не по существу дела.

Разные интерпретации «кооперативного плана» Ленина в докладе Сталина и лекциях Бухарина пред­вещали новую бурю на верхах партии. Еще 13 фев­раля 1928 г. Сталин от имени Политбюро ЦК сделал ясное и категорическое заявление: «Разговоры о том, что мы будто бы отменяем нэп, вводим прод­разверстку, раскулачивание и т.д., являются контр­революционной болтовней... Нэп есть основа нашей экономической политики, и остается таковой на длительный исторический период» (Сталин, Соч., том 11, с. 15). Доклад Сталина в ИКП от 28 мая того же года явно противоречил этому заявлению. Где же правда?

Правда выяснилась на теоретической конферен­ции ИКП и Комакадемии в июле 1928 г., скоро пос­ле июльского пленума ЦК, где обсуждался тот же вопрос о судьбе нэпа. На этой конференции доклад­чиками выступали известные деятели «бухаринской школы» Марецкий и Бессонов. Приглашенный на конференцию сам Бухарин только отвечал на вопро­сы Участники конференции были в курсе острых столкновений между Бухариным и Сталиным на этом пленуме, так как читали стенографический от­чет пленума. Введенные с 1926-1927 гг. так называ­емые «экстраординарные меры» на хлебозаготов­ках, то есть безвозмездная конфискация у крестьян хлебных излишков, уже означали фактическую лик­видацию нэпа. Сталин в речи 9 июля заявил на пле­нуме ЦК: 1) так как отживающие классы добро­вольно своих позиций не сдадут, то неизбежно обо­стрение классовой борьбы; 2) «экстраординарные, или чрезвычайные меры» неизбежны и дальше; 3) нет других источников финансирования индуст­риализации, как «брать нечто вроде дани», сверхна­лог с крестьянства; 4) нет другого выхода получе­ния товарного хлеба, как превращение крестьян­ских хозяйств в колхозы (Сталин, Соч., т. 11, сс. 159,172, 181).

На это Бухарин ответил в речи 10 июля: «...Проблема настоящего времени состоит в том, чтобы устранить опасность раскола со средним крестьянством, которая сейчас существует. Ни в коем случае мы не должны отожествлять «экстраординарные ме­ры» с решениями XV съезда... Вообразите себе, что вы пролетарская власть в мелкобуржуазной стране, но вы толкаете насильственно мужика в коммуну. Но тогда вы будете иметь восстание мужика, руко­водимое кулаком. Мелкобуржуазный элемент вос­станет против пролетариата и в результате жестокой классовой борьбы пролетарская диктатура исчез­нет. Этого вы хотите?

Сталин: Страшен сон, да милостив Бог (смех) ... Бухарин: Мы ни в коем случае не должны вер­нуться к практике расширенного воспроизводства экстраординарных мероприятий. Косиор: Это верно. Лозовский: Но это не зависит от нас. Бухарин: Большей частью это еще зависит от нас. Поэтому центром нашей политики должно быть сле­дующее: ни при каких условиях не допускать угро­зу для смычки (между рабочим классом и крестьян­ством. – А. А.). В противном случае мы не выпол­ним политического завещания Ленина» (Из Стено­графического отчета пленума ЦК, июль 1928 г., Ар­хив Троцкого).

Брать «дань» с крестьянства, говорил Бухарин, это политика не Ленина, а Чингисхана (недаром Бу­харин сказал, что Сталин – это «Чингисхан с телефо­ном»).

На теоретической конференции как раз и диску­тировался весь этот комплекс вопросов, которые разбирались на пленуме. Конечно, многое из того, что там говорилось, улетучилось из памяти, но, как обычно в таких ситуациях, память сохранила не­обычное и скандальное. Началось с того, что кто-то из аудитории предложил включить в повестку дня конференции новую тему – «концепцию правого оппортунизма школы Бухарина». Когда председа­тельствующий заявил, что такой «школы» нет и по­этому нет и ее концепции, то совершенно неожидан­но раздались громкие протесты против произвола председателя. Когда решили поставить вопрос на го­лосование, то выступил от имени ЦК А. Стецкий (тогда зам. зав. агитпропом) с поддержкой предло­жения. Это крайне удивило всех: ведь Стецкий чис­лился в первых учениках Бухарина. В ЦК он тоже был выдвинут Бухариным. Однако конференция большинством голосов провалила предложение. Тогда вышел на трибуну Стецкий и от имени ЦК объявил конференцию распущенной, как антипар­тийное собрание. Последние слова утонули в шуме. Со всех сторон в адрес Стецкого кричали: «Хамеле­он», «Каин», «Тушинский вор». Бухарин спокойно наблюдал за всем этим и не обмолвился ни одним словом. Он первым покинул зал. Разошлась и кон­ференция.

Трагедия всех антисталинских оппозиций внутри партии заключалась в том, что они, начиная с Троц­кого («левая оппозиция»), Зиновьева и Каменева («новая оппозиция») и кончая Бухариным («пра­вая оппозиция»), были сильны знаменитым рус­ским «задним умом». Когда Ленин предложил снять Сталина с поста генсека и сохранить Троцкого, то Зиновьев и Каменев составили со Сталиным извест­ную заговорщицкую «тройку» в Политбюро и про­тив Троцкого, и против 2Завещания» Ленина. Та­ким образом спасли Сталина и скрыли от партии «Завещание» Ленина. Когда под влиянием растущей критики внутри партии сам Сталин предложил (два раза!) уйти в отставку с поста генсека, то те же Зи­новьев и Каменев плюс Троцкий (!) отклонили от­ставку Сталина. Разумеется, предложение отставки Сталина было чисто дипломатическим трюком, но им можно было воспользоваться, чтобы предупре­дить собственную гибель и будущую тиранию (ведь Троцкий пишет, что они – Зиновьев, Каменев и он сам – еще в 1925 г. угадали в Сталине человека, спо­собного организовать против них террористические акты, чтобы заложить основу будущей тирании). Когда в 1925 г. вся ленинградская партийная орга­низация – организация, которая руководила Ок­тябрьской революцией, – предложила на XIV съез­де снять Сталина, то «крупнейший теоретик» и «лю­бимец партии» Бухарин, глава советского прави­тельства Рыков, лидер советских профсоюзов – но­сителей «диктатуры пролетариата» – член Политбю­ро Томский спасли Сталина с молчаливого согласия самого Троцкого (Троцкий сидел в президиуме съезда и не поддержал ленинградскую делегацию во главе с Зиновьевым и Каменевым). Но вот прошел только один год, и Троцкий в 1926 г. создает «блок объединенной оппозиции» вместе с Зиновьевым и Каменевым. А Сталин, укрепившись у власти путем натравливания их друг на друга, торжествует побе­ду, да еще открыто издевается над своими незадач­ливыми противниками – на пленуме ЦК он называ­ет «объединенный блок» «блоком оскопленных», а лидеров блока – «генералами без армии». Решаю­щую роль в разгроме «объединенного блока» игра­ет союз новой «тройки» в Политбюро – Сталина, Бухарина, Рыкова.

Прошло только два года, и Сталин сообщает им: мавры сделали свое дело, мавры могут уходить! И вот тогда только Бухарин бежит к Каменеву и пред­лагает ему новый «блок». Интересны мотивы Буха­рина. Вот отрывок из архива Троцкого о беседе Бу­харина с Каменевым:

«Мы чувствуем, что линия Сталина гибельна для революции. Разногласия между нами и Сталиным во много раз серьезнее, чем разногласия, которые мы имели с вами. Рыков, Томский и я согласны в сле­дующем: было бы куда лучше, если Зиновьев и Ка­менев были бы в Политбюро вместо Сталина. Я со­вершенно откровенно говорил об этом с Рыковым и Томским. Я уже несколько недель не разговариваю со Сталиным. Он беспринципный интриган, который любое дело подчиняет интересам сохранения своей собственной власти. Он меняет свои теории в зави­симости от того, от кого он хочет избавиться»... (из архива Троцкого, везде мой обратный перевод из «Documentary History of Communism», ed. by R. V. Daniels – А. А.). Но удивительное дело: явно одер­жав победу над Сталиным на июльском пленуме, Бухарин и не думает бороться за устранение его от руководства партией. В самом деле, пленум принял резолюцию, предложенную Бухариным. В ней сказа­но: «1) «чрезвычайные меры» («экстраординарные меры») носили временный характер и не вытекали из решений XV съезда; 2) нэп останется в силе... и борьба с кулачеством должна вестись отнюдь не ме­тодами раскулачивания и поэтому необходима: не­медленная ликвидация практики обхода дворов, не­законных обысков...» («КПСС в резолюциях...», ч. II, 1953, сс. 395-396). Бухарин знает, что, допус­тив принятие такой резолюции, Сталин лишь маневрирует, но выводы отсюда делает странные. Вот про­должение беседы с Каменевым:

«Теперь Сталин сделал концессии, так что он мо­жет заткнуть нам глотки. Мы это понимаем, но он маневрирует так, чтобы представить нас в качестве раскольников. Вот его линия на пленуме: 1) капита­лизм развивается за счет колоний, займов и эксплу­атации рабочих. Мы не имеем ни колоний, ни зай­мов, поэтому мы должны брать «дань» с крестьян­ства; 2) чем больше растет социализм, тем выше и больше будет сопротивление против этого... Это же идиотская безграмотность. 3) Поскольку необхо­димо брать «дань» и будет расти сопротивление, мы нуждаемся в твердом руководстве... В результате мы стали на путь создания полицейского режима... С такой теорией любое дело можно загубить... Ле­нинградцы (Киров! – А. А.) в основном с нами, но они пугаются, когда речь заходит о возможности снятия Сталина... Наши потенциальные силы огром­ны, но 1) средние члены ЦК до сих пор не понимают глубины разногласий, 2) велик страх расколов. По­этому, когда Сталин уступает нам в отношении «чрезвычайных мер», то он затрудняет наши атаки против него. Мы не хотим быть раскольниками, в этом случае он быстро расправился бы с нами» (Ар­хив Троцкого, сс. 308-309).

Бухарин и бухаринцы боялись быть обвиненными в раскольничестве, хотя на том же пленуме, по сло­вам того же Бухарина, «Томский в своей последней речи ясно доказал, что раскольником является именно Сталин» (там же). Выводы? Через недели три после беседы с Каменевым Бухарин, Рыков, Томский вместе со Сталиным подписывают следую­щее заявление на имя Коминтерна: «Нижеподписавшиеся члены Политбюро заявляют..., что они самым решительным образом протестуют против распро­странения каких бы то ни было слухов о разногла­сиях среди членов Политбюро ЦК» («КПСС в резо­люциях...», 1953, ч. II, сс. 438-439).

Обвиняя Сталина в «маневрировании» и «бес­принципности» в политике, Бухарин не умеет ни ма­неврировать, ни быть верным собственным принци­пам. Подписывая одной рукой заявление на имя Ко­минтерна об отсутствии разногласий в Политбюро, Бухарин, Рыков, Томский через шесть месяцев – 30 января 1929 г. и 9 февраля того же года – подпи­сывают другой рукой документы на имя ЦК, в ко­торых сообщают об острых разногласиях в Полит­бюро уже с 1927 г. Великий мастер маневрирования Сталин в ответ оглашает вышеприведенное секрет­ное заявление членов Политбюро на имя Коминтер­на и, сличая его с новыми документами бухаринцев, обвиняет их, в свою очередь, в политическом дву­рушничестве и партийной беспринципности. Сталин, продолжая маневрировать, уводит дискуссию от су­щества темы, чтобы перейти в контрнаступление с выгодных ему позиций. Он выдвигает против буха­ринцев как раз те обвинения, которых они боялись как черт ладана: обвинения в раскольничестве. За­явление «трех» от 30 января и 9 февраля, в которых Бухарин, Рыков и Томский предлагали свои отстав­ки из-за невозможности поддерживать губительную политику Сталина, Сталин объявил попыткой рас­колоть партию. Сталин предлагает новому пленуму ЦК отклонить отставки бухаринцев, создать нор­мальные условия для их работы, чтобы избежать раскола! Новым маневром «миротворца» Сталин убеждает пленум, что он хочет мира любой ценой, а вот бухаринцы хотят раскола из-за надуманных об­винений по адресу его личности. Это производит свое впечатление. Пленум хвалит «миролюбие» Ста­лина и призывает бухаринцев к совместной «друж­ной» работе со Сталиным.

Тактика Сталина ясна и последовательна – под­менить, пользуясь его же терминологией, – полити­ку политиканством, свести борьбу за политику к личным капризам бухаринцев, политические об­винения против своей политики – к попыткам рас­кола, разоблачения, что не партия правит страной, а наемные чиновники партаппарата – клеветой на партию, отстаивание политики нэпа – попыткой реставрации капитализма... Уже обвинения Бухари­на, что Сталин всегда маневрирует и все действия его подчинены интересам сохранения власти, пока­зывают, до чего Бухарин наивен, как политический стратег. Искусное маневрирование в политической борьбе – такое же легитимное средство, как манев­рирование воюющих армий на фронте. Так называе­мые «принципы», какими бы они идеальными ни ка­зались, в политике тоже подчинены интересам за­воевания власти или сохранения власти уже завое­ванной. Эти элементарные правила в политической игре Бухарин ставил в вину Сталину, между тем как раз в этом и заключалось преимущество Сталина, как ловкого стратега, над партийными «рыцарями чести» типа Бухарина.

Сталин слишком хорошо знал, что оппозиция группы Бухарина, в отличие от оппозиции блока Троцкого и Зиновьева, была популярна не только в партии, но и в стране. Платформа «правых» отвеча­ла насущным интересам народа по трем важнейшим вопросам: 1) сохранение нэпа, 2) поднятие стандарта жизни крестьянства (лозунг: «обогащайтесь!»), которое составляло тогда 80% населения страны, 3) отказ от всех видов репрессий в стране. Она от­вечала и интересам самой партии, когда требовала поставить партаппарат под контроль партии и отка­заться от начатой Сталиным практики «назначенства» партийных секретарей сверху, отменив их вы­боры снизу. Когда Троцкий и Зиновьев вышли 7 но­ября 1927 г. на улицу со своей программой ликви­дации нэпа, репрессии против нэпманов и кулаче­ства, «перманентной мировой революции» за счет жизненных интересов страны, их народ не поддер­жал. Если же Бухарин и бухаринцы выйдут на улицу со своей программой, то им гарантирована всеоб­щая поддержка. Сталин знал и это. В этом и заклю­чалась смертельная опасность программы «пра­вых» для уже обозначившегося, как Бухарин го­ворил, «полицейского режима» Сталина. Но Бу­харин и бухаринцы боялись этой улицы больше, чем Сталин. Сталин это точно знал и этим гениаль­но воспользовался: намеренно сочиняя ложные об­винения по адресу «правых», Сталин мобилизовал в стране «общественное мнение», а в партии яростные атаки против «правых капитулянтов», «реставрато­ров капитализма», «фальсификаторов ленинизма». Вся печать была наводнена этими обвинениями. Партаппаратчики со всех уголков страны, выдавая свое мнение за мнение партии, категорически тре­бовали выкинуть вон из Политбюро и ЦК «пра­вых». Опять-таки в отличие от «левой оппозиции» Троцкого и «новой оппозиции» Зиновьева и Ка­менева, которым давали возможность защищать­ся на съездах партии и в партийной печати, Буха­рину и бухаринцам было запрещено защищать свою программу и опровергать ложные обвине­ния в печати, на съезде или на собраниях партий­ных ячеек. И Сталин знал, что делал: троцкис­ты и зиновьевцы со своими непопулярными в народе экстремистскими «левыми» требования­ми разоблачали самих себя, а программа бухаринцев, будучи вынесена на суд народа и партии, взор­вала бы режим Сталина, ибо Сталин задумал и уже начал проводить в жизнь такой чудовищный план всеобщих репрессий – от ликвидации нэпа до ликвидации всего крестьянства, как собственни­ков, – до которых не додумался бы ни один край­ний троцкист.

Сталин убрал последнее препятствие на путях к своей тирании: апрельский пленум ЦК 1929 г. осу­дил «правую оппозицию» и принял отставку Буха­рина и Томского, а ноябрьский пленум ЦК вывел Бухарина из Политбюро, предупредив заодно Рыко­ва и Томского, что «в случае малейшей попытки с их стороны продолжать борьбу», с ними будут по­ступать точно так же («ВКП(б) в резолюциях...», Москва, 1933, сс. 611-612). Никаких попыток сих стороны и не потребовалось – их тоже скоро выки­нули из Политбюро. Теперь Сталин открыл свою первую карту: 27 декабря 1929 г., без решения По­литбюро, он объявил на конференции марксистов-аграрников свою программу по крестьянскому воп­росу: «сплошная коллективизация и ликвидация кулачества как класса на ее основе».

Вот с этих пор и доныне советское сельское хо­зяйство находится в перманентном кризисе недо­производства. Богатейшая хлебная страна, которая постоянно экспортировала хлеб – не только до ре­волюции, но и во время нэпа, – сегодня вынуждена импортировать его. Почему же Сталин придумал колхозы, хорошо зная, что они экономически не могут быть рентабельны? Сталин ничего не делал зря. При нэпе государство целиком зависело от крестьянства, а надо было, чтобы, наоборот, кресть­янство зависело от государства. Партийная диктату­ра никогда не будет эффективной, а тем более тота­литарной, пока существуют классы, материально не зависящие от государства. Таким последним клас­сом было крестьянство – Сталин его ликвидировал, загнав в колхозы. Сталин отнял у крестьянства хлеб, чтобы, возвращая ему этот хлеб по частям (как в «Великом инквизиторе» Достоевского), за­служить еще благодарность у этого крестьянства за то, что он кормит его, выдавая мизерные доли ото­бранного хлеба («трудодни»). Правда, ни государ­ство, ни крестьяне никогда не были сыты, но зато контроль над крестьянством был тотальным. По этим же причинам наследники Сталина сохранили это самое кричащее «последствие культа Сталина».

Конечно, все, что я пишу здесь, – мои поздней­шие выводы. В то время не только я, «зеленый» коммунист, но и более опытные и начитанные люди не понимали сути спора между Бухариным и Стали­ным. Главное – не понимали, почему Бухарин не апеллирует к партии, не отводит ложные обвинения против него, наконец, не идет к рабочим и кресть­янам с ясным и открытым изложением своей прог­раммы. Да, ясно, Сталин наложил запрет, но какой же ты революционер, если ты без боя сдаешься на милость врага. Революционер, который боится ули­цы, не революционер, а карикатура. Вокруг Бухари­на была, как я писал в «Технологии власти», рево­люционная молодежь, готовая при первой же команде убрать Сталина физически, но когда об этом заходила речь, Бухарин начинал философствовать, что из-за плохого генсека нельзя рисковать гибелью идеальной социальной системы.

К концу двадцатых годов стало ясно, что Сталин добивается окончательной ликвидации «коллектив­ного руководства» (это убедительно было доказа­но в «Заявлении» правых лидеров от 30 января 1929 г.) и установления своей единоличной дикта­туры. Этой цели служил целый ряд организацион­ных мер по созданию материальной базы этой дик­татуры: 1) общая чистка командного состава армии от людей, которые служили под началом Троцкого и Фрунзе (Фрунзе был сторонником Зиновьева; что­бы освободить занимаемые им должности наркома по военно-морским делам и председателя Реввоенсовета для своего ставленника Ворошилова, Сталин, вопреки воле Фрунзе, заставил его лечь на операци­онный стол, с которого он уже не встал). Во главе армии были поставлены сослуживцы Сталина на фронтах гражданской войны, особенно на Царицын­ском фронте; 2) чистке подверглись и органы ОГПУ, откуда выгоняли людей, которые были ког­да-то в подчинении или в близких отношениях с бывшими лидерами оппозиций, и заменяли их ли­цами, персонально подобранными Сталиным (боль­ной Менжинский еще некоторое время оставался во главе ОГПУ, но фактическим руководителем ОГПУ стал личный ставленник Сталина – Ягода); 3) весь аппарат партии сверху и донизу был реорганизован, а выборные секретари партии были заменены назна­ченными самим аппаратом ЦК функционерами, ко­торые отличились в борьбе с оппозициями; 4) фор­мально высшими органами партии все еще были

Политбюро (большая политика), Оргбюро (назна­чение и снятие кадров) и Секретариат (исполнение решений Политбюро и Оргбюро), но Сталин посте­пенно переместил власть от Политбюро и Оргбюро к Секретариату, а потом к своему личному кабинету, который в документах ЦК носил невинное название «Секретариат тов. Сталина», с «Особым секрета­рем» при нем.

Все эти мероприятия Сталин провел без каких-ли­бо затруднений, так как после изгнания из высших органов ЦК лидеров оппозиций авторитет самого Сталина колоссально вырос, и каждое его предложе­ние автоматически приобретало законодательное значение. Но в самой партии, особенно среди партий­ной учащейся молодежи, росло критическое отноше­ние к происходящему. Троцкий назвал эту моло­дежь «барометром партии», который чутко реагиру­ет на всякое болезненное колебание атмосферы в партии. В определенном смысле это и было так. Од­нако вся беда партии в том и заключалась, что про­изошел разрыв между «стариками» и «молодыми» как раз по вопросам: как реагировать на превраще­ние Сталиным советского государства в государство полицейское? Как реагировать на массовый сталин­ский террор против старых большевиков? (Весь цвет партии, люди, совершившие Октябрьскую ре­волюцию и выигравшие гражданскую войну, были депортированы в Сибирь, Троцкий был сослан, Зи­новьева и Каменева вернули из ссылки после капи­туляции.) Как предупредить массовые репрессии против крестьянства под лозунгом «раскулачива­ния»? Как предупредить, наконец, ликвидацию Сталиным думающей партии, заменив ее «партией в партии» – бюрократической элитой?

Примерно гаков был круг вопросов, обсуждав­шихся в «салоне» Королевой и кружке Сорокина. Об этом я уже писал в «Технологии власти». Здесь хочу осветить тот аспект, о котором там писалось лишь в общих словах. Самый острый вопрос, кото­рый ставили именно молодые коммунисты, – но участники гражданской войны, – гласил: нужно ли ответить на массовый террор группы Сталина контр­террором против самого Сталина? Если Сорокин от­вечал на этот вопрос положительно и оправдывал террор историческими экскурсами, то идеологию террора разрабатывал его наиболее убежденный сто­ронник Миша, которого члены кружка шутя назы­вали «Кибальчич». Эта кличка подходила к нему не меньше, чем к оригиналу. Миша был и в самом деле уникальным типом в большевистской партии: марк­сист на словах, по методам он был убежденным на­родовольцем. Он составил нечто вроде «катехизи­са» революции на основе анализа советской револю­ции, который ходил тогда по рукам оппозиционе­ров. Его философия революции была та же, что и у народовольцев: историю делает не народ, не быдло, пусть он даже называется «пролетариатом», а геро­ические личности. Удачная операция против главы тирании – это больше, чем все книги Маркса. Истин­ная свобода только тогда воцаряется на земле, ког­да сносят головы революционерам, лезущим в дес­поты. Это первый и последний урок Великой фран­цузской революции. Гибель нашей собственной революции обозначилась с тех пор, как мы отказа­лись сносить головы тем, кто лезет в деспоты.

«Кибальчич» не был каким-нибудь «мелким бур­жуа», случайно затесавшимся в партию. Его отец был питерским рабочим, членом РСДРП. От преследования полиции бежал на Кавказ, работал в депо тифлисских железнодорожных мастерских. Там ро­дился Миша. Отец Миши работал в тифлисском под­полье вместе с Коба. Этим объяснялось и то обстоя­тельство, что после того как Сталин стал генсеком, отец Миши получил крупный партийный пост. Сын почти ничего не рассказывал об отце, но когда ему напоминали о заслугах его отца перед Сталиным, Миша отвечал: «Папа – покорный холоп Сталина!». Ему было всего каких-нибудь 16-17 лет, когда он из последнего класса гимназии ушел доброволь­цем в Красную армию. Там же вступил и в партию. Несколько раз перебрасывался в тыл Белой армии со специальными заданиями. За успешное выполне­ние этих заданий был награжден боевым орденом Красного знамени (это был в то время единствен­ный орден и он давался редко, за исключительное личное мужество). После гражданской войны ему предложили большой пост в Чека, но он отказался. Поступил в университет, который и окончил. Ни в каких оппозициях не участвовал, но болезненно пе­реживал репрессии против оппозиционеров. И ны­нешняя волна против «правой оппозиции» тоже прошла бы мимо него, если бы не случилось одно событие: в разгар «чрезвычайных мер» по хлебоза­готовкам его, как старого чекиста, сделали в 1927 г. политкомиссаром одного из продотрядов на Украи­не. «То, что мы там творили, – рассказывал он, – не могли творить ни печенеги на Киевской Руси, ни Мамай на Московской Руси: после прохождения на­ших отрядов в деревне не оставалось ни фунта хле­ба, ни единой головы скота». Когда Миша пожало­вался наверх, доложив об этом произволе, то на за­седании партийного органа, где председательствовал его отец, обвинили Мишу в «якшании с кулачест­вом», в «притуплении революционного сознания» и объявили ему выговор. Он молча проглотил эти по­пулярные тогда «пилюли», но для себя сделал вы­вод: Сталин метит в диктаторы. С этих пор для него началось время мучительных размышлений над тем, как предупредить наступление эпохи тирании. В кружке Сорокина Миша и обосновал свою новую теорию: чтобы спасти советскую власть и больше­вистскую партию, надо убить Сталина. Как я уже рассказывал в «Технологии власти», создать терро­ристическую группу против Сталина не разрешил сам Бухарин, потом к этой идее остыл и Сорокин. Я не знаю, какова была дальнейшая судьба Миши, но отец его умер естественной смертью. Один мос­ковский холуй Кремля меня упрекнул, почему я не раскрываю псевдонимы уже умерших людей: по­тому что их детей Кремль преследует и сегодня.

7. Я ОТКРЫЛ И ЗАКРЫЛ НАЦИОНАЛЬНУЮ ДИСКУССИЮ В «ПРАВДЕ»

Знаменитый французский философ Вольтер ска­зал, что он завидует животным двояко – во-первых, они не знают, что о них говорят, во-вторых, они не знают, когда им угрожает беда. Я был в счастливом положении такого животного, не зная, что с тех пор, как я стал руководящим работником, на меня заве­дено секретное личное дело не только в «спецсекто­ре» обкома, над которым формально стоял я сам, но и в ГПУ, и что мои литературные упражнения, са­мым невинным из которых была моя первая книга «К основным вопросам истории Чечни» (1930), мо­гут оказаться жизнеопасными. Совершенно не ведал я о такой опасности и тогда, когда полез в «боль­шую политику», опубликовав статью в газете «Правда» против тезисов Политбюро накануне XVI съезда (1930). Сначала о книге. Ее я написал, уже работая в обкоме, с самыми лучшими намерения­ми. Несмотря на ограниченность моих знаний в об­ласти истории Кавказа, а самое главное в данных условиях – несмотря на бедность моей методоло­гической закалки в области марксистской софис­тики, – в книге не было того, что мне приписывали после ареста: «идеологического вредительства». Все написанное, даже в свете моих сегодняшних позна­ний, было точным воспроизведением исторической действительности, и удалось это мне именно потому, что я все еще плохо владел сталинским марксиз­мом. Говорят, что книги тоже имеют свою судьбу. Своеобразной оказалась судьба и этой моей первой книги. Когда меня судили во время ежовщины, она была приложена к судебному делу как «веществен­ное доказательство» моей контрреволюционности, а после XX съезда книгу эту реабилитировали без ука­зания фамилии автора. Вот что сообщает один анг­лийский советолог об этом: «Труд Авторханова по чеченской истории «К основным вопросам истории Чечни» цитируется в «Большой Советской Энцикло­педии» (первое издание) как источник, имеется на него ссылка даже после войны (но без указания имени автора) в сборнике «Музыкальная культура автономных республик РСФСР» (Robert Conquest, The Nation Killers, 1970).

Однако непоправимой бедой обернулось бы для меня другое произведение того же года – мною уже упоминавшаяся статья в газете «Правда», если бы чекисты ее обнаружили в 1937 г. Это было накануне XVI съезда, когда Сталин все еще вынужден был иг­рать во «внутрипартийную демократию». Поэтому, как и накануне предыдущих съездов, ЦК опублико­вал одобренные Политбюро тезисы докладов на XVI съезде и открыл по ним дискуссию на страни­цах «Правды». Работая в обкоме, я имел доступ к неопубликованным документам партийного аппара­та, касающимся проведения в жизнь национальной политики партии в национальных областях и респуб­ликах, особенно на Кавказе и в Туркестане. Из этих же закрытых документов я имел почти точную кар­тину того, как и в каком масштабе развернулись антиколхозные восстания на окраинах Советского Союза. Анализ положения дел привел меня к выво­ду, что партия выносит правильные решения, а аппа­рат саботирует их выполнение, теория у нас хороша, а практика – порочна. Ответ, который дал, по сло­вам Кагановича, один коммунист на вопрос, что он понимает под большевистской теорией, вполне мог быть и моим ответом: «Теория это то, что не приме­няется на практике» («Правда», 1 июля 1930 г.). Этой теме была посвящена первая часть моей статьи. Поэтому статья и называлась: «За выполнение ди­ректив партии по национальному вопросу». Другая – и более опасная – часть статьи была посвящена колхозной теме, а именно: почему колхозы не под­ходят для национальных областей и республик. Ина­че говоря, для национальных республик я пропове­довал то, что проповедовал уже осужденный парт­аппаратом Бухарин для всего Советского Союза. Знал ли я, что меня могут объявить за это сторон­ником Бухарина и нещадно бить? Конечно, я догадывался, что рискую, но что значит риск, когда ав­тор искренне хочет помочь партии выправить поло­жение, а автору этому едва 22 года! В этом возрас­те люди ходят в рыцарских доспехах и носят розо­вые очки.

Вот основные положения статьи, в цитатах:

1) о национальной политике:

«... В реконструктивный период практическое разрешение национального вопроса в свете устране­ния фактического неравенства, которое еще, безус­ловно, не устранено, приобретает сугубую актуаль­ность как в хозяйственно-культурном, так и в поли­тическом отношении... Однако нынешний темп на­шего культурного и экономического строительства в национальных районах и имеющиеся достижения не обеспечивают выполнения весьма ясных и прак­тических директив X и XII съездов партии не только за эту пятилетку, но и за ближайшие пятилетки... К сожалению, после XII съезда партии на последующих съездах, конференциях и пленумах к национальной проблеме не возвращались, и ее практическое ре­шение идет от случая к случаю... Вот с этой точки зрения, с точки зрения практического разрешения актуальных проблем национального вопроса в ре­конструктивный период, тезисы товарищей Куйбы­шева (член Политбюро, председатель ВСНХ СССР. – А. А.) и Яковлева (наркомзем СССР. – А. А.) не могут быть признаны достаточными. Каждый из них национальную проблему затрагивает вскользь, «кстати», «между прочим» и таким образом обхо­дит актуальнейшие вопросы хозяйственного разви­тия в национальном разрезе... Не говорит нам т. Куйбышев ничего и о том, насколько выполняют­ся директивы XV партсъезда, которые гласили:

«Пятилетний план должен уделить особое внимание вопросам подъема экономики и культуры отсталых национальных окраин, ...соответственно предусмат­ривая более быстрый темп развития их экономики и культуры... Тезисы т. Куйбышева, точно так же, как и тезисы т. Яковлева, не уделяют этого «особо­го внимания»... Как обстоит дело с максимальным вовлечением местного населения в промышлен­ность? Все данные с различных национальных окра­ин и республик говорят о том, что более чем плачев­но. Это констатировал ЦК партии по докладу ряда национальных компартий за последнее время (Узбе­кистан, Туркменистан, Вотская область, Карелия, Азербайджан, Северный Кавказ и др.)... Вот харак­терный документ. Правление треста Грознефти в своей докладной записке бюро Чечобкома ВКП (б) от марта 1929 г. пишет: «Истекший год работы по вовлечению чеченцев на производство показал пол­ную неспособность и нежелание чеченцев идти на подлинную производственную работу»... Коммента­рии излишни. Разве только напомнить читателю, что это не единичные случаи высокого, барского, на­сквозь держимордовского отношения наших неко­торых чиновников из хозяйственных аппаратов к выполнению важнейших директив партии – к соз­данию пролетарских национальных кадров. И эту проблему, проблему национальных кадров, тов. Куйбышев обошел» («Правда», 22 июня 1930 г. – А. Авторханов, «За выполнение директив партии по национальному вопросу»).

2) О коллективизации в национальных областях и республиках:

«Одной из основных предпосылок извращения партийной линии в колхозном движении в национальной деревне нашего Союза было отсутствие у руководства местных партийных организаций ле­нинского учета специфических условий каждой на­циональной республики, области, района, аула – и отсюда «копирование тактики русских коммунис­тов». Ленин говорил:

«Было бы ошибкой, если бы товарищи по шабло­ну списывали декреты для всех мест России, если бы советские работники на Украине и на Дону стали бы без разбору, огулом распространять их на другие области. Мы не связываем себя однообразным шаб­лоном, не решаем раз навсегда, что наш опыт, опыт Центральной России, можно перенести целиком на все окраины» (т. XVI, с. 106). В другом месте, в своем известном письме коммунистам Кавказа, Ле­нин призывает их к тому, чтобы они «поняли свое­образие своей республики от положений и условий РСФСР, поняли необходимость не копировать на­шу тактику, а обдуманно видоизменять ее примени­тельно к развитию конкретных условий» (т. XVII, ч. 1, с. 200).

Одной из главных ошибок в колхозном дви­жении т. Сталин считает «нарушение ленинского принципа учета разнообразных условий в различ­ных районах СССР применительно к колхозному строительству». В тезисах т. Яковлева нет указа­ния на эту важнейшую сторону колхозного стро­ительства в национальных районах, а между тем извращение партийной линии колхозного движе­ния и отсюда «в ряде районов не только антикол­хозные выступления... но и перерастание их в ан­тисоветские выступления», мы имели в больших масштабах в национальных районах, чем русских, но и все это именно потому, что наши товарищи националы весьма недвусмысленно выдвинули ло­зунг: «Догнать и перегнать русские районы в кол­хозном движении». Так было в Туркестане и За­кавказье, так было дело и в чрезвычайно отсталой Чечне...

Подготовка к массовому колхозному движению в национальных районах должна начаться, по Яков­леву, с товарищества общественной обработки зем­ли (тоз). Мы думаем, что эта подготовительная ра­бота к массовому колхозному и тозовскому движе­нию должна начаться с самого начала с землеуст­ройства. Известно, что многие национальные районы не землеустроены и землеустройство у них дорево­люционное. В Узбекистане мы окончательно прове­ли землеустройство в прошлом году, и то с больши­ми извращениями... Ведь землеустройство – начало аграрной революции... Если бы начали подготовку к массовому колхозному движению с тозов, то это было бы не по-ленински. Начать нужно с простейше­го и пока неразрешенного – с землеустройства... Необходимость максимальной организационной, фи­нансовой поддержки отсталого сельского хозяйства многочисленных отсталых народов Союза осталась без внимания в тезисах т. Яковлева...

Исключительная отсталость некоторых нацио­нальных окраин требует, чтобы профсоюзы повер­нулись, наконец, лицом к ним. Отсутствие указания роли профсоюзов и практических мер в быстрой пе­ределке отсталого участка нашего Союза – нацио­нальных окраин – есть серьезный недостаток тези­сов тов. Шверника (преемник Томского на посту председателя ВЦСПС. – А. А.)... Все это требует, чтобы партия еще раз обратила свое внимание на национальный вопрос и призвала центральные и местные организации к выполнению весьма четких и ясных директив по национальному вопросу, данных X, XII и XV съездами партии» (там же).

Эти длинные выдержки я привел, чтобы показать читателю свой тогдашний образ мышления право­верного ленинца по национальному вопросу. Крити­ческое мышление – да, но ни фальши, ни злопыха­тельства в моей критике не было. Меня потом обви­няли, что я тянул партию назад. И это правда, я ее действительно тянул назад, но назад к Ленину и к Сталину ленинских времен, наивно полагая, что пар­тия заблуждается. Однако глубоко заблуждался я сам. Несмотря на все сигналы извне, несмотря на весь опыт расправы с оппозициями внутри партии, несмотря на свои собственные наблюдения в самом партаппарате, как этот аппарат ставил себя над пар­тией, я приписывал Сталину противные его натуре душевные качества: искренность и благие намере­ния. Идеалист – такое животное, что пока его са­мого не стукнут обухом по голове, он героически держится за мир иллюзий.

Таким обухом стали для меня устные и печат­ные нападки после публикации статьи. Атаковали меня в партийной ячейке слушатели ИКП, куда я вернулся на подготовительное отделение, атакова­ли меня и выпускники ИКП на страницах «Дискус­сионного листка» «Правды». Сравнивая свою ста­тью со статьями против меня, могу похвалиться задним числом: анализ невыполнения партией соб­ственной программы по национальному вопросу более убедителен в статье слушателя подготови­тельного отделения ИКП, чем возражения его уже патентованных «красных профессоров». При­чина тоже ясна: я был искренен до бездумья, а они фальшивили с чисто карьеристским умыслом.

Первым выступил член национальной комиссии ЦК Коста Таболов. Осетин по национальности, вы­пускник ИКП, способный публицист и преуспеваю­щий партаппаратчик, он считался ведущим теорети­ком по национальному вопросу. Меня с ним позна­комил другой икапист, карачаевец Ахмет Бегеулов, бывший редактор журнала «Революция и горец» в Ростове-на-Дону, в котором я напечатал в 1929 г. и свою первую статью «К некоторым вопросам исто­рии Чечни». Знакомство наше состоялось в ЦК уже после дискуссий. Человек с репутацией «националь­ной звезды» на сталинском небосклоне и весьма за­носчивый в полемике, он показался мне в личном разговоре неожиданно скромным. Ни я, ни он о его статье против меня не упомянули («в доме пове­шенного о веревке не говорят»), а при выполне­нии «партийного долга», который каждый из нас понимал по-своему, «кавказская дипломатия» дол­жна была молчать. Вот этот самый Коста Таболов, который тогда чувствовал себя в роли партийного судьи, писал в статье «О национальной политике пар­тии» («Правда», 26 июня 1930 г.): «... т. Авторханов смазал наши успехи в нацполитике. В своей ста­тье т. Авторханов пишет: «Нынешний темп нашего культурного и экономического строительства в на­циональных районах и имеющиеся достижения не обеспечивают выполнения весьма ясных и практи­ческих директив X и XII съездов партии не только за эту пятилетку, но и за ближайшие пятилетки...» Итак, даже за ближайшие пятилетки темп экономи­ческого и культурного строительства национальных окраин, по мнению т. Авторханова, не обеспечивает успешное выполнение директив X и XII съездов. Отсюда у т. Авторханова требование «сверхфорси­рованных» темпов для национальных окраин, если они даже хозяйственно нецелесообразны. Во-пер­вых, неверно, что успешное выполнение решений X и XII съездов требует ряда пятилеток, ибо часть этих постановлений уже сейчас выполнена полностью. Во-вторых, т. Авторханов отрывает национальную по­литику от общей политики партии... В-третьих, т. Авторханов явно замазывает громадные дости­жения в национальной политике пролетариата... В-четвертых, недооценив наши успехи, развивая пес­симизм, т. Авторханов дает пищу представителям местного национализма в их нападках на партию... т. Авторханов (требует) « практическое, более чем форсированное устранение фактического неравен­ства национальностей...» Характерно, что тут же вы­двигает требование провести все это «практически». Спрашивается, разве мы до сих пор решали задачу установления фактического равенства не практи­чески? По существу т. Авторханов не согласен с су­ществующими темпами социалистического строи­тельства нацокраин и требует сверхпомощи центра, если даже это экономически нецелесообразно. К этому сводится его аргументация... В результате успешного осуществления пятилетки многие рес­публики и нацобласти из аграрных превращаются в индустриально-аграрные. Партия таким образом ре­шает экономическую проблему нацвопроса. Кто с этим не согласен, кто требует «сверхфорсирован­ных» темпов, тот должен выйти с цифрами в руках, доказать ошибочность пятилетки и обосновать свое предложение. Нечего заниматься фантазией и пустой болтовней...»

Идет только второй год первой пятилетки, а у Таболова «многие республики и нацобласти» уже превращаются «из аграрных в индустриально-аграр­ные». Это ли не фантазия и болтовня? Даже сегодня, через десять пятилеток и одну семилетку, Узбекис­тан остался аграрно-хлопковым и Казахстан аграрно-хлебным придатками советской Империи, ин­дустрия там развивается в виде замкнутых оазисов, как интегральная часть общесоюзной индустрии, а не национальной экономики.

В середине 30-х годов Таболова назначили пер­вым секретарем Алма-Атинского обкома. Он очень гордился этим назначением, потому что его кандида­туру на этот пост предложил сам Сталин. Отсюда от секретаря обкома до синклита, или, как выражался Сталин, до «ареопага» – до членства ЦК, – был лишь один шаг. Но, увы, как выяснилось потом, ни­что на свете не было столь опасно, как обратить на себя внимание товарища Сталина – 99% работни­ков партии и государства, которых лично знал Ста­лин, умерли от чекистских пуль, по знаменитым «спискам», какие Ежов в 1937-1938 годах пред­ставлял Сталину для утверждения им смертных приговоров. В этом списке оказался и бедный Коста Таболов.

Другой критик, тоже партаппаратчик и узбек по национальности (с ним я познакомился на Северном Кавказе), У. Ишан-Ходжаев предоставил мне случай позлорадствовать по адресу Таболова. Переплюнув Таболова по части самоуверенности, он назвал всех участвующих в дискуссии – Диманштейна, Авторханова, Таболова и др. – «поверхностными автора­ми», к тому же он опроверг и главный аргумент Та­болова против меня: «... т. Таболов сам смешивает теоретическое разрешение вопроса с практической реализацией его». Он обнаружил также у всех нас и одинаковый первородный грех, непростительный для марксиста, – оказывается, нам всем чужд клас­совый подход к национальному вопросу. Вот его рассуждение:

«В связи с XVI съездом нашей партии естественно усилить внимание партийной общественности к про­водимой теперь национальной политике. Кроме ос­новных тезисов порядка дня съезда, в которых этот существенный вопрос затронут, хотя недоста­точно конкретно и детально, на страницах .Дискус­сионного листка» «Правды» высказалось уже не­сколько товарищей (тт. Диманштейн, Авторханов, Таболов и др.). Внимательное отношение к выска­зываниям названных товарищей вскрывает один об­щий недостаток в понимании ими корня текущей политики партии по практическому разрешению на­ционального вопроса. Недостаток в толковании тт. Диманштейна, Авторханова и Таболова проявил­ся в двух отношениях: во-первых, они не подчерки­вают классовую сущность национальной политики, во-вторых, в своих практических предложениях не учитывают имеющиеся в национальных окраинах классовые сдвиги в общественно-производственных отношениях. Отсюда практические предложения указанных авторов страдают чрезмерной «практич­ностью» (в смысле их поверхностности). Относи­тельно моих личных грехов Ишан-Ходжаев говорит: «Тов. Авторханов в своей статье пишет: «Бесспор­но, что за время XII съезда на наших национальных окраинах, на Востоке в частности, произошли гро­мадные социальные, экономические и культурные сдвиги». Хотя термин «социальный» включает в себя и классовый момент, но автор не подчеркивает этот момент и в своих практических предложениях не исходит из факта значительных классовых сдви­гов, имеющих место в национальных окраинах. В силу этого вся статья Авторханова оказалась бес­хребетной, классовая бесхребетность и фактичес­кая неверность статьи т. Авторханова проявляет­ся и в следующем положении его: «Если бы мы на­чали подготовку к массовому колхозному движе­нию национальных районов с тозов, то это было бы не по-ленински. Начать нужно с простейшего и пока неразрешенного – с землеустройства». Было бы абсурдным начинать дело колхозного движения с землеустройства в тех национальных областях и республиках, где землеустройство уже проведе­но и задача коллективизации частично разрешена в форме сельскохозяйственной артели (Татарстан, Украина, среднеазиатские республики) и где вплот­ную подошли к задаче сплошной коллективизации (Татарстан и некоторые районы Закавказья)» («Правда», 2 июля 1930 г. – У. Ишан-Ходжаев, «Классовое содержание национальной политики»).

Цитируя мое положение, что вместо тозов в национальных республиках и областях надо провес­ти землеустройство, Таболов тоже коснулся этого вопроса, но сути дела все-таки не понял. Он утвер­ждал: «Первая ошибка этой формулировки т. Ав­торханова заключается в том, что условия самой от­сталой Чечни он неправильно распространяет на все окраины. Это большая политическая ошибка. Во-вторых, ошибочно противопоставлять землеустрой­ство развитию тозов и артелей. Нечего оспаривать, в колхозном строительстве нацрайонов огромное значение имеет землеустройство. Но задача не в том, чтобы создавать новую «стадию» «землеустро­ительной революции»..., а правильно сочетать земле­устройство с развитием колхозов. Иначе выйдет: землеустройство, не ускоряющее социалистическую переделку деревни, а увековечивающее индивиду­альное хозяйство» («Правда», 26 июня 1930 г.).

Совершенно особое место в дискуссии заняла статья Л. Готфрида. Само название ее уже говорит и о ее содержании: «О правильных и правооппортунистических предложениях тов. Авторханова». Со­ответственно и статья разбита на две части. В первой части мои предложения, чтобы в тезисах Куйбыше­ва, Яковлева и Шверника еще резче были подчерк­нуты задачи ликвидации фактического неравенства национальностей СССР, – Готфрид решительно под­держал, а вот во второй части, за предложение вмес­то тозов заняться в национальных республиках зем­леустройством, Готфрид прямо заявил о моей свя­зи с «правыми оппортунистами». Вот некоторые выдержки о том и другом: 1)в .Дискуссионном листке» (№ 17) напечатана статья т. Авторханова «За выполнение директив партии по национально­му вопросу». Автор совершенно справедливо и своевременно заостряет внимание партии на осо­бой необходимости «именно теперь ... подвести итоги выполнения директив X и XII съездов пар­тии по национальному вопросу и поставить в ны­нешний реконструктивный период перед собою практическое, более чем форсированное устране­ние фактического неравенства национальностей». Нужно со всей решительностью поддержать предло­жение о значительном усилении в тезисах тт. Куй­бышева, Яковлева и Шверника разделов о еще большем усилении темпов ликвидации фактического неравенства... Имеется острая необходимость в том, чтобы в тезисах съезда этот вопрос нашел свое четкое освещение. Мы не согласны с моти­вировкой т. Авторханова этой необходимости как «жертвы». Извините, партия никогда так не ста­вила вопроса об индустриализации национальных окраин – это не «жертва», а единственно возмож­ная в СССР политика... Сопротивление чиновничес­ких, бюрократических элементов госаппарата и хозорганов коренизации, выковыванию пролетар­ских кадров огромно. Тов. Авторханов прав, когда указывает на весьма скромные количественные до­стижения в этой области».

Здесь я хочу дать одну справку по поводу крити­ки оппонентами употребляемых мною выражений «хозяйственная целесообразность», «хозяйственная эффективность» и «жертва». Оппоненты не знают, что они критикуют меня за редакционный произвол Л. Мехлиса, редактора «Правды». Дело обстояло так. Выступая на Северокавказской краевой партий­ной конференции, первый секретарь крайкома, бу­дущий член Политбюро А. Андреев в ответ на требо­вания представителей Дагестана, Чечено-Ингушетии, Осетии, Кабардино-Балкарии, Карачая, чтобы и им, как и в русских районах, отпускали тракторы, вы­зывающе ответил: отпускать тракторы горским об­ластям «хозяйственно нецелесообразно», использо­вание их там «хозяйственно неэффективно» и на та­кие «жертвы» мы «идти не можем», хотя в горной полосе этих областей никакого земледелия не было, а тракторы они хотели использовать в плоскостных земледельческих районах. Этот пассаж великодер­жавного пренебрежения к «колониям» я целиком включил в свою статью и начал доказывать Андрееву, что «пролетарская революция» руководствуется не одной лишь «хозяйственной целесообразнос­тью» и идет сознательно на хозяйственные жертвы, если это помогает стратегической цели революции. Прямо в адрес Андреева я писал: «Нельзя утвер­ждать, что все, что хозяйственно нецелесообразно и неэффективно в данное время, пролетарская ре­волюция не делает. Широкая хозяйственная, воен­ная и политическая поддержка (с чисто «экономи­ческой» точки зрения) революционного движения на национальных окраинах 1917-20 гг. русским пролетариатом не была непосредственно «хозяй­ственно целесообразной» при чрезвычайном исто­щении материальных сил самого же молодого со­ветского государства, но эта поддержка привела к окончательной победе пролетарской революции в них, что превыше всякой «хозяйственной целесо­образности». Были моменты, когда наша револю­ция по серьезным политическим мотивам шла ино­гда на хозяйственные жертвы» («Правда», 22 июня 1930г.).

Я, кажется, предвосхитил то, что сегодня делает Кремль в Африке, Азии и Латинской Америке: ма­териальная помощь Советского Союза, направлен­ная на поддержку коммунистических режимов в Эфиопии, Йемене, Вьетнаме, на Кубе (называю лишь немногие), есть хозяйственно неоправданная жерт­ва, широкое снабжение их советским оружием за бесценок, а иногда бесплатно, – дополнительная жертва, и все это не только «хозяйственно нецелесо­образно», но и проводится при снижении жизненно­го уровня самого советского населения. Однако по­литически такая акция Кремля оправданна – над со­ветской империей скоро не будет заходить солнце, как говорили о британской империи до второй ми­ровой войны.

Мехлис разрешил мне критиковать «тезисы По­литбюро», но начисто выбросил из моей статьи кри­тику в адрес Андреева, а также критику произвола Кагановича по подавлению так называемого «кубан­ского саботажа» (на Кубани по приказу Кагановича, действовавшего с экстренными полномочиями от Сталина, была расстреляна группа казаков во главе с коммунистом Котовым, а десятки тысяч женщин, детей и стариков депортированы в Сибирь). Но по­скольку мои доводы против Андреева были сохра­нены (убрано было только его имя), то мои оппо­ненты придирались к ним, не зная, что, говоря о «жертвах» и «нецелесообразности», они критикуют не меня, а Андреева.

Продолжим разбор статьи Готфрида. Вторая часть статьи Готфрида была достойна самых изощренных изуверов сталинской школы. Если я пишу эти стро­ки, а не «реабилитирован посмертно», то только по­тому, что в 1937 г. чекисты не знали ни о существо­вании моей статьи, ни об этом разносе меня «Прав­дой». В самом деле, вот что писал Готфрид во вто­рой части своей статьи: «Соглашаясь целиком с те­ми вопросами, которые поднял тов. Авторханов в отношении индустриализации национальных рай­онов СССР, мы должны категорически возразить против явно ликвидаторской и правооппортунистической теории и предложений Авторханова по воп­росу о путях коллективизации национальных окра­ин и в том числе Средней Азии (здесь и дальше кур­сив Готфрида. – А. А.)... Что выходит, если пойти по пути, предлагаемому тов. Авторхановым? Это означает снятие всерьез и надолго лозунга сплошной коллективизации национальных районов... так как землеустройство будет землеустройством индивиду­альных крестьянских хозяйств, оно зафиксирует «статус-кво»... Съезды нацкомпартии Средней Азии и пленум Средазбюро целиком поддержали и одоб­рили тезисы тов. Яковлева о тозах. Вот почему мы не можем расценивать это предложение т. Авторха­нова иначе, как попытку потащить партию назад и в сторону от генеральной линии партии, на ту самую дорожку, о которой ноют и скулят все правооппортунистические элементы. Тов. Авторханов опреде­ленно заболел правооппортунистической близору­костью и паническими настроениями. Он не видит того, что уже есть на национальных окраинах, а «не признавать того, что есть, нельзя – оно само застав­ляет себя признать» (Ленин). Почему мы так резко возражаем т. Авторханову? Да хотя бы потому, что «время более трудное, вопрос в миллион раз важ­нее, заболеть в такое время – значит рисковать ги­белью революции» (Ленин. Из речи на VII съезде против тов. Бухарина). Предательские уши правых дел мастера торчат из рассуждений т. Авторханова о путях коллективизации национальных окраин» («Правда», 30 июня 1930 г. – Л. Готфрид, «О пра­вильных и правооппортунистических предложениях тов. Авторханова»).

Итак, я «правых дел мастер», я проповедую «правооппортунистическую теорию», а еще ноябрьский пленум ЦК 1929 г. записал: «Пропаганда взглядов правого оппортунизма несовместима с пребыванием в ВКП(б)».

Моя оппозиция против «сплошной коллективи­зации и ликвидации кулачества как класса» вырос­ла из того, что я наблюдал в русских районах. Я никогда не забуду виденного мною в январе 1930 г. на станции Минеральные воды. Я ехал на какое-то краевое совещание в Ростов и слез на этой станции, чтобы забежать в буфет. Какой там буфет! Вся вок­зальная площадь, прилегающие улицы, платформа, вся полоса по обе стороны железной дороги набиты огромной толпой – детьми, женщинами, мужчина­ми. Они плохо одеты, многие просто в лохмотьях, а мороз лютый. Их держат здесь уже чуть ли не це­лые сутки. Дети отчаянно кричат, матери плачут, мужчины угрюмо молчат. Многие держат иконы, взывают к Божьей помощи и усиленно молятся. Санитары беспрерывно подбирают замерзших, ли­шившихся чувств, а грузовики и крестьянские по­возки подвозят к станции все новые и новые партии таких же рваных, беспомощных и безжизненных, как трупы, людей. Пассажирское движение задер­живается, пропуская товарные поезда с этими не­счастными. Я спрашиваю одного железнодорожни­ка: «Что здесь происходит и что это за люди?» Он косо посмотрел на меня и выпалил: «Ты что, из Пер­сии едешь или с луны свалился? Партия производит ликвидацию кулачества как класса!» Эти же сцены повторялись на всех станциях вплоть до Ростова, ибо ссылали крестьянские семьи всех русских рай­онов – Ставрополья, Терской, Кубанской и Дон­ской областей. На узловой станции Ростова, окру­женной чекистскими войсками, творился такой не­вероятный хаос, словно начался второй всемирный потоп. Дикий плач голодных и мерзнущих детей, виновных лишь в том, что родились они не в семьях партийных дикарей, истерические крики матерей, бессильных вынести страдания своих младенцев, громкие протесты иных смельчаков против произвола современных людоедов не производят никако­го впечатления на волчьи нервы чекистов. Происхо­дит беспрерывная погрузка этих измученных и ни­щих людей, названных «кулаками», в нетопленные товарные вагоны для скота. Тех, кто может двигать­ся, загоняют по доскам, приставленным к дверям вагонов, больных тащат волоком, протестующих бьют прикладом и силой бросают в вагоны. Эта жут­кая картина стояла у меня перед глазами, когда я прочел слова украинского проф. Ширенко, проци­тированные писателем Киршоном на том же XVI съезде: «Кулаки на селе умирают с голоду и ликви­дировать их значит добивать голодных людей» («Правда», 4 июля 1930 г.). После всего этого разве можно винить того мужика, который, спасаясь от коллективизации и раскулачивания, прямо пошел... в партию! О нем рассказал XVI съезду Каганович:

Один крестьянин на вопрос, почему он вступает в партию, отвечает: «Лошадь взяли, обобществили, вот я и подал заявление в партию: кому в партию, кому в конюха», – а когда его уличили, что он раньше срывал партийные собрания, то мужик на­шелся и тут: «Я их не срывал, а так, прикрачивал!»

Когда я выступил со статьей, коллективизирова­лась только Россия, и я питал иллюзию, что, ссыла­ясь на Ленина, Сталина и все предыдущие съезды партии, можно спасти от этой трагедии окраины. Доклад Сталина на XVI съезде, речь Кирова и пове­дение лидеров правой оппозиции на съезде убедили меня, что Готфрид в одном действительно прав: я «заболел близорукостью», всерьез подумав, что моим заурядным лбом можно пробить сталинскую железную стену. Совершенно нереальными оказа­лись и мои расчеты, что стоит кому-нибудь поставить на обсуждение те острые проблемы, которые коммунисты национальных областей втихомолку обсуждали между собою, как все выступят за земле­устройство против колхозов, за коренизацию про­тив великодержавности, и тогда Сталин вынужден будет вернуться к старой ленинской национальной политике. Меня никто не поддержал, а на Сталина, который и карьеру-то свою начал как эксперт по национальному вопросу, мое выступление не произ­вело никакого впечатления. Правда, он удостоил мое требование о «землеустройстве» кратким от­ветом. Но как? Делая Отчетный доклад ЦК 26 июня, то есть через четыре дня после моей статьи, Сталин лаконично заявил: «Партия пересмотрела метод землеустройства в пользу колхозного движения».

Это звучит смешно, но заявление Сталина, кажет­ся, на меня тоже не произвело надлежащего впечат­ления, иначе я должен был бы в тот же день напи­сать в «Правду» покаянное письмо. Этого я не сде­лал. Я выжидал исхода прений по докладам Стали­на, Куйбышева и Яковлева. Я встречался и с неко­торыми национальными делегатами съезда, которые покровительственно хлопали меня по плечу, про­должая хлопать ушами на самом съезде. Недельные прения по докладу Сталина были сплошным пото­ком отборной ругани, инсинуаций, подтасовок, про­вокаций и самой дикой лжи (и все это против лю­дей, которые давно покаялись в своих мнимых пре­ступлениях), – вещи абсолютно невозможные в нормальной политической партии.

Сторонники правых с величайшим нетерпением ожидали ответных выступлений лидеров правой оп­позиции, но их надежды были обмануты. Бухарин вообще не явился на съезд, выдумав «дипломатическую болезнь». Мой друг Сорокин, который по­сетил его за день до открытия съезда, шутя заметил, что Бухарин здоров как бык, но решил лишить Ста­лина удовольствия слушать его покаянную речь. За­то это удовольствие ему доставили Томский и Ры­ков. Первым выступил Томский: «В своей борьбе, которую я вел против ЦК, я был неправ с начала до конца», хотя и заметил не без ехидства, как бы по личному адресу Сталина: «У некоторых товарищей есть такое настроение – кайся, кайся без конца и только кайся. Дайте же немножко поработать» («Правда», 2 июля 1930 г.). Рыков, все еще пред­седатель правительства и член Политбюро, начал речь с заявления: «Я полностью и целиком присо­единяюсь к тому, что было только что сказано с трибуны товарищем Томским». Рыков доказывал, что их бьют зря, они давно признали и признают свои ошибки и правоту партии, они не знают, что еще надо сделать, чтобы им, наконец, поверили и дали спокойно работать. Речь его была жалкой, по­литическое падение глубоким, но она объективно разоблачала ту гнусную процедуру, которую приду­мал Сталин, чтобы унизить своих бывших соперни­ков. Рыков сказал: «Вопрос, который теперь по­ставлен на обсуждение, заключается в том, призна­ем ли мы действительно свои ошибки или есть ли семимесячная совместная работа (после капитуля­ции правых на ноябрьском пленуме ЦК 1929 г. – А. А.) маневрирование? .. Если допустить такую постановку вопроса, то что это значит? Это значит, один из членов Политбюро маневрирует в составе Политбюро и делает это так, что, работая в Совнар­коме, выступая открыто, он проводит политику партии, а тайно маневрирует против Политбюро и ЦК... Во-первых, я должен сказать, что с политичес­кой точки зрения тайная борьба в нашей партии – это глупость и чепуха (голос с места: «реальный факт»). Тайно бороться за миллионную партию мо­жет только идиот (голос с места: «А Бухарин?»). Тройки нет, если вы говорите о Бухарине, то разго­варивайте с Бухариным. Вы великолепно знаете, когда обсуждался разговор Бухарина с Каменевым, я относился к его разговору с величайшим порица­нием и заявил об этом немедленно... Сам Бухарин также признал свою ошибку... Мы говорим, рабо­таем, выступаем на основе генеральной линии в за­щиту ее... Что нужно еще для того, чтобы доказать, что мы не ведем борьбы против партии, а работаем на основе генеральной линии партии? (Любченко: Активная борьба против вчерашних сторонников. Рыков: Значит, я должен бороться с Томским, Томский должен бороться со мною, мы оба должны бороться против Бухарина, а Бухарин против каж­дого из нас...) (шум, смех). По ошибочным идеям Бухарина, ясное дело, я буду бить, но скажите, что ошибочного теперь у Бухарина? Мне предлагают здесь по поводу моих разногласий с ЦК до ноябрь­ского пленума указывать на Бухарина и кричать: «Вот он, вор, лови его!» Те ошибки, которые я до­пустил, я за них сам отвечаю и ни на каком Бухари­не отыгрываться не буду. И требовать этого от ме­ня нельзя. За ошибки, сделанные мною, нужно нака­зывать меня, а не Бухарина».

Однако теперь сталинцы доказали, что они спо­собны превзойти самих себя – после речей Томско­го и Рыкова члены ЦК и назначенные лично Стали­ным секретари обкомов (Бухарин в 1928 г.: «Где вы видели выборного губернского секретаря?») начали соревноваться между собою, кто поставит рекорд в неотразимости поношения и виртуозности лжи. Одним это хорошо удавалось, но другие, с бед­ной фантазией и менее изобретательные, искали лег­ких путей – они обращались просто к пройденной истории. Так, председатель ЦКК Серго Орджоникид­зе сказал: «Вот вам заявление Бухарина от 3 янва­ря 1929 г., к которому демонстративно присоеди­нились Рыков и Томский:»Серьезные больные воп­росы не обсуждаются. Вся страна мучается над воп­росом хлеба и снабжения, а конференции господ­ствующей пролетарской партии молчат. Вся страна чувствует, что с крестьянством неладно, а конфе­ренции молчат. Зато град резолюций об уклонах (в одних и тех же словах). Зато миллионы слухов и слушков о правых – Рыкове, Томском, Бухари­не и др.» Орджоникидзе продолжал: «Буквально все сводилось к тому, что во всех разногласиях ви­новат Сталин. Если бы не было Сталина, в партии была бы тишь, гладь и Божья благодать». Бухарина здесь нет, сказал далее Орджоникидзе, но мы знаем, что он умеет писать... Почему он съезду не написал несколько строчек: «Да, товарищи, я ошибался и ошибки свои признаю» («Правда», 5 июля 1930 г.). Член Политбюро Рудзутак привел выдержку из «платформы трех»: ««Мы против того, чтобы едино­лично решались вопросы партийного руководства. Мы против того, чтобы вопрос контроля со стороны коллектива заменялся вопросом контроля со сто­роны лица...» Бухарин пытается обратиться в вели­кого молчальника и просто ничего не говорит» («Правда», 3 июля 1930 г.). Секретарь ЦК Бауман сказал: «Мы видим, как на практике наблюдаются такие явления, когда говорят: мы за ЦК, но с тем условием, что надо, мол, сменить Сталина. Против Сталина оппортунисты всех мастей ведут травлю» («Правда», 3 июля 1930 г.). (Этих своих защитни­ков Сталин расстрелял в том же году, что и Буха­рина и Рыкова, а Орджоникидзе заставил покончить жизнь самоубийством.) Член президиума ЦКК Ем. Ярославский сообщил: «Члены партии из правых договорились до таких вещей, что-де напрас­но Угланов сдал власть, что надо было воспользо­ваться тем, что он секретарь МК, противопоставить МК – ЦК, надо было действовать как следует. Вот до каких разговоров люди договорились» («Прав­да», 6 июля 1930 г.).

Член Политбюро Киров сказал: «Нам необходи­мо было услышать из уст Рыкова и Томского не только признание своих ошибок и отказ от плат­формы, а признание ее как кулацкой программы... Что хотела слышать партия, основного, решающего, главного, она от товарищей Томского и Рыкова не слышала... Говорят Бухарин болен, может быть, но он мог бы как-нибудь подать свой голос... Они дол­жны были вести борьбу с правоуклонистскими эле­ментами... Видел ли кто-нибудь выполнение ими партийного долга? Ни в малейшей степени, несмот­ря на то, что сторонники их взглядов выступали в Дискуссионном листке» «Правды»... Дал ли кто-нибудь отвод защитникам их оппортунистических взглядов?» («Правда», 2 июля 1930 г.).

Последовали десятки таких же речей, но рекорд побил все-таки наш северокавказский секретарь Андреев, когда он, выслушав Рыкова и Томского, сослался на Ленина: «Надо помнить предостереже­ние Ленина насчет того, что будет круглым идио­том тот, кто поверит на слово» («Правда», 2 июля 1930 г.). Все без исключения потребовали от партии перманентной критики правых, а от самих правых – унизительной самокритики. Председатель высшего партийного суда Орджоникидзе доложил съезду точку зрения Троцкого на этот счет. В письме к своим сторонникам в СССР Троцкий требует: «...осудить сталинскую самокритику, как самую развратную форму партийного бюрократического плебисцита», а вот старый большевик, металлист, заместитель председателя ЦК металлистов Б. Козелев написал самому Орджоникидзе: «Для меня яс­но, что лозунг самокритики для Сталина такой же громоотвод, каким когда-то для царизма был ев­рейский погром...». Орджоникидзе добавил: «ЦКК за такую оценку сочла необходимым исключить его из партии» («Правда», 5 июля 1930 г.).

Атмосфера лжи, ненависти и изуверства, царив­шая на съезде, скоро перекинулась и на низы. Нача­лась повальная кампания ловли и наказания тех, кто когда-либо допускал, что Сталин и его партия могли в чем-нибудь ошибиться. Особенно яростно искали бывших, настоящих и будущих сторонников правых взглядов, если они даже тысячу раз отрекались от них. Я нигде не защищал каких-либо оппозиций, хо­тя программе правых я глубоко сочувствовал, а на деле писал против них резолюции на партийных со­браниях (это оборонительное двуличие советского человека – органическое порождение самой сталин­ской системы). Но теперь в авторитетном органе ЦК меня назвали сторонником «ликвидаторской и правооппортунистической теории». И, конечно, в ИКП на меня набросились, как шакалы на дохлятину: кайся, кайся, кайся! Бичуй, бичуй, бичуй себя. Жи­во, даешь «шахси-вахси»! Дело доходило до хулиганских актов. Каждый раз, когда я появлялся в ИКП, толпа слушателей окружала меня и поносила оскорбительными кличками. На одном из таких «спектаклей», которые устраивал секретарь нашей ячейки, добравшийся в 1952 г. до сталинского пре­зидиума ЦК, Павел Юдин, я просто потерял само­обладание. На этот раз юдины особенно свирепство­вали: «Товарищ правых дел мастер, сколько тебе платит Бухарин?», «товарищ Лопоухов, покажи свои предательские уши», – один даже вплотную подошел ко мне и, приставив растопыренные паль­цы к собственным ушам, начал кричать по-ослино­му. Раздался издевательский хохот толпы. Я со все­го размаха заехал по его, давно ставшей мне посты­лой, морде. Трус мне не ответил, и толпа институт­ских ослов перестала хохотать. Конечно, я погоря­чился и поступил опрометчиво, совершенно не подо­зревая того, что меня намеренно провоцировали, чтобы потом объявить хулиганом.

Мой личный опыт в партии был слишком мал, чтобы постичь все тайны криминального искус­ства Сталина в политике. Я долго считал его тем, за кого он себя выдавал. Его необыкновенную способность сказать нужное слово в нужное вре­мя и нужном месте я принимал за его программу, а это оказалось гениальной маскировкой его истин­ных намерений. Он одинаково был мастером вели­ких преступлений и мелкого трюкачества. Такой мелкий трюк Сталин пустил в ход, открывая дис­куссию к XVI съезду; люди узнали о нем после того, как Сталин уже достиг своей цели. Чтобы прощупать настроение в активе партии и заодно выявить потенциальных сторонников бывших ли­деров правой оппозиции, Сталин предложил Мехлису пустить в «Дискуссионном листке» «Прав­ды» анонимную заметку в защиту правых, под­писав ее псевдонимом «Мамаев» (намеренно без инициалов). Почему же «Мамаев», а не «Иванов»? Потом Мехлис рассказывал одному своему одно­кашнику по ИКП:

– Сталин гениальный психолог, он сказал, что воспоминания о татарском иге сидят в мозгах кос­тей каждого русского, поэтому уже одно имя «Ма­май» вызовет ярость и злобу против правых.

Сама заметка была составлена нарочито прими­тивно. В ней подчеркивалось, что представители правой оппозиции в своей критике линии ЦК оказа­лись правы, в этой связи цитировался Рыков, а Центральному Комитету указывалось, что «нечего наводить тень на плетень»! И вот тогда пошла писать губерния: в редакцию посыпались тысячи статей, пи­сем, телеграмм и даже стихи с осуждением и вели­ким возмущением против правых лидеров, которые порождают таких уродов, как «Мамаев». Поэт Александр Безыменский даже написал целую поэму под названием «Мамаево побоище», которую он огласил на съезде. Несомненно, были и такие пись­ма, хотя бы анонимные, которые поддерживали «Мамаева», но ни одно из них не было напечатано, для них редакция «Правды» служила транзитным пунктом: отсюда они попадали прямо в ЦКК для партийного суда над их авторами. Таким образом, кроме анонимной критики мифического «Мамае­ва», чтобы возмутить партию против правых, и моей критики тезисов Политбюро, «Правда» за всю пред­съездовскую дискуссию не напечатала ни одной кри­тической статьи или письма. Тем не менее, Киров обвинял Рыкова, Бухарина и Томского в том, что что они не дали отпор сторонникам их взглядов в «Дискуссионном листке» «Правды» («Правда», 2 июля 1930 г.). Вот когда сам член Политбюро Ки­ров, что называется, прямо пальцем указал на меня, услужливый Юдин срочно созвал расширенное за­седание бюро партийной ячейки с повесткой дня: 1) О правооппортунистическом выступлении т. Авторханова в «Правде», 2) О хулиганском поступке т. Авторханова в ИКП.

На инквизиции, устроенной надо мною на заседа­нии бюро, от меня потребовали полного разоруже­ния и искреннего раскаяния в проповеди «преступ­ных взглядов» правого оппортунизма. Поскольку саму постановку вопроса я считал провокационной, а обвинение ложным, я решительно отказался вы­ступить с «самокритикой». Тогда на бюро ячейки повторился XVI съезд в миниатюре – на меня по­сыпался такой град обвинений и угроз, словно я только что взорвал Кремль со всем его содержи­мым. Только один Сорокин встал на мою защиту. Но суд был скорый и, может быть, даже правый: ме­ня исключили из партии, а Сорокину объявили вы­говор, как «примиренцу».

Второй вопрос повестки дня отпал автоматиче­ски.

На следующий день Сорокин потащил меня в ЦК.

– Этим ослам зададут взбучку, увидишь, – уве­ренно сказал Сорокин.

И в самом деле, в приемной культпропа ЦК нас приняли чуть ли не как «героев». Невозмутимый Сорокин, которого хорошо знали здесь, меня пред­ставил как редкий экзотический экземпляр:

– Хотите видеть живого оппортуниста, вот он, полюбуйтесь!

Из реплики одного инструктора я заключил, что сочувствие моей беде скорее объяснялось ненавис­тью к Юдину:

– Мы здесь годами потеем над сочинением цир­куляров и не можем попасть даже в кандидаты ЦК, а Юдин лезет прямо в Политбюро.

Скоро пришел завкультпропом Стецкий и принял своего друга Сорокина вне очереди. Через несколь­ко минут вызвали и меня. Стецкий начал с цитаты из резолюции XVI съезда: «XVI съезд поручает ЦК партии... неуклонно проводить ликвидацию кула­чества, как класса, на основе сплошной коллективи­зации по всему Советскому Союзу... съезд объявля­ет взгляды правой оппозиции несовместимыми с принадлежностью к ВКП(б)». Стецкий в дружеских тонах, но довольно внушительно сообщил мне, что Сталин имел в виду мою статью, когда заявил «пар­тия пересмотрела метод землеустройства в пользу колхозного движения», а съезд добавил, что сплош­ная коллективизация и ликвидация кулачества бу­дут проводиться «по всему СССР».

– Идите в редакцию «Правды» и откажитесь от вашей грубейшей «правооппортунистической ошиб­ки».

Не спросив даже, согласен ли я это сделать, Стец­кий продиктовал телефонограмму секретарю ячей­ки ИКП, чтобы протокол о моем исключении из пар­тии был уничтожен. В тот же день я посетил редак­цию. Мехлис был страшно удивлен, когда увидел меня, не менее удивлены были и члены редакции. Оказывается, они представляли себе, что в моем ли­це партия имеет дело с каким-нибудь старым зако­ренелым националистом с мусульманского Восто­ка, а увидев меня, были не только удивлены, но и разочарованы: стоило ли из-за этого шпингалета за­водить весь этот сыр-бор, – читал я в их глазах. Этим, наверно, объяснялось и то, что Мехлис с пре­небрежением бросил мне обратно тот проект пись­ма, с которым я пришел в редакцию.

– Такие шутки ты можешь писать в «Крокодил», а не в «Правду», – раздраженно сказал он (Стецкий говорил на «вы», а редактор «Правды» сразу перешел на «ты»). Письмо мое состояло из двух частей – в первой части я утверждал свою правоту по поводу того, что партия должна выполнить соб­ственные директивы по национальному вопросу, во второй части я признавал, что допустил правооппортунистическую ошибку, отвергая колхозы и требуя землеустройства для национальных областей и рес­публик. Такое половинчатое признание звучало в ушах бдительного Мехлиса, как вызов. Он пред­ложил мне переделать письмо, полностью призна­вая и решительно осуждая мои правооппортунистические взгляды и националистические ошибки. Я тут же переписал письмо, признав «правооппортунистическую ошибку» и обойдя мои мнимые «на­ционалистические ошибки». Быстро пробежав но­вый вариант письма, Мехлис так громко заорал на меня, что в кабинет ворвались его сотрудники, думая, наверное, что я зарезал их редактора. Вос­пользовавшись этим, я счел за лучшее покинуть его кабинет, оставив письмо на столе. На второй день я прочел в «Правде» «Письмо в редакцию» – так, как я его оставил:

«Тов. редактор! В своей статье «За выполнение директив партии по национальному вопросу» (см. «Правда», Дискуссионный листок» № 17) я допус­тил грубейшую правооппортунистическую ошибку, утверждая, что подготовка к колхозному движе­нию в национальных районах и окраинах должна начаться с землеустройства. От этого своего тезиса я отказываюсь. Совершенно правильно ставит воп­рос относительно национальных окраин и районов т. Яковлев, сказав, что «наряду с артелью в неко­торых районах незернового характера, а также в национальных районах Востока, может получать на первое время массовое распространение товари­щество по общественной обработке земли, как пе­реходная форма к артели», тем более, что «партия пересмотрела метод землеустройства в пользу кол­хозного строительства» (из доклада т. Сталина на XVI съезде партии). В правильности генеральной линии партии как в области индустриализации, коллективизации сельского хозяйства и решитель­ной борьбы на два фронта – в первую очередь про­тив главной опасности – правого уклона, так и в области национальной политики у меня никаких ко­лебаний и сомнений нет. С коммунистическим при­ветом А. Авторханов («Правда», 4 июля 1930 г.).

Возвратимся к съезду.

Люди, внимательно следившие за прениями на XVI съезде, на котором все члены Политбюро и пре­зидиума ЦКК, все секретари обкомов, крайкомов и центральных комитетов национальных республик единодушно заявляли, что Бухарин, Рыков и Том­ский не разоружились и держат свое предательское оружие за пазухой, были поражены, когда прочли в «Правде»: все трое избраны членами ЦК, а Рыков даже членом Политбюро, оставаясь главой прави­тельства.

Это было еще одно новое доказательство «миро­любия» генсека, и – агрессивности его соратников.

Во всех дискуссиях и расправах против оппозиций – «левой оппозиции», «новой оппозиции», «правой оп­позиции» – Сталин всегда берет на себя роль «миро­творца», предоставляя роль инквизиторов своим со­ратникам. Когда в 1924 г. Зиновьев и Каменев по­требовали, а Ленинградский губком партии постано­вил исключить из партии Троцкого, то как раз Ста­лин возразил против этого, заявив: «Мы не согласи­лись с Зиновьевым и Каменевым потому, что знали, что политика отсечения чревата большими опаснос­тями для партии, что метод отсечения, метод пуска­ния крови – а они требовали крови – опасен, зара­зителен: сегодня одного отсекли, завтра другого, послезавтра третьего, – что же у нас останется в пар­тии?» На этом месте протокол отмечает: «аплодис­менты» (Сталин, Соч., т. 7, с. 380). Сталин достиг своей тактической цели: партия видит, что ее генсек не хочет, чтобы в партии восторжествовал «метод отсечения» и «пускания крови» сегодня Троцкому, завтра Зиновьеву, послезавтра Бухарину, но именно таков был его стратегический план еще тогда. Если Сталин продолжал на XVI съезде все еще творить «мир», то для этого у него была только одна причи­на: элита партии была за его лидерство, но против его диктатуры. Поэтому игра в «миролюбие» была маскировкой подготовки будущей ликвидации этой самой элиты. Сталин увидел из единодушной аргу­ментации своих соратников против бухаринцев о «коллективности руководства» в ЦК, что, пока его окружает большинство вот этих соратников, не быть ему единоличным диктатором. Они его защи­щали как исполнителя их коллективной воли, тог­да как ему они нужны были как исполнители его личной воли.

8. НА КУРСАХ МАРКСИЗМА ПРИ ЦК

Как-то прочел я в «Правде», что на Курсах марк­сизма-ленинизма при ЦК открыто редакторское от­деление, куда принимают руководящих работни­ков партийной печати. Ознакомившись повнима­тельнее с условиями приема туда, я увидел, что главным условием (партийный стаж, печатные рабо­ты, опыт руководящей работы в печати) отвечаю, но есть и одно, не от меня зависящее: обком должен дать мне положительную партийную характеристи­ку. Человек, который заведовал агитпропом обко­ма, считал меня своим личным врагом, думая, что я мечу на его место, хотя никаких оснований у не­го для этого не было, поскольку я избегал работы в партийном и советском аппарате. В нормальных условиях характеристику должен был составить он, но я знал, что он этого не сделает и даже сорвет мне ее выдачу (директором партиздата я был на­значен вопреки его протесту). Я решил обойти его. Вторым секретарем обкома работал Хаси Вахаев, которого я, будучи зав. орготделом, выдвинул инструктором обкома. Из-за интриг заведующего агитпропом наши отношения перестали быть дру­жескими, но все еще оставались нормальными. Уло­вив подходящее время, я ему подсунул характе­ристику, которую сам на себя составил. Никаких дифирамбов я себе не пел, в ней просто переска­зывалась моя биография и отмечалось обязатель­ное в таких случаях положение, что я в каких-либо оппозициях не участвовал, антипартийных уклонов не было, в «примиренцах» не числился и колеба­ний от «генеральной линии» не проявлял (не мог же я писать, как тот герой из анекдота: «колебался вместе с генеральной линией»). Когда я Вахаеву положил на стол характеристику, он, вопре­ки ожиданию, даже не удивился (вероятно, подоб­ные бумаги он часто подписывал) и, собираясь ее подписать, только, как бы между прочим, спросил: «Зачем она тебе понадобилась?»

Чтобы скрыть свою истинную цель, я решил отде­латься шуткой: – хочу ее представить товарищу Окуеву (тот и был зав. агитпропом). Вахаев тоже ответил шуткой, которая звучала как правда: «Тут тебе не поможет характеристика, подписанная даже самим товарищем Сталиным!»

Сразу же после этого я направил в Мандатную комиссию ЦК заявление – с приложением характе­ристики и своих книг – о принятии меня на редак­торское отделение. Кроме того, я написал и личное письмо на имя Александра Щербакова. С Щербако­вым я был знаком по ИКП и даже оказал ему не­сколько услуг, когда он приезжал на Кавказ. Он те­перь был заместителем заведующего Орготделом ЦК. Я не очень верил в свой успех, ибо конкурентов должно было быть много, а Щербаков, теперь уже высокий чиновник, наверно, давно забыл о моем существовании.

Прошло довольно много времени – явный при­знак отказа. Я примирился было с этой мыслью, но как-то звонит ко мне в партиздат (он находился в здании обкома) Вахаев и просит меня подняться к нему наверх. Как раз в это время у меня было изда­тельское совещание. Поэтому спрашиваю его, мож­но ли явиться к нему после совещания. Вахаев отве­чает, что явиться надо сейчас же.

– У нас в обкоме переполох, не знаю, что сие мо­жет означать, – говорит Вахаев и протягивает мне телеграмму: «Срочно откомандируйте Авторханова в распоряжение ЦК. Щербаков».

– Понятия не имею, – застраховал я себя от Окуева.

Окуев был весьма способный человек и серьез­ный работник, но болел той болезнью, которую можно назвать патологической завистью к чужим возможностям, вроде героя ОТенри, считавшего «доллар в чужом кармане личным оскорблением для себя». Хотя подписью под моей характеристи­кой я связал судьбу второго секретаря с моей, и он уже не может поддержать шефа агитпропа, если тот вздумает послать в ЦК отвод против моей кан­дидатуры на курсы, но все же я посчитал за лучшее молчать обо всем, пока меня не оформят в Москве. И оказался прав. Окончательное оформление про­изошло лишь после беседы с Щербаковым. Я сразу подал телеграмму в обком с просьбой освободить меня от работы в партиздате, так как остаюсь в Москве учиться на курсах марксизма при ЦК.

Удивительное дело: в «Правде» меня уж объяв­ляли «правых дел мастером», в ИКП травили как бездомную собаку, в обкоме, в Грозном, я был под постоянным подозрением, правда, не без собствен­ной вины (иные головотяпские решения обкома я критиковал в центральной печати, так как в мест­ной мне это не разрешалось), а вот аппарат ЦК на меня определенно делал ставку, – иначе чем объяс­нить отмену постановления ячейки ИКП о моем ис­ключении из партии, мою работу в секторе печати в ЦК, назначение директором партиздата области, те­перь принятие на курсы марксизма?.. На вершине власти, где никто не верил уже ни в Бога, ни в Маркса с Лениным, смотрели более хладнокровно и более трезво на то, что творилось и говорилось внизу. ЦК намеренно накалял политическую атмос­феру и с бешеной злобой натравлял актив против партии, партию против народа, народ друг против друга («классовая борьба»), планируя свое очеред­ное преступление против всех – тогда с низов бес­прерывным потоком двигались «встречные планы»: «бей!», «уничтожь!», «вырви с корнем!». Намерен­ная клевета, дикие измышления, ложные доносы были легализованы самим же Сталиным, когда он заявил, как уже указывалось, что нам нужна крити­ка и самокритика, если в ней содержится даже толь­ко «5-10% правды». Наверху хорошо знали цену этой собственной системе и поэтому пользовались ее преимуществами только в тех случаях и в том мас­штабе, если решили избавиться от определенных лиц или социальных групп. Будь на вас тысяча доносов, с правдой не на 5-10, а на все 100 процентов, но если вы уже заранее не включены в список обреченных, то можете спать спокойно. Впоследствии на допро­сах мой следователь мне сказал: мы уже дважды старались вас арестовать, но ЦК оба раза не разре­шил. Вот это и называется – очередь не дошла. У товарища Сталина все ведь делалось по плану. План – государственный закон, говорил Сталин, а нару­шение плана, добавлял он, государственное преступ­ление.

Да, ЦК делал на меня ставку как на бывшего и будущего партаппаратчика, что подтвердил еще раз факт моего зачисления на курсы при ЦК. Все ос­тальное зависело от меня самого. В ЦК не забыли, конечно, моего «грехопадения» во время дискуссии в «Правде» три года назад. Там считали это «грехо­падение» результатом не злого умысла с моей стороны, а политической незрелости, когда молодой коммунист созерцает мир через розовые очки, принимая тактические маневры партии за ее стра­тегические замыслы. Такой простак – идеальное сырье для выделки из него рафинированного «вин­тика» партаппарата, правда, при условии, что он по­датлив, в собственных же интересах. Если «сопро­мат» пересилит «диамат» – знай, что ты уже сгорел во время «обработки», если же «диамат» в тебе победил – тогда ты уж получаешь аттестат партий­ной зрелости и попадаешь в «партию в партии» в актив партии. В нормальном государстве, демо­кратическое оно или абсолютистско-монархистское, актив – это просто бюрократия, нужная для управ­ления делами аппарата государственной власти. Такая была бы роль актива и в советском государ­стве, если бы оно было нормальным. Поскольку советское государство, по мнению Ленина, – госу­дарство «нового типа», «диктатура пролетариата», иначе говоря, не государство в классическом смыс­ле, а «тоталитарная партократия», то управляют ею не вообще чиновники, а чиновники тоже «нового ти­па» – «партократы». Партократы – это актив, рек­рутируемый из социальных низов общества, актив, пропущенный через фильтр обесчеловечивания, что­бы освободить его от морального тормоза и эмоцио­нальной нагрузки, актив, перекованный в кузнице партии в бездушных мастеров власти. Активисты при Сталине приходили к власти через миллионы трупов своих соотечественников, кто этим начинал тяготиться, тот сам оказывался среди трупов. И все-таки сотни тысяч, миллионы рвались в актив. Вовсе не для преступления, а для человеческой жиз­ни. Власть и есть источник такой жизни. В другой книге я сделал сравнение между коммунистическим государством и государством капиталистическим как раз в этом вопросе и пришел к выводу, кото­рый сам по себе очевиден: при капитализме деньги дают власть, а при коммунизме власть дает деньги. В основе обеих экономических систем даже лежит один общий закон – пренебречь человеческой мо­ралью, если это необходимо для собственного бла­гополучия. Вот отсюда движущей силой партийного актива стала карьера, жажда власти, которой нель­зя достичь иначе, как через потерю самого себя как человека. Сталин, несомненно, был великим психо­логом человеческого дна и его социальной клоаки. Он и вербовал там своих активистов, одаряя их властью и привилегиями прямо пропорционально содеянным ими преступлениям, для увеличения и расширения его абсолютной власти. Поскольку мы знаем еще со времен лорда Актона, что «власть пор­тит, абсолютная власть портит абсолютно», то совет­ское партократическое государство оказалось уни­кальным и вне конкуренции по своей коррупцион­ности.

Я был бы несправедлив, если бы объявил всех, кто шел в партию и партактив, сплошь продажны­ми типами. Многие интеллигентные люди не шли в партию – их вербовали туда. Если выдающиеся лю­ди из среды ученых вообще не поддавались такой вербовке, то их вызывали в ЦК и требовали, чтобы они в интересах «науки и родины» согласились быть зачисленными в партию непосредственно ЦК (ака­демик Деборин, Марр и др.), а выдающимся совет­ским полководцам ЦК торжественно сообщал, что они имеют честь быть принятыми заочно в партию самим ЦК, минуя обычные в таких случаях инстанции (заместитель наркома обороны СССР Сергей Каменев, маршалы Шапошников, Говоров и др.). Известны и примеры, когда академиков с мировы­ми именами вызывали из их лабораторий, торжест­венно вручали им партбилеты и тут же назначали министрами СССР! Попробуйте отказаться от та­кой чести – быть зачисленным в «партийный актив» самим Центральным Комитетом! У советского ака­демика или полководца не было даже и того выбо­ра, который был у американского полководца, ге­роя американской гражданской войны У. Т. Шермана. В ответ на настойчивые уговоры выставить свою кандидатуру в президенты Шерман писал: «Если ме­ня выдвинут кандидатом в президенты, то я убегу в Мексику, если же меня изберут, то я буду бороть­ся против моей выдачи». Из СССР не убежишь, ведь «страна на замке», как хвалятся чекисты.

Если ты уж в «актив» попал – безразлично по собственной воле или против нее, – отныне ты при­надлежишь не себе, а партии, ты не рассуждающий человек, а функционирующий инструмент, ты мик­роскопический винтик в исполинском механизме партии. «Винтиком» тебя нарек сам Сталин. Если же ты «винтик» не просто механический, служащий безупречному функционированию машины власти, а «идеологический», «творческий» винтик, обязанный оправдывать преступления самой машины, то ты должен усвоить всеспасающую и всеобъясняющую науку партии – «диалектику». Здесь я хочу подроб­но остановиться на том, что значит «диалектика в политике» по-большевистски. Впрочем, что такое эта таинственная «диалектика», наглядно объяснил один чех: два студента на семинаре высшей партий­ной школы в Праге стараются понять, что такое «диалектика», и никак не могут разобраться. Подходит еврей, который в юности посещал семинар по тал­муду, и объясняет им «диалектику» на практичес­ких примерах:

– Представьте себе двух людей, которые упали в камин. Один весь в саже, а другой остался чистым. Кто из них моется?

– Конечно, грязный.

– Неправильно. Грязный смотрит на чистого и думает, что он тоже чистый. Напротив, чистый смотрит на грязного и думает, что он тоже грязный, и поэтому он моется. Сейчас я вам поставлю второй вопрос: оба падают в камин, кто же моется теперь?

– Теперь мне ясно – моется тот из них, кто ос­тался чистым, – отвечает второй студент.

– Заблуждение. Чистый, когда мылся, установил, что он был чист, а грязный, который видел, что даже чистый мылся, последовал его примеру. Теперь я ставлю вам третий вопрос: оба уже третий раз па­дают в камин. Кто же моется?

– Отныне всегда моется тот, кто грязный.

– Опять неверно. Видели вы когда-нибудь, чтобы двое упали в одну и ту же печку, при этом один ос­тался чистым, а другой вымазался? Вот теперь, то­варищи, вы видите, что такое диалектика!

Мы помним, что Ленин в своем «Завещании» за­метил о Бухарине, что Бухарин «никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики». Что значит, по Ленину, не понимать диалектики в политике? Это значит нарушить ведущий закон диа­лектики в политике – «лавирование и маневрирова­ние», который Ленин пояснял в следующих словах: «Надо уметь... пойти на все и всякие жертвы, даже в случае надобности – на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, сокрытие правды» (Ленин, т. XXV, с. 194); это значит проспать гени­ального Макиавелли, который учил политиков да­вать любые обещания и подписывать любые догово­ры, но тут же предупреждал, что «благоразумный государь не может держать свое слово, когда это вредно для него»; это значит, наконец, игнориро­вать достижения «диалектики» ученика Ленина, са­мого Сталина, который даже святотатство совер­шал в маске святого. Этих качеств Бухарин был ли­шен начисто, что он доказал в двух важных дискус­сиях с Лениным: в 1918 г. во время обсуждения Брест-Литовского мира с Германий и в 1920 г. во время профсоюзной дискуссии.

После всего сказанного должно быть понятно, что «душой» учебной программы курсов марксизма при ЦК тоже была «диалектика в политике» вообще и «ленинская диалектика в партийном строитель­стве» в особенности.

Герцен называл диалектику Гегеля «алгеброй ре­волюции», большевики превратили ее в «алгебру партии» для растления душ, в орудие партии для ка­муфляжа своих преступлений, в философию лжи для их оправдания. Первое просветление в этом на­правлении и началось у меня на курсах марксизма-ленинизма при ЦК (Садово-Кудринская ул. 9, там ныне Академия общественных наук при ЦК КПСС).

Начну свой рассказ об этих Курсах с их началь­ства, состава слушателей и профессоров. Начальни­ком курсов был член партии с 1912 г. Д. Н. Була­тов. Эту должность он совмещал со своей основной работой – начальника отдела кадров НКВД СССР. Это тоже была по существу фиктивная должность. Он был личным представителем Сталина в аппарате НКВД, чтобы надзирать за сетью его кадров из­нутри. Раньше он входил во «внутренний кабинет» Сталина, после стоял ряд лет, еще до Маленкова и Ежова, во главе орготдела ЦК, входил в состав ЦК тоже раньше их обоих – с 1930 г. Сталин его знал лично еще с 1910 г. по совместной ссылке в Сибири, где Булатов, по его собственным словам, выпол­нял роль «мальчика на побегушках» у Сталина-Ко­ба. Благодарный Сталин всячески выдвигал Була­това, пока на горизонте не появились Ежов и Ма­ленков. Однако «благодарность» Сталина тоже бы­ла категорией «диалектической». Когда в 1936 г. Ежова назначили наркомом внутренних дел вместо Ягоды, то он убедил Сталина, что Булатов в заго­воре с Ягодой, и поэтому чистку в аппарате НКВД начал с ареста Булатова. Дело Булатова долго тя­нулось. Видимо, его не смогли «оформить» для су­да, и у семьи – после ареста самого Ежова в 1939 г. – даже появилась надежда на его освобождение. О его дальнейшей судьбе рассказывает самиздатский историк:

Арестованного Булатова «поместили в Лефорто­во, но от пыток воздержались... В своем письме Бу­латов напомнил Сталину о Сольвычегодске, где ока­зал будущему вождю не одну услугу. Ему сообщи­ли, что назначено переследствие... в товарище Ста­лине заговорила совесть. В тот же вечер Булатова вызвали с вещами. Прошло несколько лет. В один из июльских дней 1941 г. в общей камере Бутыр­ской тюрьмы встретились два друга, старых партий­ца. Булатова было не узнать: мертвенно бледный, слабый, он еле передвигался... Оказывается, тогда его из Лефортовской тюрьмы не освободили, а пе­ревели на «дачу пыток» в Сухановскую тюрьму. На него дали 73 показания, 73-е было показание Ежо­ва. Что касается судьбы Булатова, то утро заседа­ния бригады Ульриха стало для него «последним» (А. Антонов-Овсеенко, «Портрет тирана». Издатель­ство «Хроника», Нью-Йорк, 1980, с. 217).

Мог ли думать о такой судьбе самоуверенный и самовластный, до мозга костей от Сталина и под Сталина, приземистый крепыш во цвете лет (Була­тову было 45 лет), когда он заезжал к нам на Кур­сы в форме генерала НКВД и наставлял нас учиться у Сталина «ленинской диалектике бить и побеждать врагов!». Оказывается, он учил нас той науке, о ко­торой сам имел лишь смутное представление. Его за­местителем по учебной части и фактическим руко­водителем курсов был Семенов. Как человеческий тип он был полнейшим антиподом Булатова, а как образованный марксист во много раз превосходил его. Мягкий и предупредительный в обращении, тер­пеливый и толерантный в теоретических спорах (ка­чества, которые Сталин и его клика беспощадно из­гоняли из партийной среды – как атрибуты «гнило­го либерализма»), Семенов старался внедрить в учебный процесс побольше познавательных элемен­тов как из области «трех источников марксизма» (немецкая классическая философия, английская классическая политэкономия и французский социа­лизм) , так и из области русской классической лите­ратуры и искусства. Он постоянно внушал слушате­лям, что два года, которые они проведут здесь, – это их последняя возможность заглянуть в сокро­вищницу буржуазной культуры, без овладения ко­торой человек не может считать себя образованным. Для этого в распоряжении слушателей было все: академики и профессора с мировыми именами, богатая библиотека с «буржуазной» литературой, не­доступной обыкновенному советскому человеку, опера, музыка, музеи, всюду с бесплатным входом; а чтобы не бегать по магазинам для приобретения «барахла», – постоянные пропуски в закрытый рас­пределитель Кремля. Что же еще нужно, чтобы чело­век всерьез взялся за овладение «буржуазной» культурой?

И все же заботы Семенова были не только напрас­ны, но и бесцельны. Объяснялось это специфичес­ким составом его слушателей. По первоначальному замыслу, курсы марксизма, созданные в начале двадцатых годов при Комакадемии, служили для пополнения знаний в области марксистской теории у высших резервных и «опальных» кадров, чтобы они, дожидаясь новых назначений, зря не шлялись по Москве (посланный, или, вернее, сосланный сю­да глава Грузии Буду Мдивани возмущался: «Ни­как не могу понять, почему Сталин посадил меня не в тюрьму, а сюда: ведь марксизму я могу учить его самого и всех его Кагановичей!»). В конце двадца­тых годов курсы марксизма были переименованы в Курсы марксизма-ленинизма при ЦК с двухгодич­ным обучением. «Опальные» на них уже больше не посылались (их путь давно уже лежал в Сибирь). Отныне сюда попадали отборные и «перспективные» – секретари обкомов, крайкомов и Центральных Комитетов республик, заведующие их ведущими от­делами, редакторы их газет. Приемы на Курсы в на­чале тридцатых годов (после XVI съезда) поразили меня одной специфической особенностью, которой я тогда не придавал никакого значения: в составе при­нятых впервые появились руководящие чекисты из областей и республик. В приеме 1933 года, в котором и я попал на Курсы, они составляли уже значи­тельный процент. Я понял, в чем дело, тогда только, когда Сталин начал назначать чекистов, пропущен­ных через Курсы марксизма, первыми секретарями обкомов, крайкомов и Центральных Комитетов рес­публик. Всех перечислять незачем, назову только трех, которых я знал лично и которых знает история сталинщины: начальник областного управления ГПУ Н. Игнатов стал первым секретарем обкома, после войны секретарем ЦК и членом Политбюро (Прези­диума) ; начальник краевого ГПУ Е. Евдокимов стал первым секретарем Северокавказского край­кома; начальник республиканского ГПУ Д. Багиров стал первым секретарем ЦК Азербайджана. Другой наиболее выдающийся чекист, который воистину мог учить марксизму самого Сталина, был назначен, минуя наши курсы, первым секретарем ЦК Грузии – Л. Берия.

Вот только теперь понял я, почему шеф наш – не какой-нибудь партийный профессор, а сам началь­ник кадров НКВД СССР. Булатов, изучая своих че­кистов «по косточкам», как любил выражаться Сталин, вероятно, делал и соответствующие реко­мендации Сталину, кого из них можно назначать секретарями партии. Семинары «Партийное строи­тельство», которые он вел, служили той же цели: выявлению характера, способностей и образа мыш­ления каждого его участника. Все другие дисципли­ны, за которые болел Семенов, а также те, которые касались чистой теории марксизма, имели побочное значение.

Конечно, на Курсах были не только чекисты, но и порядочные люди. Таким был старый революцио­нер, член партии с 1906 г., председатель Комиссии партконтроля при ЦК Белоруссии 3. Г. Иоанисиани. Это был обаятельный и добрый человек, кото­рый никак не подходил к своей полуполицейской работе (эту работу ему навязал первый секретарь ЦК Белоруссии Гикало). Я его знал еще по Кавка­зу, а на Курсах мы даже подружились, несмотря на разницу в возрасте. Его сюда прислали с советско-хозяйственной работы, чтобы «переквалифициро­вать» на должность партийного судьи. Он, как лю­бой армянин, очень любил музыку, и меня, полного профана в этом искусстве, умудрялся брать на каж­дую премьеру в Большой театр, а часто и на концер­ты в Музыкальную консерваторию. Были на Курсах и свои, советские «Пу-и» (император Пу-и был став­ленником Японии в Маньчжурии). Этой кличкой я наградил председателей «автономных» правительств Бурято-Монголии Дабаина и Чечни – Омарова. Од­ного я называл «монгольским Пу-и», другого «че­ченским Пу-и». Они не обижались и отзывались на кличку, совершенно не догадываясь о заключенной в ней иронии.

Среди немногих женщин на Курсах «ферст леди», конечно, считалась жена Жданова. Не знаю, почему ей вздумалось учиться марксизму у наших профес­соров, а не у своего всезнающего мужа. Впрочем, ее никто не учил, а она учила всех: и профессоров, и начальство, и нас, слушателей. Так как в ее «эруди­ции» что-то могло быть и из сведений, почерпнутых от окружения Политбюро, а главное – она могла замолвить словечко перед своим всемогущим мужем в пользу поддакивающих ей любимчиков, то недостатка в подхалимах у нее не было. К ним принадлежали и мои «Пу-и». Скоро Жданова ста­ла наиболее часто цитируемым авторитетом даже в вопросах мировой политики: «Товарищ Ждано­ва сказала, что если мы захотим, то займем Мань­чжурию в два часа», – эту цитату я слышал от од­ного слушателя, спорившего с другим, а ведь это была опасная болтовня. Я только удивлялся, как она, ставшая, наверное, по старости лет еще более болтливой, умудрилась не быть арестованной Ста­линым, который ведь загонял в тюрьмы просто из-за бабских сплетен жен других своих соратни­ков – Молотова, Ворошилова, Андреева, Поскре­бышева... Ни одна из жен «вождей» не была так ви­новна перед Сталиным, если речь идет о распростра­нении «контрреволюционных измышлений», как именно Жданова. Сталин этого, конечно, не знал, ибо никто из нас, даже из среды чекистов, не осме­лился бы сообщить в ЦК о болтовне жены секрета­ря ЦК, – например, о причине убийства Кирова. Между тем ее версия о мотивах убийства Кирова Николаевым на романической почве была более правдоподобна, чем та, которую сочинил для Нико­лаева сам Сталин (об этом – в следующей главе).

На Курсах читали лекции профессора трех катего­рий: партийные профессора, одни – о теории марк­сизма-ленинизма, другие – об управлении партией и государством; беспартийные – по западной истории и культуре; партийные и беспартийные профессо­ра – по истории Руси, России, СССР. К третьей ка­тегории принадлежали приглашенные читать лекции или делать доклады по текущей политике, по лите­ратуре и искусству. На редакторском отделении бы­ли и специальные дисциплины, связанные с техни­кой редактирования, профилем газеты, специфичес­кими требованиями и законами партийной журна­листики.

Ведущей кафедрой была кафедра «партийного строительства». Что же такое «партийное строитель­ство»? В своей уже мною упоминавшейся книге «The Communist Party Apparatus» (1966) я целиком принял советское определение этой дисциплины – это ленинское учение об управлении партией и госу­дарством, но назвал такое государство «нового ти­па» уникальной в истории формой правления – «то­талитарной партократией».

«Партийное строительство» – прикладная и уни­версальная наука, но это наука секретная, закры­тая, доступная не всякому члену партии, а только ее избранной элите – партактиву. Поэтому ее изучают в закрытых высших партийных школах (как я от­мечал в предисловии названной книги, в западных книгах, объявленных учебниками по изучению КПСС, нет даже упоминания о науке «партийное строительство», настолько она оказалась секретной даже для советологов Запада!). В основе этой науки лежит тезис Ленина:

1. , Дайте нам организацию революционеров и мы перевернем Россию» («Что делать?», 1902);

2. «Мы Россию завоевали... Теперь мы должны управлять Россией» («Ближайшие задачи Советской власти», 1918).

Тотальное руководство над обществом и тоталь­ный контроль над поведением каждого его члена – таков основной смысл этой науки. Поэтому свое исследование я и начал с тезиса:

«Большевизм есть не идеология, а организация. Идеологией ему служит марксизм, постоянно под­вергаемый ревизии в интересах этой организации. Большевизм и не политическая партия в обычном смысле этого слова. Большевики сами себя называют партией, но с многозначительной оговоркой – партией «нового типа». Большевизм не явля­ется также и «движением», основанным на моза­ике представительства разных классов, аморфных организационных принципах, эмоциональном не­постоянстве масс и импровизированном руковод­стве. Большевизм есть иерархическая организация, созданная сверху вниз, на основе точно разрабо­танной теории и умелого ее применения на прак­тике. Организационные формы большевизма на­ходятся в постоянном движении в соответствии с меняющимися условиями места и времени, но его внутренняя структурная система остается не­изменной. Она сегодня такая же, какой она была до прихода большевиков к власти» (A. Avtorkhanov. The Communist Party Apparatus. Regnery, Chicago, 1966, p. 1).

Это был основной вывод, который вытекал из наших теоретических занятий по кафедре «партий­ное строительство» и который подтверждается всей историей большевизма.

Мои полезные занятия по «партийному строитель­ству» через год прервались совершенно неожиданно для меня. В конце учебного года (это было в мае 1934 г.) Семенов вызвал меня к себе и сообщил, что мне незачем тратить еще один год на Курсах, поэто­му Булатов договорился в ЦК, чтобы меня допусти­ли к конкурсным экзаменам на основной курс Ин­ститута красной профессуры. ИКП так-таки и стал моей судьбой, на этот раз без малейших стараний с моей стороны Я давно перестал о нем думать, да и вообще думать о высшей школе. Сколь рьяно я стремился в школу в дни детства и юности, столь же теперь мною овладела полнейшая апатия ко всему.

На Курсы я подал заявление, чтобы, став газетчи­ком, разъезжать по стране, писать очерки, попробо­вать свои возможности в области публицистики. После Курсов марксизма по редакторскому отде­лению дорога мне была открыта в любую газету. Все остальное зависело от меня и от моих талантов... нет, не писать, а приспособляться, хотя по этой части конкуренция была велика, но шансы выбиться в ли­тературные лакеи неограниченны.

Я без всякого энтузиазма принял к сведению со­общение Семенова и получил трехмесячный отпуск для подготовки к экзаменам.

Некоторые воспоминания сохранились в моей па­мяти и от посещения заседаний первого съезда Со­юза писателей СССР в августе 1934 г., когда я был еще на Курсах. Я был членом СП СССР по секции критиков (на моем членском билете СП СССР красовались подписи М. Горького и А. Щербако­ва) , имел гостевой билет на съезд, но посещал толь­ко те заседания, на которых с докладом и заклю­чительным словом о советской поэзии выступал Н. И. Бухарин. Ходили упорные слухи, что Сталин сам предложил Бухарину выступить с таким докла­дом, с тем чтобы напустить на него с критикой ма­лоразборчивую свору из цеха «пролетарских поэ­тов», которыми дирижировала на этом съезде, как, впрочем, и самим председателем съезда Максимом Горьким, «тройка» «писателей» – А. Щербаков, П. Юдин и В. Ставский. Съезд все-таки был не толь­ко интересным, но и весьма колоритным. Редко кто, кроме докладчиков, держал речь по шпаргал­ке. Унификация мысли советских писателей все еще не достигла той вершины бессмысленной жвачки пустого и трафаретного словоблудия, как на нынешних съездах. Даже речи «пролетарских поэтов», на­падавших на Бухарина, выслушивались с огромным интересом. Горький был плохим докладчиком, зато симпатичным председателем из-за своей беспомощ­ности. Поэтому не он руководил собранием, а со­брание руководило им. Это была последняя явочная свобода советских писателей, выступавших как творческие личности, а не роботы агитпропа, как сейчас. Горская делегация очень гордилась, что в президиуме съезда рядом с всемирно прославлен­ным Горьким восседает лезгинский ашуг, седовла­сый Сулейман Стальский, которого Горький назвал на этом съезде «Гомером двадцатого века». Это был гениальный самородок, импровизатор поэзии и фольклорист, который не умел ни читать, ни пи­сать, и именно поэтому партийные идеологи успеш­но проституировали его творчество, поставив его на службу самых омерзительных акций сталинщи­ны. Насколько Сулейман был далек от понимания советской идеологии, свидетельствовал случай, о котором мне рассказывал бывший нарком просве­щения Дагестана Алибек Тахо-Годи. В связи с пред­стоящими празднествами к десятилетию автоно­мии Дагестана, говорил Тахо-Годи, мы попросили Сулеймана сочинить стихи о том, «как раньше бы­ло плохо, как теперь хорошо, как после будет еще лучше». Заодно растолковали ему, что мы идем к другому, высшему обществу, которое называет­ся «коммунизм». При коммунизме будет, как в раю. Там не будет ни государства, ни Советов, ни даже большевистской партии. Это сообщение, видно, очень вдохновило ашуга, и на торжествен­ном собрании Сулейман продекламировал чуть ли не целую поэму, но повторяющийся через каждое четверостишие рефрен оказался катастрофи­ческим:

«При злых царях было плохо,

при милых большевиках хорошо,

но при коммунизме будет лучше,

что не будет ни Советов, ни большевиков».

Таким и был подлинный «Гомер XX века».

Если центральной идеей доклада Максима Горь­кого была продиктованная Сталиным узурпация творческой свободы писателей и большевизация их художественно-эстетической мысли под антихудо­жественным девизом «соцреализм», то основная идея доклада Бухарина была абсолютно противопо­ложной. Обращаясь к поэтам, он выдвинул лозунг: «Нужно дерзать!». Как на поэта, умеющего «дер­зать», он указал на Пастернака. «Соцреализм» пар­тия как раз и придумала, чтобы писатели и поэты перестали «дерзать», чтобы Пастернаки и Сельвинские равнялись по Бедным и Безыменским, а Буха­рин твердит: ни в коем случае, все должно быть на­оборот – «нужно дерзать!». Вот тогда «тройка» на­пустила на Бухарина «оскорбленных и униженных» «пролетарских поэтов».

Большая группа поэтов во главе с А. Сурковым (он учился тогда в ИКП) начала нападки на Буха­рина, применяя совершенно нечистоплотные прие­мы. В полемике партии против ее противников все приемы считаются дозволенными: приписывать про­тивнику мысли, которых он не высказывал, чтобы было легче его «разоблачать»; приписывать ему дей­ствия, которых он не совершал, чтобы успешно дис­кредитировать его; наносить ему личные оскорбле­ния, чтобы унизить его в глазах других. Все эти приемы, поднятые на уровень «генеральной линии» пар­тии, сыпались на голову Бухарина, будто он не глав­ный редактор «Известий», а какой-нибудь «продаж­ный борзописец» из «Последних новостей» Милю­кова в Париже. Все это, конечно, как я уже говорил, не было скучно, но в устах представителей русской «изящной словесности» – невыносимо и гадко. Бу­харин в заключительном слове ответил им всем до­стойно и смело. К сожалению, я не помню всего за­ключительного слова Бухарина, но даже и по тем отрывкам, которые приведены из него в «Правде», читатель может оценить его достоинства. Бухарин сказал, что Сурков его обвиняет, что «Бухарин-де ликвидировал пролетарскую поэзию. Я ее ликвиди­ровал, очевидно, потому, что не сказал: «Безыменский – Шекспир, Жаров – Гете. Светлов – Гейне», – но я и не хочу это говорить... Сурков обвиняет ме­ня, что я на вершину советской поэзии выдвинул Пастернака, Сельвинского (о Тихонове он почему-то не упомянул...)». «Правда» продолжает: «Буха­рин обвиняет и Кирсанова за выдумки и неквалифи­цированную критику и напоминает свой лозунг в докладе «нужно дерзать!». Бухарин приводит вы­держку из «обвинительной речи» Кирсанова: «...вы­ходит, по Бухарину, что если страна спасла челюс­кинцев, то ты не высказывай свою радость, поко­пайся в себе, нет ли в тебе сукина сына». Где я гово­рил такие пошлости? Где я давал т. Кирсанову та­кие странные советы? Просто непонятна эта ультра­странная аргументация. Даже в бреду я не мог бы себе представить, что найдется товарищ, который мне сделает упрек, будто я запрещаю радоваться по поводу спасения челюскинцев» (это экипаж совет­ского парохода имени Челюскина, который затонул в Чукотском море в феврале 1934 г., а «челюскин­цы», 111 человек, были спасены советскими летчи­ками. – А. А.). Бухарин продолжал: «Я настаиваю на необходимости повышать качество поэтической продукции, охватывая гигантскую тематику и усо­вершенствуя форму, отсюда лозунг: «учиться и дер­зать», а мои оппоненты считают себя чуть ли не гени­ями и не особенно восхищены проблемой напряжен­ного труда» («Правда», 3.9.1934).

Помню, к концу съезда кто-то пустил в обраще­ние анекдот: один иностранный корреспондент спро­сил у Горького: «Кто же победил в дискуссии о со­ветской поэзии: поэты или Бухарин?» Горький быстро нашелся: «В «Правде» победили поэты, а в «Известиях» – Бухарин!» Автор анекдота бил в правильную точку: «пролетарские поэты» выступа­ли на съезде литературными диверсантами «Прав­ды», а «Правда» имела задание периодически напо­минать партии, что Бухарин – липовый теоретик. Только этим объяснялось, что, вопреки неизменной практике утверждать тексты докладов на любых съездах в Москве, на заседании одного из органов ЦК, текст доклада Бухарина был утвержден лишь на заседании Оргкомитета Союза писателей. Это оз­начало: доклад Бухарина может критиковать вся­кий, поскольку доклад не прошел через верховное святилище партии – через ЦК.

9. КАК Я СВЕЛ АБРЕКА С ОРДЖОНИКИДЗЕ

Здесь я хочу рассказать, как я свел с Серго Орд­жоникидзе одного чеченца, посетившего меня на Курсах. Мой гость приехал ко мне типично по-че­ченски: не спросив меня предварительно, могу ли я его принять, и не предупредив о времени своего при­езда. Чеченский адат не предусматривает таких дета­лей. По этому адату каждый гость – лицо желанное, священное и неприкосновенное. С тех пор как он переступил порог вашего дома, вся забота о нем пе­реходит к вам. Никакой роли при этом не играет, какой он веры, национальности и сословия. Священ­но в чеченском доме и право убежища – как кров­ники, которых преследуют враги, так и политически преследуемые органами власти лица, вступив в ваш дом, становятся как бы членами вашей семьи, и адат обязывает вас отвечать за их безопасность и благо­получие. Во время гражданской войны сколько че­чено-ингушских аулов было сожжено белыми за то, что они не выдавали красных, потом сколько их было сожжено красными за то, что они не выдавали белых! Любой человек на Кавказе, преследуемый советской властью, знал, что нет лучшего убежища, как Чечено-Ингушетия... Сегодня я должен был иг­рать роль гостеприимного хозяина.

Еще во время занятий секретарша Курсов вызва­ла меня в учебную часть, где меня ждал совершенно не знакомый мне человек, судя по внешности, го­рец, довольно пожилой. Одетый по-кавказски, под­тянутый и проворный, гость все же выглядел молод­цом и после обычного «салам-алейкум» выразил по­желание, чтобы, окончив такую «большую школу», я стал бы полезным чеченскому народу, и, как верующий мусульманин, добавил неизменное: «инш-Аллах», – «да будет на то Божья воля!». Он все еще ни слова не говорил, какая забота его занесла сюда, в Москву, из далекой Чечни, а я, если он сам не заговорит об этом, по тому же адату имел право задать ему такой вопрос только через три дня его пребывания у меня в гостях, в форме, принятой в таких случаях:

– Вероятно, у вас есть дела в здешних краях, мо­гу ли я быть вам полезным?

Но это долг вежливости самого гостя – не обре­менять хозяина лишними заботами и не быть ему в тягость, если обстоятельства не чрезвычайные. Однако обстоятельства, которые привели его ко мне, были и чрезвычайные, и для человека в моем положении весьма неприятные. Когда мы подня­лись в том же здании в мою комнату, гость задал мне вопрос, которого я меньше всего ожидал:

- Мой сын Абдурахман, ты слышал, что у нас в Чечне появился новый абрек – Ибрагим Курчалоевский?

- Как не слышать, он теперь самый знаменитый человек у нас, ведь НКВД назначил за него «пре­мию»: кто поймает или убьет Ибрагима, сразу по­лучит три награды – орден Красного Знамени, вер­хового коня и маузер!

- Мой сын Абдурахман, ты можешь все это зара­ботать без труда: вот тебе револьвер, я сам и есть Ибрагим Курчалоевский.

При этих словах он положил револьвер на стол и испытующе посмотрел мне в глаза. В моих глазах он мог прочесть глубокое удивление, граничащее с бес­помощной озадаченностью. Видимо, довольный впечатлением, которое он произвел на меня этим жес­том, гость изложил суть дела:

– Мой сын Абдурахман, у тебя есть и другая воз­можность: помочь мне встретиться с Орджоникидзе и его женой Зиной. Как только я их увижу, в Чечне не будет «абрека Ибрагима», а тебя вознаградит Ал­лах как правоверного мусульманина.

Но эта просьба еще больше озадачила меня своей абсолютной фантастичностью. Я слишком хорошо знал, что у нас с Ибрагимом больше шансов встре­титься с самим Аллахом, чем с Орджоникидзе. В последние годы советские лидеры так глубоко спря­тались от народа за высокими стенами Кремля или за высоченными заборами их подмосковных дач, что до них добираются только чекисты и вольные пташки. Когда я начал просматривать документы Ибрагима и выслушал его рассказ, мне показалось, что желание его не столь уж фантастично. К доку­ментам была приложена и краткая записка ко мне от Магомета Бектемирова, секретаря Ножай-юртовского окружкома партии, человека исключительно­го мужества, честности и независимости, – качеств, за которые его глубоко ненавидели чекисты. Бектемиров писал, что «легализованные бандиты из ГПУ объявили честного красного партизана Ибрагима бандитом, чтобы заработать на его преследовании очередную дюжину орденов. Надо сорвать эту затею провокаторов. Помоги в этом».

Когда я познакомился поближе с документами, мне стало ясно, почему Ибрагим был уверен, что его спасет Орджоникидзе: при Деникине Ибрагим был в личной охране чрезвычайного комиссара Москвы Орджоникидзе в горах Чечни. Он от него ездил с по­ручениями через фронт белых то в Баку, то в Тифлис, а то и в Астрахань к Шляпникову и Кирову. Вы­полнил и одно «семейное» задание Орджоникидзе: Ибрагим доставил к нему его жену Зинаиду Гаври­ловну из Тифлиса через военно-осетинскую дорогу, которую контролировали белые.

Моя спасательная идея заключалась в том, чтобы искать встречи не с Орджоникидзе, а с его женой, которой – за ее спасение, – по чечено-ингушским за­конам, Ибрагим приходился «присяжным братом». Предусмотрительный, как бывший конспиратор, Ибрагим приехал в Москву с удостоверением лич­ности на чужое имя, но если его возьмут под подо­зрение и сделают обыск, то тогда мы оба окажемся не в Кремле, а на Лубянке, – он как «бандит», а я как «бандопособник». Поэтому я первым делом за­брал у него револьвер и документы, оставив ему только фальшивое удостоверение. На следующий день утром мы уже были в комендатуре Кремля. Охрана проверила наши документы, записала наши имена и потом только выслушала наше желание. Я объяснил, что мой гость очень близкий Зинаиде Гав­риловне человек и приехал к ней по личному делу. Я добавил, что она знает его не по настоящему име­ни, как в удостоверении, а по его партизанской кличке во время гражданской войны на Северном Кавказе, – как «Зелимхана». Я умышленно упустил продолжение клички – «Курчалоевский», – чтобы в НКВД не догадались, о ком идет речь. Если даже до­гадаются, то в 1933 г. НКВД не осмелился бы арес­товать человека, который записался на прием к же­не члена Политбюро, не запросив ее (через три года тот же НКВД расстрелял родного брата Орджони­кидзе безо всяких запросов).

После долгого ожидания чиновник сообщил нам, что Зинаида Орджоникидзе уехала. Напрасно было бы задавать вопросы, куда уехала и когда вернется. Мы вновь пришли на второй день, но ушли с тем же результатом. На третий день, часа в три, мы стояли у ГУМа и колебались, куда теперь отправиться: опять в комендатуру Кремля или в находящуюся непода­леку приемную «всесоюзного старосты» – Калини­на. Единственным доступным для рядового челове­ка высшим учреждением в стране была тогда прием­ная М. И. Калинина, председателя Президиума ЦИК СССР. Это совсем не означало, что каждого посети­теля принимает сам Калинин, но если посетитель был принят им лично, то считалось, что жалобщик уже наполовину выиграл свое дело. К тому же сам Калинин хорошо знал Кавказ, после революции 1905 г. скрывался в доме чеченца Арсаева из Алхан-Юрта, а во время своего правительственного визита в 1923 г. в Чечню отмечал, что чеченцы шли в «аван­гарде пролетарской революции на Кавказе». Я и хо­тел повести к Калинину одного из этих «авангар­дистов», хотя и не был уверен, что его тут же не арестуют, если охрана Калинина узнает подлинное имя моего гостя. Пока я растолковывал Ибрагиму выгоду и риск нашего возможного обращения к Ка­линину, на помощь пришел Его Величество «слу­чай», вернее, кавказская шапка Ибрагима: к Ибра­гиму подошел выходивший из ГУМа в такой же кав­казской шапке человек и поздоровался с моим гос­тем по-грузински: – Гамар джоба!, явно приняв его за грузина, Ибрагим ответил ему тоже по-грузински, добавив, что хотя он и не грузин, но сосед грузин – чеченец, некоторое время жил в Грузии, где немно­го и научился грузинскому языку. Это еще больше заинтересовало нашего знакомого. Это оказался представитель какой-то грузинской организации в Москве Шалва Махаури. Всеми признанное грузин­ское гостеприимство основано на том, что грузин испытывает настоящую радость, если он может вас угостить или оказать вам какую-нибудь услу­гу. Черта, которая роднит всех нас, кавказцев. Шалва тут же пригласил нас пообедать вместе с ним в известном грузинском ресторане – духане, на Тверской. Мы отказались, поблагодарив его за при­глашение и объяснив ему заодно причину, почему мой гость оказался в Москве. Лучше меня осведом­ленный Шалва добродушно улыбнулся, явно тро­нутый нашей наивностью – попытками попасть к семье Орджоникидзе через комендатуру Кремля, и, протянув руку в сторону мавзолея Ленина, вымол­вил:

– Вот тот, который там лежит, воскреснет рань­ше, чем вы нормальным путем попадете к вождям его партии. Поедем, покушаем шашлык, выпьем ви­на, а потом я вам расскажу, как попасть к Зинаиде Орджоникидзе.

Разумеется, мы тотчас же последовали его при­глашению. Он повел нас к своей шикарной амери­канской машине (что резко подняло его вес в на­ших глазах, ибо в то время персональные машины имели только наркомы и высокие «шишки») и че­рез несколько минут мы уже сидели в духане. Да­же по тому, как Шалву приняли в духане, а приняли его именно как «наркома», мы уверились в успехе нашего дела. В духане, оказывается, его ожидали еще два его друга – оба грузины. Грузины любят не только угостить, но они знают также, как угостить. Сначала подали разные острые закуски, которые да­же у сытого вызывают волчий аппетит, подали также всякую зелень, специальный «кобинский сыр», вино марки «Наркомзем Грузии» номер шесть (эта деталь запомнилась из-за исключительного ка­чества этого вина, тут же замечу, что Шалва был очень разочарован, узнав, что Ибрагим не пьет). По­том пошли шашлыки по-кавказски и по-карски из молодого ягненка. Обед незаметно перешел в ужин, появился оркестр и тогда Шалва вызвал шефа рес­торана и сказал: «Закрой духан, накрой стол ор­кестру, за твои потери плачу я». Желание Шалвы бы­ло тут же исполнено. Духан закрыли, оркестр по­лучил указание играть только те вещи, которые за­кажет наш стол. В знак своего уважения к Шалве и его гостям шеф поставил нам бутылку старого кахетинского вина, чуть ли не времен независимой Грузинской республики.

Темпераментный и гостеприимный, Шалва так за­нял и наше внимание, и наши желудки, что мы с Иб­рагимом, словно попавши с корабля на бал, совсем бы забыли о предмете нашей заботы в эти дни, если бы он сам же не вернул нас к этой теме, предвари­тельно позвонив куда-то.

– Зине сегодня забудьте, завтра вы будете ее гостями. Уверен, что вы будете гостями и Серго. Он настоящий кавказец и никого не боится. Когда он приезжает в Тифлис, он гуляет по проспекту Руста­вели без охраны и вы можете подойти к нему и по­просить: «Серго, угостите московской папиросой!» И он вас угостит, а что Сталин приезжал в Грузию, нам сообщают, когда он уже вернулся в Москву.

Потом Шалва посмотрел по сторонам и шепотом добавил:

– Сталин – герой в Кремле, а как вышел из Кремля – баба. Поэтому он закрыл Кремль, закрыл СССР, хочет закрыть весь мир... Просто стыдно, что он грузин...

Мне было очень неприятно, что он перешел к «вы­сокой политике», тем более, что мы видели его и его друзей в первый раз, а возражать ему – значит засвидетельствовать свое недоверие не только к его словам, но и к нему самому. Это было бы некор­ректно, оскорбительно и не на пользу нашего дела. Хотя грузины народ очень спаянный и дружный, но все стены страны имели сталинские уши и духан на Тверской не мог быть исключением. Как раз наобо­рот. Сталинские шпионы постоянно ходили по пя­там грузин, живущих в Москве, считая, что если Сталину и грозит какая-либо опасность, то только со стороны грузин. Шалва рассказал о нескольких случаях, когда Сталин выражал недоверие к своим землякам. Однажды, когда грузинский ансамбль танца в Кремле начал танцевать с кинжалами перед Сталиным, то Ворошилов решительно запротесто­вал, чтобы обнаженными кинжалами жонглировали перед самим Сталиным, но тогда Сталин успокоил его:

– Клим, эти мне ничего не сделают, но в одном ты прав – если меня когда-нибудь укокошат, то только свои, кавказцы.

Из этого краткого диалога между Ворошиловым и Сталиным родилась новая «законотворческая» идея: президиум ЦИК СССР издал декрет об уголов­ном наказании за ношение кавказских кинжалов. Даже танцорам на сцене разрешалось пользоваться только бутафорскими кинжалами. (Может быть, этим недоверием Сталина к землякам объяснялось, что Сталин, по словам Хрущева, заставил Берия убрать из своей личной охраны всех грузин.) Известен и другой случай, о котором рассказывал тот же Шалва. Как-то московские грузины устроили в «Новомосковской гостинице» большой бал, на котором присутствовали многие влиятельные гос­ти из Москвы и приезжие наркомы из Тифлиса. Грузинское застолье всегда отличается не только обилием выпивки и еды, но и блеском и остроуми­ем чередующихся тостов. Древний обычай грузин пить вино из рога одновременно символизирует со­бою рог изобилия как в угощении, так и в неисся­каемости изобретательных тостов. И вот, когда грузины соревновались в этом своем искусстве произносить тосты, рассказывал Шалва, кто-то из русских решил похвалить политический гений грузинского народа за то, что он дал так много государственных деятелей России. Но неразумный тамада, видимо, уже навеселе, отвел непрошенный комплимент:

– Мы России отдаем только тех грузин, которым мы у себя дома не можем доверить даже обществен­ное стадо, – выпалил он под общий хохот зала.

На второй день, по приказу Сталина, который от­нес замечание тамады на свой счет, все участники ба­ла, независимо от чина и положения, были погруже­ны в арестантский вагон и в этапном порядке от­правлены в Тифлис. Шалва тоже был среди них. В заметке в «Правде» по этому поводу было сказано, что их подвергли такому наказанию, потому что они устроили в гостинице дебош, стреляли из оружия, подвергая опасности жильцов гостиницы. Когда я об этом напомнил, Шалва возмутился:

– Все это чепуха, которую выдумала газета, что­бы оправдать произвол над нами. Нас везли целый месяц в скотском вагоне и по-скотски. Некоторые попали из вагона прямо в больницу, среди них два наркома Грузии.

Было уже за полночь, когда Шалва повез нас до­мой. Взял все данные об Ибрагиме, мой адрес и телефон Курсов марксизма. Сказал, чтобы мы весь день были дома. К нам позвонит его знакомая дама. Дал нам также свой телефон и домашний ад­рес. Мы расстались друзьями.

На второй день все слушатели и служащие Кур­сов говорили о большой сенсации: за моим гостем и за мною приехала на открытой правительственной машине сама жена Орджоникидзе – Зинаида Гаври­ловна! Если бы они знали, что в общежитии Курсов, которые возглавляет сам начальник кадров НКВД СССР, я укрываю уже четыре дня самого знаменито­го в Чечне «бандита», то сенсация была бы полной. Но тогда никто не смог бы понять, почему же жена Орджоникидзе повисла на шее этого «бандита» и радуется встрече с ним, как встрече с родным бра­том, которого не видела целую вечность.

Сентябрьский погожий день клонится к вечеру, а подмосковный воздух бодрит всех. Еще пару дней назад мрачно настроенный Ибрагим тоже ожил. Мы мчались с Зинаидой в какую-то нелюдимую глушь подмосковного леса по отлично асфальтированной дороге, на всем протяжении которой не встретили ни одной машины, зато – частые посты. Потом я узнал, что по этой дороге ездят только члены По­литбюро на свои дачи. Ибрагим по-детски радо­вался своему неслыханному счастью – доложить лично Серго, что Чечнею давно правят, как он выра­жался, «не большевики, а разбойники». Когда я ска­зал Ибрагиму, что Серго теперь не партизан, каким он его знал в горах Чечни, а самый большой начальник после Сталина и поэтому надо быть с ним сдер­жанным, к тому же в Чечне тоже есть начальники хорошие и плохие, тогда Ибрагим, явно задетый моим нравоучением, – что для младшего по отноше­нию к старшему считается у нас непростительным нарушением адата, – типично по-чеченски сыронизировал:

– Мой сын Абдурахман, я «большому начальни­ку» скажу, что Чечнею правят разные разбойники – одни хорошие разбойники, другие плохие разбойни­ки, но те и другие – разбойники! – а потом, по­смотрев мне в глаза, лукаво улыбнулся и успокаи­вающе добавил: – Если я буду говорить глупости, то ты переводи умно.

Солнце уже закатилось, когда мы прибыли на да­чу. Пока Зинаида Гавриловна нас угощала чаем, при­ехал и Орджоникидзе. Надо было видеть эту встречу двух бывших партизан-кавказцев: одного – все­сильного члена правительства, другого – рядового горца, затравленного и преследуемого органами это­го же правительства. Большой, физически здоровый и сильный, Орджоникидзе легко, как ребенка, начал бросать вверх моего худощавого, но мускулистого Ибрагима, приговаривая: ,»Ай да молодец, аи да Зе­лимхан!» Ибрагим сопротивлялся, смеялся и что-то говорил по-грузински и, еле вырвавшись из объятий Орджоникидзе, бросился к Зинаиде, ища спасения.

Успокоившись, Орджоникидзе начал еще во дво­ре расспрашивать о старых друзьях-партизанах.

– Где такой-то партизан?

– Сидит.

– Что делает такой-то?

– В Сибири.

– Чем занимается такой-то?

– Расстрелян.

Еще несколько вопросов, но ответы такие же.

Орджоникидзе с каждым ответом Ибрагима ис­кренне недоумевал, мрачнел и, вероятно, посчитав­ши за лучшее дальше не спрашивать, последний воп­рос задал о самом Ибрагиме:

- Чем же ты сам занимаешься, Зелимхан?

- Дорогой Серго, я занимаюсь бегством от Совет­ской власти. Вот я и приехал рассказать тебе, поче­му я бегаю.

После всего слышанного Орджоникидзе это заяв­ление ничуть не удивило. Только сказал:

– Сделаем все по-кавказски – сначала надо кор­мить гостей, а потом служить им.

При этих словах Орджоникидзе попросил нас сле­довать за ним на кухню, которая одновременно слу­жила и столовой, надел фартук и начал нанизывать на вертела баранину для шашлыка, спрашивая каж­дого отдельно (кроме нас, была в гостях еще одна супружеская пара из Грузии), кому какой шашлык – поджаристый, средний, недожаренный. Тут же на чугунке шеф-повар хозяина готовил разные грузин­ские блюда, один запах которых приводил в движе­ние все слюнные железы. Стол, что называется, ло­мился от яств – и все было кавказское: кавказские блюда, кавказские зелень и фрукты, кавказские ми­неральные воды, даже хлеб кавказский – лаваш, а специально для Ибрагима – разные восточные сла­дости. Тут же батарея отборных кавказских вин, в том числе дореволюционная марка «коньяк Сараджева», который я в первый и последний раз ви­дел в доме Орджоникидзе. Узнав, что Ибрагим все еще оставался непьющим мусульманином, Орджони­кидзе и сам не стал пить. Плебей по характеру, дворянин по происхождению, фельдшер по образова­нию, хозяйственный диктатор СССР по должности, – Орджоникидзе воистину был рыцарем без страха и упрека в партии, которую Сталин намеренно пре­вращал в партию карьеристов, прохвостов и уголов­ников. Те несколько часов, которые мы провели в обществе Орджоникидзе, сказали мне больше, чем все его речи, казенные биографии и бесчисленные легенды о нем на Кавказе. Только теперь я понял и то, почему ингуши прозвали его «Эржекениз» «Черным князем», князем обездоленных и обижен­ных. Конечно, он оказал Сталину решающую услугу на посту председателя ЦКК-РКИ по ликвидации ле­нинской гвардии из разных оппозиций, но Орджони­кидзе думал, что выполняет завещание Ленина о недопущении в партии антипартийных фракций, а оказалось, что он был лишь орудием в руках Ста­лина по уничтожению самой партии революционе­ров, чтобы Сталин мог создать новую партию карь­еристов на новых основах для обслуживания систе­мы своей личной диктатуры. Когда Орджоникидзе это понял, уже было поздно. Но и тут он руковод­ствовался ложно понятым им рыцарством: вместо того, чтобы пустить пулю в лоб вероломному Ста­лину, он пустил ее себе в сердце.

Каковы были условия, принудившие его к это­му, мы увидим дальше, а теперь продолжим наш рассказ. После ужина Орджоникидзе повел нас в свой кабинет, взял карандаш и бумагу и предложил Ибрагиму рассказать по порядку все, что произо­шло с красными партизанами, о которых он уже спрашивал его, и почему его самого преследуют местные власти. Меня Орджоникидзе попросил пе­реводить Ибрагима точно, ничего не пропуская. Этот неграмотный чеченец в чекистской политике разби­рался лучше иного профессора. Он, еще не начав своего рассказа, сказал:

– Будешь ты, Серго, мне помогать, ГПУ меня убьет, потому что ты мне помог, не будешь ты мне помогать, ГПУ меня все равно убьет, потому что я тебе жаловался. Наше ГПУ хочет, чтобы в Чечне бы­ло много-много бандитов, а когда их нет, то ГПУ их делает само, так сделали бандитом и меня.

– Почему? – прервал его Орджоникидзе.

– Серго, за каждого убитого «бандита» Москва дает по одному ордену Красного Знамени. Много бандитов – много орденов, много орденов – много чести. Каждый новый начальник чеченского ГПУ уезжает из Чечни с орденом: Дейч получил орден, Абульян получил орден, Павлов получил орден, Крафт получил орден, Раев получил орден, теперь Дементьев хочет получить орден за меня. Серго, по­моги, чтобы он его не скоро получил!

Потом Ибрагим начал рассказывать, как Де­ментьев сделал «бандита» из него:

– В прошлом году в Грозном была большая свадьба – женился сын моего близкого друга. Меня пригласили туда быть тамадой. Я ехал ночью из Кур­чалоя. Поэтому взял с собой «почетное революцион­ное оружие» с именной надписью – маузер, кото­рым ты, Серго, меня наградил. Серго, сам понима­ешь, большая свадьба, народ веселится, наш знаме­нитый Омар Димаев играет на гармошке, наши пар­ни и девушки так хорошо танцуют лезгинку, что я в жизни такого танца еще не видал, и все смотрят на меня и на мой маузер и думают, почему этому тама­де нужно оружие, если он в такой момент из него не стреляет. Серго, тело старое, а сердце – молодое: я вынул маузер и расстрелял сразу всю обойму, со­всем так, как ты, Серго, стрелял, помнишь, на свадьбе Тагилевых в Нашхое в 1919 г.

Орджоникидзе, вероятно, это вспомнил, начал хо­хотать, но потом сделал серьезное лицо, приглашая Ибрагима продолжать рассказ:

– Меня потащили в милицию и предложили сдать оружие, но я сказал, что в моем маузере уже другая обойма и они его получат, когда я буду мертвый. Тогда меня повели в ГПУ к самому Дементьеву. Он меня очень вежливо спросил, почему я стрелял и есть ли у меня разрешение на ношение оружия. Я ему ответил, что стрелять на свадьбе – это чечен­ский обычай, а право мое вот вам – я показал ему грамоту к маузеру, которую ты, Серго, мне дал. Он спросил, можно сличить номер грамоты с номером маузера? Пожалуйста, сличите – я ему передал мау­зер. Тогда он маузер положил к себе в стол, а гра­моту вернул мне. Я тогда поехал к краевому началь­нику – к Евдокимову, с жалобой на Дементьева. Показал ему твою грамоту. Он взял грамоту, прочел и положил ее к себе в стол. «У вас нет оружия – вам не нужна и грамота», – сказал он. Серго, я был очень сердитый. Я ему сказал крепкие слова: «Евдо­кимов, ты и твой босяк Дементьев – воры, вы укра­ли революцию, которую сделали мы, красные парти­заны». Я не знаю, как мой переводчик ему перево­дил, но он лаял как собака. Значит, правильно пере­водил.

Когда Ибрагим назвал чекиста Евдокимова «во­ром», Орджоникидзе невольно улыбнулся, ибо знал то, чего не знал Ибрагим: действительно, во время революции теперешний начальник Северокавказско­го краевого ГПУ Ефим Евдокимов был знаменитым на всю Россию вором и отчаянным разбойником (так как Евдокимов еще умудрялся воровать воро­ванное у своей же банды, ему подбили ногу и он сильно хромал), потом большевики его завербова­ли в партию и записали в отряды ЧОН, где таланты разбойника принесли ему всесоюзную славу: он был единственным чекистом, которого наградили четы­режды орденом Красного Знамени, тогда тоже един­ственным орденом в стране. Евдокимов понял Иб­рагима буквально, думая, что он ему напоминает подвиги его первой карьеры – воровской. Дементь­ев получил обычный в таких случаях приказ: соз­дать уголовное дело на Ибрагима. Нет, не за оскорб­ление, а как на «турецкого шпиона»! Ибрагим рас­сказывал, как оно было создано:

– Серго, ты сам нам читал приказ Ленина после революции в Петрограде, что всем мусульманам России – татарам, тюркам, чеченцам – разрешается молиться Аллаху и жить по исламу. Поэтому чечен­цы поддержали Ленина и тебя. Я каждую пятницу ходил молиться в мечеть, но теперь начальники за­крыли все мечети. Когда мы хотим устроить «джамаат» дома (коллективная молитва), приходят представители власти и разгоняют – говорят, это «тайное собрание против Советской власти». Серго, сам знаешь, теперь паломничать в Мекку, чтобы де­лать «хаджи», никому не разрешается, но у нас есть святые места Арти-Корт около Ведено. Я каждый год ездил туда молиться. Я там встретил, тоже па­ломника, дагестанского муллу – очень ученый че­ловек, весь Коран знал наизусть. Он был друг мое­го друга – самого большого дагестанского партиза­на Курбана Аварского, он передал мне от него «салам-алейкум». Я его пригласил в Курчалой быть моим гостем. Я устроил в своем доме большой «джамаат». Народа много пришло, в доме не хватило мест, мы молились во дворе, но мы еще не кончили молиться, нас окружил отряд ГПУ и всех забрал. В Грозном, в тюрьме ГПУ, что на Сунже, нас день и ночь допрашивали. Сказали: если вы признаетесь, что это было контрреволюционное собрание для свержения Советской власти, то вас просто сошлют в Сибирь, а если будете отказываться, то всех пере­стреляем тут же в подвале. Было нас человек до 50, почти все глубокие старики. Меня допрашивал сам Дементьев. Показывает мне Коран и спрашивает: «Ты эту книгу знаешь?» Говорю, это не книга, а Коран. Спрашивает, чей он?

Я по-арабски читаю, вижу, мой Коран, так и го­ворю ему: «Мой». Потом он сердито смотрит на ме­ня и кричит – откуда он у тебя? Говорю, его пода­рил мне мой гость дагестанский мулла. Потом вы­нимает какую-то бумагу, заложенную между двой­ными обложками Корана, и еще больше кричит: «От кого ты это письмо получил?» Показывает мне пись­мо, которое я вижу в первый раз, написано оно по-арабски, на мое имя: «Ибрагим! Ты верующий му­сульманин. Ты должен поднять Чечню на газават против гяуров. Турция будет на вашей стороне. Да поможет нам Аллах в нашем святом деле. Турецкий паша Абубекир».

Потом начали мучить. Подпиши, говорят, что ты «турецкий шпион» и хотел поднять в Чечне восста­ние. Меня связали. Окружили четыре человека, смотрят на часы и по очереди бьют, бьют, бьют. Иногда прекращают и говорят: «Подпиши, не будем бить». А я смотрю через окно на Сунжу и повторяю то, что им сказал с самого начала: «Вот эта река Сунжа скорее потечет обратно, чем вы получите мою подпись. Бейте дальше, бандиты!»

Видно было, что Ибрагиму тяжело да и неловко было рассказывать о тех пытках, и поэтому он за­круглил рассказ о ни скороговоркой:

– Серго, человек не лошадь, может выдержать все!

Теперь скажу тебе, Серго, я один раз в жизни на­рушил закон, который не есть закон, – во время но­вых мучений в кабинете следователя Зарубина я бежал, прыгнув со второго этажа в Сунжу, – это бы­ло ночью. Поднялась тревога, ловить меня вышел конный отряд, открыли стрельбу, подняли такой большой шум, что, я думаю, они разбудили всех де­тей Грозного, но Аллах был на моей стороне. Через час я был там, где они меня искать не будут: на квартире старого моего друга, партизана Лукьяненко, помнишь, который по твоему приказу ез­дил со мною в Астрахань к Шляпникову и Кирову.

Тут же Ибрагим положил на стол письмо Лукьяненко к Орджоникидзе. Лукьяненко писал, что Иб­рагим как был, так и остался преданным революции горцем, и что «дагестанский мулла», подаривший Ибрагиму Коран с письмом «турецкого паши», дей­ствительно бывший мулла, но уже давно работает сотрудником дагестанского ГПУ. Он просил Орджо­никидзе заступиться за Ибрагима.

– Серго, я не нарушил бы закон и не бежал бы, если бы у них была правда. Они убивают людей без суда, потому что на суде нужна правда. Серго, все началось из-за моей стрельбы, но где, Серго, такой закон, чтобы за стрельбу на свадьбе объявить чело­века «турецким шпионом»? Пусть арестуют меня, но почему арестовали моего старого отца, ему скоро 90 лет, он еще мюридом имама Шамиля был, почему арестовали моих братьев, они самые мирные чечен­цы в нашем ауле? Почему арестовали весь «джамаат», который молился у меня Аллаху? Серго, что Аллах – тоже «турецкий шпион»? Серго, я приехал спросить тебя – почему Москва спит, на Кавказе ГПУ давно украло советскую власть? Еще приехал я, Серго, просить тебя, если ты думаешь, что я вино­ват, то отдай меня под суд, если же ты думаешь, что моя голова больше не работает, то отдай меня в сумасшедший дом, но, дорогой мой Серго, вели освободить невинных людей, которых преследуют из-за меня.

Когда Ибрагим закончил свою исповедь, Орджо­никидзе его крепко обнял. Я понял, что Ибрагим выиграл.

Орджоникидзе отпустил нас в гостиную к другим гостям, через некоторое время пришел и сам с кон­вертом в руках. Он вручил его Ибрагиму со слова­ми: «Открой его завтра, завтра же я свижусь с севе­рокавказским начальством. Результаты ты узнаешь дома. Никого не бойся, кроме твоего Аллаха, – и, улыбнувшись, добавил: – который вовсе не «турец­кий шпион».

Поздно ночью шофер Орджоникидзе нас доставил домой.

Только-только начало светать, как Ибрагим меня разбудил. Вероятно, ему плохо спалось, видно, му­чило нетерпение узнать, что содержится в конверте Орджоникидзе. Ему хотелось верить, что там лежит талисман его жизни. Он сказал мусульманское «Бисмиллахир рахманир рахим» («Во имя Аллаха милостивого, милосердного»), и открыл конверт: в нем оказались «Справка», написанная Орджоникидзе на бланке «Председателя ВСНХ СССР», и прилич­ная сумма денег. В «Справке» удостоверялось, что Ибрагим Курчалоевский во время гражданской вой­ны, в тылу генерала Деникина на Кавказе, служил в его штабе и выполнял исключительно важные пору­чения, за что был награжден почетным революцион­ным оружием от имени советского правительства. Он заслуживает полного доверия. Ибрагим был вне себя от радости и волнения. Только насчет денег с укором заметил: «Это зря, это не по-кавказски» – и даже спросил, как их ему вернуть. Я его успокоил: «Серго – это советское государство, будут ли эти несколько сотен рублей в его кармане или в твоем – для него никакой роли не играет». Он усмехнулся и не очень охотно примирился со свершившимся фактом, только начал настаивать, чтобы мы подели­ли между собой эту сумму. Мне пришлось употре­бить много усилий, чтобы доказать Ибрагиму то, что он знал лучше меня: за гостеприимство кавказцы денег не берут.

В тот же день Ибрагим уехал в Грозный. Через па­ру недель Бектемиров писал мне, что у «легализо­ванных бандитов» из ГПУ «великий траур»: им при­шлось освободить всех арестованных, вернуть Ибра­гиму маузер и «грамоту», да еще извиниться перед ним за «ошибку». Боюсь, добавлял он, что за «ошибку» ГПУ Ибрагима ожидают новые неприят­ности. Чтобы предвидеть это, не надо было быть пророком, ибо официальная философия «легализо­ванных бандитов» давно гласила: «ГПУ не ошибает­ся». Зато невозможно было предвидеть другое: к какому роду подлости и коварства прибегнет это учреждение при очередной его операции, поскольку резервуар его подлостей был бездонным и уголовная фантазия его сотрудников неисчерпаемой. Они это еще раз доказали в трагической судьбе Ибра­гима.

Осенью 1933 г. в Чечне произошло событие, кото­рое встревожило всех: между Хасав-Юртом и Гудер­месом было совершено нападение на пассажирский поезд, организованное группой вооруженных людей. Однако группа не успела ограбить пассажиров, так как прибывший на помощь отряд чекистов вступил с бандой в бой и разогнал ее. Среди пассажиров на­шлись свидетели, которые с поразительной, фото­графической точностью описали приметы главаря банды – приметы Ибрагима. Но «автономное» че­ченское правительство через своего человека в ГПУ точно узнало, что нападение на поезд инсценировали чекисты, переодевшиеся в кавказскую одежду. Что же касается Ибрагима, то он как раз в день «нападе­ния» на поезд был в составе чеченской делегации на какой-то колхозной конференции в краевом центре – в Ростове-на-Дону. Вернувшись домой, он узнал, что его ищут как организатора «банды». Пришлось опять уйти в подполье. Конец Ибрагима я описал в 1948 г. в меморандуме в ООН по поводу геноцида над чечено-ингушским народом:

«Осень 1933 г. Жители Курчалоя были свидетеля­ми следующего зрелища: уполномоченные ГПУ Сла­вин и Ушаев привязали тяжело раненного в бою Иб­рагима к столбу, обложили его сухими дровами, об­лили бензином и тут же на глазах народа сожгли жи­вого человека дотла. Такая публичная средневеко­вая казнь На кострах вызвала глубокое возмущение не только в простом народе, но и в самом «автоном­ном правительстве» Чечни – председатель Чеченско­го облисполкома и член ЦИК СССР X. Мамаев, председатель Областного совета профсоюзов Гроза и секретарь Шалинского окружкома партии Я. Эдиев подали письменный протест против подобного, даже в практике ГПУ неслыханного, акта на имя ЦК пар­тии. В ответ на этот протест все три названных лица были сняты со своих должностей: Мамаев и Эдиев как националисты, а русский Гроза – как правый оппортунист. Славин и Ушаев были переведены на службу в Среднеазиатское ГПУ, где оба этих чекиста получили ордена Красного Знамени «за работу в Чеч­не» (А. Авторханов. Народоубийство в СССР. Убий­ство чеченского народа. Мюнхен, издательство «Сво­бодный Кавказ», 1952, ее. 4445).

Ибрагим оказался провидцем своей судьбы: я ни­когда не забуду его вещих слов при встрече с Орд­жоникидзе: «Серго, поможешь ты мне – ГПУ меня убьет потом, не поможешь ты мне – ГПУ меня убьет сейчас. Моя пуля давно отлита». Только в одном он ошибся: не пулей его сразили, а на костре сожгли.

Вот эти перманентные убийства невинных людей назывались на языке чекистов боевой «работой» и награждались «боевыми» орденами.

За гостеприимство, оказанное мною Ибрагиму, я попал на специальный учет ГПУ, которое очень ско­ро дало мне это понять.

Продолжение