ПОСЕВ
Из биографии моего народа
Кавказская война и имам Шамиль
Кавказское абречество и абрек Зелимхан
5. Как началось строительство социализма
6. Утопист Бухарин и реалист Сталин
7. Я открыл и закрыл национальную дискуссию в «Правде»
9. Как я свел абрека с Орджоникидзе
10. В Институте Красной профессуры истории
11. Под верховным партийным судом
12. Как я воспринял убийство Кирова и московские процессы
19. Участие в Висбаденской конференции эмигрантов
20. Под советским молотом на американской наковальне
ИЗ БИОГРАФИИ МОЕГО НАРОДА
Кавказская война и имам Шамиль
Именем моего народа русские матери пугали на Кавказе своих детей:
«По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал;
Но отец твой старый воин,
Закален в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю».
(М. Ю. Лермонтов)
Другой великий поэт предупреждал, чтобы при этом сам «старый воин» не спал:
«Не спи, казак: во тьме ночной чеченец ходит за рекой».
(А. С. Пушкин)
На берегах той реки Терек стоят два поселения: одно на правом берегу (с незапамятных времен) – это чеченский аул Лаха Неври (т. е., по-русски, – Нижний Наур), где я родился Бог весть когда, что-то между 1908 и 1910 годами (во время депортации чеченцев Советами аул этот уничтожен, и само его название исчезло с карты Чечни), а напротив, на левом берегу, казачья станица – Наурская, созданная в начале XVIII в. вместе со всей Терской линией казачьих военных поселений, которые Россия рассматривала как форпост своей будущей. экспансии на юго-восток Кавказа. Но предшественники терских казаков – гребенские казаки (староверы), бежавшие на Терек от крепостного права и религиозного преследования, жили с чеченцами в мире, дружбе и многие даже в родстве. Участник Кавказской войны, большой кунак чеченцев Лев Толстой писал в «Казаках»: «На юг за Тереком – Большая Чечня... (...) Очень, очень давно предки их (казаков – А. А.), староверы, бежали из России и поселились за Тереком, между чеченцами на Гребне, первом хребте лесистых гор Большой Чечни. Живя между чеченцами, казаки перероднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев... Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляют главные черты их характера. Влияние России выражается только с невыгодной стороны: стеснением в выборах, снятием колоколов и войсками, которые стоят и проходят там. Казак, по влечению, менее ненавидит джигита-горца, который убил его брата, чем солдата, который стоит у него, чтоб защищать его станицу...» Когда Россия приступила к покорению Кавказа, казаки и горцы очутились во враждебных лагерях и стали воюющими сторонами.
Чеченцы и ингуши, по существу, один народ. Язык у них тоже один, с незначительными диалектическими отклонениями. Культивируемая как до революции, так и сейчас теория о двух народах и двух языках – чеченском и ингушском – лингвистический ляпсус, анахронизм. Есть один народ – «нах» (по терминологии ингушского ученого Заурбека Мальсагова), или «вайнах» (по терминологии самих чеченцев и ингушей, использованной в литературе русским ученым Н. Ф. Яковлевым), есть и один язык – нахский, или вайнахский. Чеченцы и ингуши термин «вайнах» («вай» – «наш», «нах» «народ», «вайнах» – «наш народ») используют, когда они хотят сказать, что они составляют один «наш народ» в отличие от соседа «нехи-нах», «другого» или «чужого» народа. В лингвистике чечено-ингушский язык относят к нахско-дагестанской группе иберийско-кавказских языков (сюда входят также грузинский и абхазо-адыгейские языки) . Чеченцы и ингуши вместе составляют (по переписи 1979 г.) около миллиона человек. Они аборигены Кавказа. Чеченцы и ингуши живут также за границей, где они поселились после покорения Кавказа во второй половине XIX столетия, – в Турции, Сирии и Иордании. Чеченцы сами себя именуют «нохчи», а ингуши – «галгай». Чеченцами и ингушами их назвали русские в XVI столетии, впервые столкнувшись с их пограничными аулами – «Чечен аул» и «Ангушт аул».
Почему чеченцы называют себя «нохчи» или «нахчуо», тоже неизвестно. Чеченский ученый-лингвист И. А. Арсаханов пишет: «Этноним нохчи или нахчуо, до сих пор не получил в вайнахской литературе удовлетворительного объяснения. Он – древнего происхождения. На это указывают армянские письменные памятники VII в. н. э., в которых упоминаются кисти, туши и нахчаматьяны («Армянская география» Моисея Хоренского, русский перевод Паткова, 1877). Слово нахчаматьян легко расчленяется на почве чеченского языка – нахча /нахчуо – «чеченцы», – мат/мот – «язык», – яны (в древнеармянском – «еанк») – суффикс множественного числа имен существительных» (И. А. Арсаханов, Чеченская диалектология. Под ред. 3. А. Гавришевской. Грозный, 1969, с. 5). Еще со средневековых времен на мусульманском Кавказе арабский язык играл такую же роль, что и латынь в средневековой Европе. На основе арабской графики развивалась и письменность чечено-ингушского народа. Арабская письменность была заменена, при Советах, сначала латинской, потом русской. Первый русский алфавит для чеченского языка составил еще до революции Т. Э. Эльдарханов (Мариам Чентиева. История чечено-ингушской письменности. Грозный, 1958).
Интересно, что сообщала русская литература о чеченцах и ингушах до их покорения Россией. Передо мной лежит редкая книга, изданная в Москве в 1823 г.; она называется «Новейшие географические и исторические известия о Кавказе», часть II, Семена Броневского. Вот его «известия» (с сохранением стиля подлинника) об ингушах: «...ингуши, называемые также кисти-галгаи – сильное кистинское племя. В древнейшие времена ингуши, как и все кисти, были христиане... Ингуши разделены на маленькие независимые общества под управлением выборных старшин... Ингуши, не столько наклонные или менее других имеющие удобности к грабительству, почитаются за добрых и кротких людей. Они довольно прилежат хлебопашеству и изрядное имеют скотоводство. Дома строят каменные или деревянные... Частые разорения, наипаче от кабардинцев им причиняемые, побудили ингушей в 1770 г. предаться российскому покровительству... Могут выставить 5000 вооруженных людей, следовательно население ингушской земли должно быть не менее 5000 дворов» (сс. 160-166).
Чеченцам автор дает крайне отрицательную характеристику: «Нравы сего колена отличают его от всех кавказских народов злобой, хищностью и свирепым бесстрашием. По сей причине соседство их с российскими границами почиталось весьма беспокойным. Так что отношений с ними других не бывает, кроме воинских... Со времени императора Петра Великого для усмирения чеченцев предпринимаемы были неоднократно воинские поиски... чеченцы не имеют своих князей, коих они в разные времена истребили... управляются они выборными старшинами, духовными законами и древними обычаями. Дружба (куначество) и гостеприимство соблюдаются между ними строго по горским правилам и даже с большей против прочих народов разборчивостью: гостя в своем доме или кунака в дороге, пока жив, хозяин не даст в обиду. Из ружья стреляют метко, имеют исправное оружие и сражаются большей частью пешие. В сражении защищаются с отчаянной храбростью, которую можно назвать ожесточением: ибо никогда не отдаются в плен, хотя бы один остался против двадцати; и буде кому случиться нечаянно быть схвачену, такая оплошность причитается семейству его в поношение. ...В образе жизни, воспитания и внутреннего управления чеченцы поступают, как следует отчаянным разбойникам, но, взяв сию разбойничью республику в политическом ее составе и в отношении с соседями по примеру других подобных же в Кавказе республик, только в степенях злодейств от чеченцев отличных, должно бы ожидать, что для собственной безопасности они будут стараться о сохранении какой-либо стороны дружественных связей и доброго соседства. Напротив, только чеченцы отличаются от всех кавказских народов оплошным непредвидением, ведущим их к явной гибели... Чеченцы так обуяли в злодействе, что никого не щадят и не помышляют о будущем. Нередко сами старшины их предлагают им благоразумные советы и наипаче, изъявляя желание пребывать в мире с Россией, но ветреники их, как они называют своих зачинщиков или разбойничьих атаманов, на то не соглашаются. Из всех чеченских отделений. собраться может до 15 000 вооруженных людей; из того заключить должно, что население чеченской области простирается до 20 000 дворов» (сс. 171-183).
Кавказ – страна древнейших народов мира. Сложна его история, мозаична его культура, изумительны его легенды. Кавказ – страна гор и горы языков, народов, рас. Здесь говорят на 50 языках, из которых 40 чисто кавказских. Кавказ – страна ландшафтных и климатических контрастов, от континентальных до субтропических. Кавказ – страна чарующих равнин и долин, тянущихся к омывающим его двум морям: Черному и Каспийскому. Кавказ – страна вечных снегов его величавых гор, где к скале был прикован ревнитель народной свободы, враг тирании, герой греческой мифологии титан Прометей.
Кавказ – древнейшие и часто использовавшиеся завоевателями геополитические ворота из Азии в Европу и из Европы в Азию. Через эти ворота огнем и мечом проносились всеистребляющие орды великих полководцев Кира Персидского, Александра Македонского, Чингисхана, Тамерлана. Через эти ворота двигались скифы, сарматы, хазары, аланы, монголы, татары, арабы, турки, русские, оставляя за собой не только следы своей культуры, но и кровоточащие раны на теле аборигенов. Кавказ – страна, где представлены все мировые религии – христианство, ислам, иудейство, буддизм; страна, где христианство стало впервые в истории государственной религией еще до Рима (Армения), а магометанство – государственной религией через семь лет после смерти Магомета (Азербайджан). Кавказ – страна, где кавказские народы с феодально-аристократической конституцией (армяне, грузины, азербайджанцы, дагестанцы, осетины, кабардинцы, черкесы) жили по соседству с такими же кавказскими народами с патриархально-родовой демократией (чеченцы, ингуши). Кавказ – страна, по имени которой антропология назвала белую расу – «кавказской расой».
Откуда же произошло слово «Кавказ»? Никто этого не знает. Впервые слово «Кавказ» встречается в трагедии «Прикованный Прометей» у древнегреческого драматурга Эсхила (около 500 лет до христианской эры). В своей «Греческой мифологии» Ранке-Гравес говорит, что название «Кавказ», вероятно, происходит от греческих слов «Кау казос», что означает «Трон богов».
Тяжелой была доля кавказских горцев, оказавшихся волей судьбы на перекрестке стратегических ворот Евро-Азии. Трагедия – или величие – горского народа заключалась еще в том, что он никогда в своей истории не признавал над собой иноземной власти. Отсюда – вечная борьба за самосохранение. Многочисленные войны против во много раз превосходящего завоевателя – иногда безумно наступательные.
Северокавказцы, несмотря на разные языки и диалекты, составляют единую социально-этническую общность по своей расе, истории, культуре, адатам, психологическому складу, территории, религии (они мусульмане, кроме большой части осетин и малой части кабардинцев). Поэтому до революции их называли и общим именем: в русской литературе – «горцами», а в европейской – «черкесами». По сути дела они – племена одной северокавказской нации. Это национально-историческое единство горцев засвидетельствовано и в их неоднократных совместных попытках создать общее государство: движение шейха Мансура (1780-1791), государство Шамиля – «имамат Шамиля» (1834-1859), Республика Северного Кавказа (1918-1919), Северокавказское эмирство (1919-1920) и, наконец, Советская горская республика (1920-1924), которую Москва потом ликвидировала, как ликвидировала она подобные федерации в Закавказье и в Туркестане, ибо убедилась в мудрости староримского принципа «разделяй и властвуй».
Указания о северокавказских племенах под разными наименованиями встречаются в летописях и трудах древних писателей – греков, римлян, арабов, персов, армян и грузин. Непрестанное движение через Кавказские ворота чужеземных народов прибавляло все новые и новые экспонаты к «этнографическому музею», как историки назвали Кавказ. Вот и получилось, что не найти на Земле другого такого места, где на столь малом участке скучилось бы так много разных языков, как на Кавказе. Однако, как уже указывалось, это разнообразие языков не мешало северокавказским племенам чувствовать себя одним народом и совместно отстаивать свою независимость. Когда в VII-VI вв. до Рождества Христова огромное царство скифов, распространившее свое господство до Центральной Европы, завоевало и Кавказ, северокавказские племена все же успешно отстаивали свою внутреннюю автономию. Вот что писал об этом древнем периоде истории горцев известный русский историк Ростовцев: «Хотя северокавказские племена и находились под властью скифов, но они пользовались, однако, далеко идущей самостоятельностью, которая все более усиливалась... они уже долгое время имели стабильный оседлый образ жизни, находились в постоянных торговых отношениях с южными и восточными соседями и жили при относительно развитых хозяйственных условиях, как земледельцы, скотоводы, рыболовы. Греческие колонии нашли в них быстро готовых клиентов для своих товаров и посредников для своих сношений с югом и востоком» (Проф. М. И. Ростовцев. Эллинство и Иранство на юге России. Петроград, 1918, с. 75).
В V и VI вв. северокавказцы участвуют в войнах между Персией и Восточно-Римской империей. Знаменитый император Юстиниан делает безуспешные попытки ввести среди северокавказцев христианство. С приходом арабов в VII в. появляется и мусульманская религия на Северном Кавказе, правда, пока только в Дагестане, другие северокавказские племена приняли христианство, занесенное сюда грузинскими миссионерами. Но позднее они тоже перешли в мусульманство.
Торговые сношения северокавказцев с внешним миром, развивавшиеся раньше через греческие колонии на Черном море, значительно расширились в средние века, только вместо греков появились, начиная с XII в., генуэзцы. Генуэзцев в XV в. сменили турецкие купцы. В XVI столетии впервые и русские обратили свои взоры на Кавказ, сразу после завоевания Казанского и Астраханского ханства Иваном IV (Грозным). Первоначальный план Ивана Грозного, вероятно, предусматривал мирное покорение Кавказа, чем, собственно, и объясняется женитьба Ивана Грозного на черкесской княжне Марии Темрюковой (1561 г.), но мирное покорение так и не состоялось. В дальнейшем царь Борис Годунов предпринял ряд новых попыток – мирных и вооруженных – проникнуть на Кавказ, но и они оказались безуспешными. После этого Россия уже целое столетие не дает о себе знать. Только Петр I предпринимает большую военную экспедицию для покорения Кавказа. Эта экспедиция тоже не увенчалась успехом. Петр успел только заложить крепость Терки на северокавказском побережье Каспийского моря, как бы символический знак будущего направления русской экспансии. Новую экспедицию, но уже в более широком масштабе и с более основательной подготовкой, предприняла Екатерина II. Ее лучший стратег, знаменитый Суворов, командует экспедиционной армией, но встречает неожиданный и хорошо организованный отпор северокавказцев – чеченцев, черкесов, кабардинцев, ногайцев (последнее племя было почти целиком уничтожено). Во главе оборонительной войны этого периода становится чеченец из Алдов шейх Мансур Ушурма (1785 г.), который сумел объединить под знаменем священной войны «Газават» значительные силы чеченцев, кабардинцев и черкесов.
Новое оборонительное движение горцев произвело на русских такое большое впечатление, что Екатерина II, по свидетельству современников, одно время носилась даже с идеей закончить войну с горцами, заключив с ними выгодный мир. Однако вступление в войну Оттоманской империи на стороне своих единоверцев-горцев резко изменило положение: Россия двинула сюда новые войска. Ожесточенные сражения продолжались целых шесть лет. Новые усилия и новые переброски русских войск предрешили победу России. Силы Мансура и турок были разбиты. Командующий турецкими войсками Мустафа-паша и имам Мансур были взяты в плен. Пленный Мансур был перевезен в Петербург, представлен императрице и заточен в Соловецкий монастырь, где он и скончался.
Но война этим не кончилась. Под властью России оказались только некоторые плоскостные районы Предкавказья. Самая страшная и самая большая война, так называемая Кавказская война, – а по существу, русско-кавказская война – была еще впереди. Скоро последовали три важнейших исторических события, которые, в конечном счете, должны были окончательно решить и судьбу горцев: в 1801 г. Грузия была присоединена к России, в 1813 г. – Азербайджан и в 1828 г. – Армения были завоеваны Россией у персов. Свободный и независимый Северный Кавказ неожиданно очутился в тылу Российской империи.
Периодические войны императорской России за покорение горцев Кавказа продолжались, если считать только с Петра I до Александра II, 150 лет. Они были жестокими и бесчеловечными с обеих сторон, но особенными жестокостями отличился на Кавказе человек, который в Петербурге слыл либералом и чуть ли не другом декабристов, а в Чечне и Дагестане – безбожным палачом: генерал Ермолов. Знаменитая Кавказская война, ведшаяся беспрерывно 47 лет (1817-1864), собственно и началась с Ермолова, когда он был назначен в 1816 г. главнокомандующим всеми русскими войсками на Кавказе. Он разработал особый стратегический план покорения Кавказа, выполнение которого должно было начаться с Чечни. Сооружение линии военных крепостей с пугающими названиями: Преградный Стан (1817), Грозная (1818), Внезапная (1819), Бурная (1821), сплошная рубка лесов, уничтожение посевов, угон скота, реквизиция продуктов, сожжение непокорных аулов и истребление их жителей, – такова была «стратегия» Ермолова. Когда Александр I, не в период своего либерального правления во время Сперанского, а в мрачную эпоху Аракчеева, заметил Ермолову, что он, кажется, слишком жесток в Чечне, то Ермолов ответил императору: «Ваше Императорское Величество, я хочу, чтоб страх перед моим именем вернее защищал наши границы, чем крепости на них». Что же касается его жестокостей в Чечне, то генерал разъяснил царю: «Коварнее, преступнее и злее народа не было под солнцем, как именно чеченский народ, поэтому он заслужил свою участь». В «Кавказском пленнике» Пушкин запечатлел «подвиги» этого генерала:
«Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена...
................................................
Но се – Восток подъемлет вой!
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
И смолкнул ярый крик войны:
Все русскому мечу подвластно.
Кавказа гордые сыны,
Сражались, гибли вы ужасно;
Но не спасла вас наша кровь,
Ни очарованные брони,
Ни горы, ни лихие кони,
Ни дикой вольности любовь!»
(Царское правительство поставило Ермолову памятник в Грозном. Во время революции чеченцы его снесли. Большевики его сейчас торжественно восстановили.)
Но такой же генерал русской армии, участник той же Кавказской войны против горцев, генерал Кундухов приводит в своих мемуарах многочисленные примеры, дающие возможность сравнивать «добродетель» Ермолова с «коварством» его противника. Приведу здесь лишь один рассказ, показавшийся мне наиболее характерным. Даю его в изложении самого генерала:
Несправедливо было бы оспаривать ту истину, что честность, правдивость и храбрость были отличительными качествами кавказских народов, где каждый человек, стремясь оставить по себе добрую память среди своего отечества, избегал делать то, что по народному понятию считается стыдом.
К большому несчастью, правительство ложно признало эти качества вредными своим видам и не только не поощряло их, а напротив того, к большому стыду и вреду своему, сильно их преследовало и тем, вооруживши против себя всех благородно мыслящих туземцев, наделало много и много зла краю и России.
Доказательством сему я из множества бывших плачевных дел помещаю только те из них, которые случились в мое время и более врезались в мою память. Например. В Большой Чечне старшина Майр Бей-Булат своим личным достоинством успел соединить вокруг себя всю Чечню и, твердо держа сторону справедливости, часто, по народным делам, обращался к ближайшему русскому начальству, которое, согласно своей политике, употребляя в дело обман, на словах желало и обещало ему много добра, а на самом деле оказывало большое пренебрежение к обрядам, обычаям и справедливым просьбам чеченцев. Вследствие чего Майр Бей-Булат, окончательно потерявший терпение и доверие к русским, посоветовал народу восстать и силой оружия требовать от русских управлять чеченцами по народному обычаю, а не по произволу местного начальника.
Таким образом начались враждебные действия между русскими и чеченцами.
В 1818 г. главнокомандующий кавказскими войсками генерал Ермолов, заложив крепость Грозную, двинулся с сильным отрядом в Большую Чечню в аул Майр-Туп, где двум чеченцам предложил триста червонцев за голову Майр Бей-Булата («Майр» по-чеченски – «храбрый»).
Чеченцы, отказавшись от коварного предложения Ермолова, немедленно дали об этом знать Майр Бей-Булату. Но, к немалому удивлению этих чеченцев, Майр Бей-Булат вместо того, чтобы порицать Ермолова, был чрезвычайно обрадован намерением главного начальника края и, подаривши чеченцам по одной хорошей лошади, отпустил их домой.
Вскоре вслед за этим он попросил к себе народного кадия со всеми членами народного махкеме (суда) и обратился к ним так:
– Я сегодня перед приходом вашим составил план выгодного мира или вечной войны с русскими. Если только народ верит тому, что я из любви к нему и к его свободе готов пожертвовать собой, то прошу уполномочить меня на исполнение задуманного мною плана и не дальше как завтра вы все будете знать, что угодно Богу: мир или война.
– Ты не раз доказал народу, – ответили члены суда, – что готов умереть за него, и поэтому Чечня тоже готова без малейшего возражения исполнить все то, что ты найдешь для нее полезным.
Бей-Булат, поблагодарив их, приказал, чтобы все конные и пешие ополчения были готовы к бою. Между отрядами генерала Ермолова и чеченскими сборищами было расстояние не более пяти верст.
В ту же ночь из передовой русской цепи дали знать главному караулу, что трое лазутчиков имеют сказать весьма важное дело лично главнокомандующему. Караульный офицер доложил об этом состоявшему при корпусном командире по политическим видам полковнику князю Бековичу-Черкасскому, а он генералу Ермолову. Скоро лазутчики эти с князем Бековичем и с переводчиком без оружия вошли в Ставку Ермолова. Один из них, тщательно окутавший голову башлыком, обратился к нему через переводчика со следующими словами: «Сардар! я слышал, что вы за голову Бей-Булата отдаете 300 червонцев, если это справедливо, то я могу услужить вам и не дальше как в эту ночь голова Бей-Булата будет здесь перед вами, не за триста червонцев, а за то, что вы из любви к человечеству избавите бедный чеченский народ и ваших храбрых солдат от кровопролитных битв».
Ермолов, будучи удивлен и заинтересован словами, бойко и твердо выходившими из-под башлыка, спросил его, кто он такой и каким образом он может исполнить все, что он говорит и обещает.
– Прошу вас не спрашивать, – ответил лазутчик, – вы узнаете, когда я представлю вам голову Бей-Булата.
Ермолов, еще сильнее заинтересованный, жадно ловил слова лазутчика и, желая хорошенько понять его, спросил :
– Сколько же червонцев он хочет за голову Бей-Булата?
– Ни одной копейки, – ответил лазутчик.
Ермолов и любимец его Бекович-Черкасский взглянули друг на друга с недоумением. Ермолов с иронической улыбкой, назвавши этого чеченца небывало бескорыстным лазутчиком, потребовал от него сказать решительно и откровенно его желание.
– Мое желание, – продолжал тот, – состоит в том, чтобы вы, получивши в эту ночь Бей-Булата, завтра или послезавтра повернули свои войска обратно в крепость Грозную и там, пригласивши к себе всех членов народного махкеме, заключили с ним прочный мир на условиях, что отныне русские не будут строить в Большой и Малой Чечне крепостей и казачьих станиц, освободили всех арестантов, невинно содержащихся в Аксаевской крепости, и управляли ими не иначе, как по народному обычаю и шариату в народном суде (махкеме). Если вы, сардар, согласитесь на указанные условия и дадите мне в безотлагательном исполнении их верную поруку, то прошу вас верить тому, что голова Бей-Булата будет в эту ночь здесь, но повторяю, не за деньги, а на вышесказанных условиях.
– Не правда ли, мы имеем дело с весьма загадочным человеком, – заметил Ермолов любимцу своему Бековичу-Черкасскому.
- При всем моем желании, – сказал Бекович, – я не верю ни одному из его слов.
- Чем черт не шутит, – сказал Ермолов, – чем меньше мы ему будем верить, тем больше нас обрадует, если сверх ожидания нашего через несколько часов он явится к нам с головой любезного нам Бей-Булата.
– Скажи ему, – приказал Ермолов, – все, что он желает, есть благо народа, и потому я охотно соглашусь с ним, пусть он только скажет, кого он хочет иметь порукой.
– Честное слово сардара Ермолова и милость царя Александра, – сказал лазутчик.
– Пусть будет так, – заключил Ермолов и протянул ему руку: – вот тебе моя рука и с ней даю тебе честное слово, что, получивши от тебя голову Майр Бей-Булата, нарушителя спокойствия целого края, исполню с большим удовольствием все то, что между нами сказано, и кроме того народные кадии и достойные члены суда будут получать от правительства хорошее содержание, а тебя, как достойного, щедро наградит царь. Теперь, – продолжал Ермолов, – я свое кончил, также требую от тебя, как истинного мусульманина, верную присягу на Аль-Коране, что ты исполнишь в точности свое обещание.
Лазутчик, не выпуская руку Ермолова, благодарил Бога, назвал себя чрезвычайно счастливым, что надежды и ожидания его совершенно оправдались и что чеченцы избавлены от разорительной войны; затем, выпустив руку Ермолова, сказал:
– Теперь вам, сардар, присяга моя не нужна, и – (снявши башлык) – вот вам голова Бей-Булата. Она всегда готова была быть жертвой для спокойствия бедного чеченского народа. Поручаю себя Богу и Его правосудию.
– Он сам!.. Он сам!.. – воскликнули одновременно изумленные Бекович и переводчик.
– Да кто же он? – поспешно спросил Ермолов.
– Сам Майр Бей-Булат, Ваше Высокопревосходительство, – ответил Бекович» (журнал «Кавказ», №1 (25), 1936, Париж).
И что же происходит дальше?
Верный своему честному слову, генерал Ермолов отпустил Бей-Булата. Даже больше, от имени русского правительства он его назначил «старшиной всей Чечни», а через непродолжительное время тот же генерал Ермолов, заманив Бей-Булата в ловушку, убил его руками наемника, его же кровника.
Бесстрашный вояка, герой Бородинской битвы с острым стратегическим умом, один из представителей выдающейся плеяды генералов штаба Кутузова, победивших Наполеона, – Ермолов в войне с горцами стоял и через одиннадцать лет своего командования кавказскими войсками в кровопролитнейших сражениях на том же самом месте, с которого он начал эту войну, – на границах Чечни. К неуспехам на Кавказе прибавились тяжкие огорчения из Петербурга: в списке членов будущего Временного правительства, составленном восставшими декабристами, Николай I, к своему ужасу, обнаружил имя человека, которому верил, как самому себе, имя генерала Ермолова, намеченного на должность военного министра (само по себе это ни о чем не говорило, ибо там числилось и имя великого русского реформатора, богобоязненнейшего и преданнейшего слуги императора, Сперанского, намеченного на пост министра иностранных дел). Но уже и одного того, что декабристы могли рассчитывать на Ермолова, было достаточно в глазах Николая I, чтобы в 1827 г. снять его и даже отставить от военной службы. Назначая на его место фельдмаршала Паскевича, победителя в русско-персидской войне 1928 г., завоевателя Армении, названного в честь этого князем Эриваньским, – Николай I в рескрипте на его имя писал: «После того, как выполнена и эта задача, задача покорения Армянского нагорья, предстоит Вам другая задача, в моих глазах не менее важная, а в рассуждении прямых польз гораздо важнейшая, – это покорение горских народов или истребление непокорных» (М. Н. Покровский. Дипломатия и войны царской России в XIX в.).
Легко догадаться, что верный этой программе Николай I теперь форсирует темпы и расширяет театр войны на Кавказе. Тридцать лет продолжается Кавказская война при нем, действующую кавказскую армию он доводит до 200 тыс. солдат. Трезвые наблюдатели говорят о неоправданно высоких жертвах русских, но Николай I упорствует. Результат? Умирая в 1855 г., Николай I стоял на Кавказе там же, откуда он убрал генерала Ермолова, – на границах Чечни. Но была и разница: при Ермолове были «мирные» и «немирные» чеченцы, но когда правительство Николая I в 1840 г. предъявило ультиматум о разоружении мирных чеченцев, они ответили: «Чеченцев никто не разоружал – разоружали только их трупы» – и, восставши, присоединились к знаменитому имаму Шамилю, написав на своем знамени стих из Корана: «О избранники Бога, вы не знали ни страха, ни траура» (X, 63).
За три года до этого Николай I посетил Кавказ. Побывал он и в «мирной» Чечне. Чеченцы решили, воспользовавшись этим, подать царю жалобу о причинах своего недовольства местным начальством. Вот что пишет об этом цитированный выше генерал Кундухов: «В 1837 г. император Николай I, первый из русских царей, осчастливил приездом своим Кавказ. На другой день государь принимал депутатов с народными просьбами, говорил с ними очень благосклонно, исключая из этого злополучных чеченцев, которых упрекал в неверности ему и его русским законам. Чеченцы в свою очередь ответили: «Вашему Императорскому Величеству мы преданы не менее других горцев и уважаем законы не менее других, но, к несчастью нашему, ближайшее начальство, затемняя истину и не соблюдая никаких законов и обычаев, управляет нами совершенно по своему произволу, отзываясь о нас с дурной стороны...». Резкий, но очень справедливый ответ чеченцев не понравился государю, и, назвав его клеветой, он приказал им выкинуть из головы вредные мысли. Царь вместо того, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать ожидания народа, приказал держать чеченцев под сильным страхом» (журнал «Кавказ», № 1 (25), 1936, Париж).
Однако, вернувшись в Петербург, царь несколько изменил свое мнение о чеченцах. Царь писал своим подчиненным: «... я хочу не победы, а спокойствия... для интересов России надо стараться приголубить горцев и привязать их к русской державе. ... я написал инструкцию и приказал учредить в разных местах школы для детей горцев, как вернейшее средство к их обрусению и к смягчению их нравов» (Л. И. Барат. Кавказцы в собственном Его Имп. Величества конвое. – «Часовой», 1981).
Но война оставалась войной. Командующий войсками в Чечне генерал-майор Пулло, по словам Кундухова, «начал ходить с отрядами по аулам мирных чеченцев под предлогом ловить там непокорных тавлинцев, будто в аулах их скрывающихся. На ночлег солдат и казаков расставляли по домам чеченцев и, отыскивая небывалых тавлинцев, забирали все, что понравится солдату. На жалобы хозяев, на слезы женщин и детей Пулло смотрел со зверским равнодушием и, гордясь своими позорными делами, называл жалобу чеченцев, как и император Николай I, клеветой. В следующем, 1839 году, он опять повторил этот поход» (генерал Кундухов, там же). Вот это и привело ко всеобщему чеченскому восстанию. Чечня отныне стала частью территории имамата Шамиля. Так начался новый этап Кавказской войны. Правда, был еще один генерал, более гуманный и более разумный, который хотел предупредить расширение восстания. Это командир корпуса генерал Головин. Он послал вышеназванного генерала Кундухова к чеченцам, чтобы они ему рассказали причины, почему они восстали. Чеченцы ему ответили: «Если корпусному командиру угодно узнать причину нашего восстания, то пусть спросит генерала Пулло, начальника чеченского округа, он причины знает лучше всех чеченцев, которым теперь остается только просить Бога, чтобы навсегда избавиться от всех Пулло или умереть на штыках их» (там же). В одном из первых же сражений с чеченцами пал и сам генерал Пулло.
С этого времени русская кавказская армия несла огромные потери в войне с горцами, совершенно не оправдывавшиеся успехами в деле их покорения. При этом горцы, постоянно переходя от обороны к наступлению, сводили на нет первые кажущиеся успехи. Корреспондент «Московских ведомостей» писал из действующей русской кавказской армии: ,,... в Чечне только то место наше, где стоит наш отряд; двинулся наш отряд, то и это место немедленно переходит в руки противника». Из десятков крупных военных экспедиций и походов на Чечню и Дагестан сошлемся только на одну из них, на так называемую «Сухарную экспедицию Воронцова» в 1847 г. Военные сводки кавказского главного командования о ходе этой экспедиции начинались обычно трафаретной фразой: «Предпринятая по Высочайшей воле Императора Николая I военная экспедиция на Большую Чечню проходит...» Этой экспедицией руководил лично сам новый главнокомандующий кавказскими войсками генерал граф Воронцов. Немецкий писатель Фридрих Боденштедт, писавший свою книгу о Кавказе по свежим следам этой экспедиции, так рисует ее ход по рассказу одного русского офицера, участника этой экспедиции: «... между тем из Петербурга последовал приказ снарядить новую, более значительную экспедицию в Большую Чечню, которая и началась в конце сентября. Гигантский корабль, плывущий по морю, оставляет за собой видимые длинные борозды, на время впереди и по бокам волны расходятся, но тут же сходятся вновь, как только корабль поплывет дальше. Так шел и наш военный поход по Чечне. Там, где мы только что прошли, не находилось больше врагов, но впереди и по бокам они беспрерывно выплывают, и как только мы двинемся, они вновь немедленно смыкаются между собою. Экспедиция не оставляет среди них каких-либо заметных следов, только там и здесь из лесного моря виднеются русские сигнальные флаги –горящий аул. Единицы пленных и некоторое количество скота – таковы наши трофеи. Может, с точки зрения Петербурга, такой поход и кажется более успешным, чем он есть на самом деле» (Кавказские народы в борьбе за свою свободу, ч. П. Берлин, 1855).
Эта «сухарная» экспедиция в горную Чечню (Дарго) оказалась роковой для Воронцова. Дав Воронцову возможность углубиться в горы и уступив ему даже очищенное Дарго, Шамиль отрезал генералу пути отступления и снабжения. Посаженному на голодный паек – сухари – и полностью отрезанному от своего тыла, Воронцову ничего не оставалось, как просить помощи из России. Прибытие новых частей генерала Фрайтага спасло его от полного разгрома. Вместе с ним спасся и участвовавший в экспедиции, как гость генерала Воронцова, принц Александр Гессенский. При этом экспедиция потеряла убитыми трех генералов, 195 офицеров и 4 тыс. нижних чинов, много боеприпасов и оружия. Таковы были данные самого русского командования. Численность всех русских сил, участвовавших в экспедиции на Дарго и поддерживавших ее из окружающих районов, доходила, по официальным данным русских военных историков, до 150 тыс. человек, а по сведениям того же Боденштедта даже до 200 тыс. человек.
Официально Кавказская война кончилась в 1859 г., когда действующая кавказская армия была доведена, по словам генерала Фадеева, до 280 тыс. чел. – при постоянной армии у Шамиля 20 тыс. с трофейными пушками и снарядами, отлитыми национальными мастерами и русскими пленными. (Вся русская армия в Отечественной войне 1812 г. против Наполеона составляла всего 500 тыс. чел.)
В августе 1859 г. новый главнокомандующий кавказскими войсками генерал князь Барятинский мог издать свой победный приказ: «Гуниб взят, Шамиль в плену. Поздравляю кавказскую армию. Князь Барятинский».
Таким образом, преемник Воронцова князь Барятинский при огромной концентрации новых вооруженных сил и модернизации военной техники (у Барятинского уже было нарезное оружие, чего не было у горцев) взял Шамиля в плен, а в 1864 г. пала и последняя область независимого государства Шамиля – Черкессия, возглавляемая выдающимся наибом Шамиля Магометом Эминым. Своеобразный итог русско-кавказской войны подвел исследователь русской военной старины и пламенный монархист наших дней, вышецитированный Леонид Иванович Барат, писавший: «Плоды русского покорения Кавказа один из его участников, офицер Терского казачьего войска, сформулировал так:
Ведь Кавказ добыть не шутка!
Храбрый там гнездился враг,
Приходилось часто жутко –
Крови стоил каждый шаг».
К пленному Шамилю русское правительство отнеслось как к пленному государю. После продолжительной почетной ссылки в Калуге ему был разрешен выезд вместе с семьей в Аравию, где он и умер в Медине в 1872 г.
Хотя горцы были побеждены силой оружия в столь кровопролитной для России войне, царское правительство воздало дань их стремлениям к независимости и любви к свободе, объявив горцам определенные свободы по внутреннему самоуправлению. Вот что гласит прокламация чеченскому народу от имени императора Александра II: «Прокламация чеченскому народу: Объявляю вам от имени Государя Императора – 1) что правительство русское предоставляет вам совершенно свободно исполнять навсегда веру ваших отцов, 2) что вас никогда не будут требовать в солдаты и не обратят вас в казаков, 3) даруется вам льгота на три года со дня утверждения сего акта, по истечении сего срока вы должны будете для содержания ваших народных управлений вносить по три рубля с дома. Предоставляется, однако, аульным обществам самим производить раскладку этого сбора, 4) что поставленные над вами правители будут управлять по шариату и адату, а суд и расправы будут отправляться в народных судах, составленных из лучших людей, вами самими избранных и утвержденных начальством, 5) что права каждого из вас на принадлежащее вам имущество будут неприкосновенны. Земли ваши, которыми вы владеете или которыми наделены русским начальством, будут утверждены за вами актами и планами в неотъемлемое владение ваше... Подлинную подписал Главнокомандующий кавказской армией и Наместник Кавказа генерал-фельдмаршал князь Барятинский» (см. Воспоминания генерал-майора Мусы-Кундухова, – журнал «Кавказ», май 1936, № 5/29). Если бы сегодняшняя «автономная» Чечено-Ингушская республика имела такую конституцию, – я ее считал бы сверхсчастливой страной.
Однако, боясь новых восстаний на Кавказе и желая избавиться от наиболее активного элемента в движении за независимость, царское правительство предпринимает переселение около 800 тыс. черкесов, чеченцев, дагестанцев и осетин в Турцию. Оно началось в 1864 г. Переселение было проведено в настолько тяжелых условиях, и жертвы во время самого переселения были столь велики, что это вызвало крупные протесты на Западе. В Англии был создан комитет помощи этим переселенцам, делавший большие денежные сборы в их пользу.
О Кавказской войне и о ее трагическом исходе для горцев существует огромная историческая, повествовательная и поэтическая литература. В глазах официальной России задача Кавказской войны была чисто стратегическая – обеспечение экспансии Русской империи покорением народов Северного Кавказа, которые после присоединения Азербайджана, Армении и Грузии остались независимыми в самом тылу Империи. Даже либеральствующий историк Ключевский считал, что дагестанцы, чеченцы и черкесы – просто «дикие племена», которых надо было покорить, чтобы Россия могла решать свои стратегические задачи (В. О. Ключевский, т. 5, Москва, 1958, ее. 195-196).
Иностранные писатели, современники и свидетели Кавказской войны не разделяли мнения Ключевского о «диких племенах». Они находили, что внутренняя социальная организация и формы правления горцев в период их независимости стояли на более высокой ступени развития, чем в самой крепостнической России. Вот два из этих свидетельств: вышецитированный немецкий писатель Боденштедт, который участвовал в одной из экспедиций против чеченцев, констатирует: «Чеченцы имеют чисто республиканскую Конституцию и имеют одинаковые права» («Die Volker des Kaukasus und ihre Freiheitskampfe gegen die Russen, von Friedrich Bodenstedt. Berlin, 1855). Французский писатель Шандре писал в 1887 г.: «Во время своей независимости чеченцы жили в отдельных общинах, управляемых через народное собрание. Сегодня они живут как народ, который не знает классового различия. Видно, что они значительно отличаются от черкесов, у которых дворянство занимает такое высокое место. В этом и состоит значительное различие между аристократической формой республики черкесов и совершенно демократической Конституцией чеченцев и племен Дагестана. Это и определило особенный характер их борьбы... У жителей Восточного Кавказа господствует отчеканенное равенство и все имеют одинаковые права и одинаковые социальные положения. Авторитет, который они передоверяют племенным старшинам выборного совета, был ограниченным во времени и объеме... Чеченцы веселы и остроумны. Русские офицеры называют их французами Кавказа» (Е. Chantre. Recherches anthropologiques dans la Caucase. Paris, 1887).
Александр Дюма, путешествуя по территории имамата Шамиля, в своей очередной корреспонденции в Париж замечает: «Шамиль – титан, который воюет против владыки всех русских». Маркс в своих высказываниях, посвященных Кавказской войне, называет Шамиля «великим демократом».
Энциклопедия Брокгауза, говоря о роли чеченцев в Кавказской войне, констатирует: «До 1840 г. отношение чеченцев к России было более или менее мирное, но в этом году они изменили своему нейтралитету и, озлобленные требованием со стороны русских о выдаче оружия, перешли на сторону известного Шамиля, под руководством которого в течение почти 20 лет вели отчаянную борьбу против России, стоившую последней огромных жертв... неукротимость, храбрость, ловкость, выносливость, спокойствие в борьбе – черты чеченцев, давно признанные всеми, даже их врагами... Во время своей независимости чеченцы, в противоположность черкесам, не знали феодального устройства и сословных разделений. В их самостоятельных общинах, управлявшихся народными собраниями, все были абсолютно равны. Мы все «уздены» (то есть свободные, равные), говорят теперь чеченцы... Этой социальной организацией (отсутствие аристократии и равенство) объясняется та беспримерная стойкость чеченцев в долголетней борьбе с русскими, которая прославила их геройскую гибель» (Энциклопедический словарь, т. 38, сс. 785-786, СПб., Брокгауз-Ефрон, 1903, С.-Петербург).
Концепция большевиков о характере борьбы горцев за независимость менялась несколько раз. Первоначальная советская концепция говорила о прогрессивности движения Шамиля и реакционности политики царей. Она отражена в Большой Советской Энциклопедии первого издания в статье о
Чечне. В рекомендованных к этой статье моих книгах я тоже держался этой концепции. БСЭ писала: «Исключительно упорную борьбу с наседающим царизмом горцам пришлось выдержать с конца XVIII века (1785-1859). Наиболее активными и сильными противниками царского правительства при завоевании Северного Кавказа справедливо считались чеченцы. Натиск царских войск на горцев вызвал их объединение для борьбы за свою независимость, и в этой борьбе горцев чеченцы играли выдающуюся роль, поставляя главные боевые силы и продовольствие для Газавата (священной войны). Чечня была «житницей» Газавата. Выдвинувшийся из чеченцев пастух Мансур Ушурма, ставший в качестве имама во главе организованных сил горцев, вел ожесточенную борьбу с царскими войсками в течение шести лет (1785-1791). В первой половине XIX в. велась непрерывно организованная борьба горцев против царизма под руководством имамов Чечни и Дагестана – Кази-муллы и Гамзат-бека; но наибольшей силы борьба достигла в эпоху знаменитого вождя горцев – Шамиля (1834-1859), который, опираясь на широкое народное движение, сумел блестяще организовать длительный отпор царизму не только в силу своих военных талантов, но и в силу проводимых им социально-политических реформ... Шамиль организовал централизованную военно-гражданскую систему власти (имамат Шамиля). Николаевские генералы после ряда поражений поняли, что путь завоевания горцев лежит через Чечню. Началось методическое вытеснение чеченцев с плоскости путем уничтожения аулов, рубки лесов, устройства крепостей и заселения освобожденных земель казачьими станицами» (БСЭ, первое издание, т. 61, 1934, сс. 530-531). Об имаме Шамиле: «Шамиль – вождь национально-освободительного движения горских народов Кавказа, направленного против колонизационной политики царской России. Шамиль, по выражению Маркса, «великий демократ», был захвачен с горсточкой своих людей двухсоттысячной царской армией и отвезен в Петербург» (там же, сс. 804-806).
В полном согласии с этой концепцией азербайджанский профессор Г. Гусейнов написал книгу об Азербайджане в XIX в., в которой движение Шамиля по-прежнему оценивалось как национально-освободительное движение, а сам Шамиль как вождь и герой Кавказа в этом движении. За эту книгу проф. Гусейнов, по постановлению Совета министров СССР за подписью его председателя Сталина, получил Сталинскую премию. Но очень скоро – в мае 1950 г. – последовало новое постановление Совета министров, опять-таки за подписью Сталина: лишить профессора Гусейнова Сталинской премии. Причину объяснил Комитет по Сталинским премиям: «Шамиль вел переписку с турецким султаном. Шамилю был обещан по взятии Тифлиса титул короля Кавказа, Шамиль официально получил от Порты звание Генералиссимуса черкесских и грузинских армий. Мюридизм ориентировался на Турцию и Англию» («Правда», 14 мая 1950 г.). Ставленник Сталина и Берии в Азербайджане, первый секретарь ЦК Багиров в своей статье объяснил дело проще: оказывается, человек, с которым Россия не могла справиться четверть века, был всего-навсего «шпионом Турции»! (журнал «Большевик», № 9, 1950 г.). После разоблачения культа Сталина советские историки перевели Шамиля из шпионов в главаря реакционного государства – имамата. В третьем издании Большой Советской Энциклопедии сказано: «Имамат Шамиля представлял из себя государство, которое прикрывало религиозной оболочкой мюридизма свои чисто светские цели: укрепление классового господства дагестанских и чеченских феодалов» (БСЭ, т. 10,1972, стр. 142). Общая историческая концепция осталась ортодоксально сталинская: цари и их генералы, насильственно покоряя Кавказ и Туркестан, делали великое прогрессивное дело, а вожди национально-освободительного движения этих народов, сопротивляясь покорению, выступали как реакционные вожди. Такова сущность нынешней исторической концепции советских историков по отношению к народам Кавказа и Туркестана, покоренным силой оружия.
Русские классики с глубоким сочувствием и пониманием относились к борьбе горцев за независимость. Начало положила бессмертная поэзия Пушкина о Кавказе, кавказских горцах, русско-кавказской войне. За ней последовали шедевры кавказской поэзии и прозы Лермонтова, который воспел кавказскую свободу и осудил Кавказскую войну. Великий кавказский цикл завершил гениальный Толстой в рассказах «Набег», «Рубка леса», в повестях «Казаки» и «Хаджи Мурат». (Пушкин был свидетелем, а Лермонтов и Толстой и сами участвовали в Кавказской войне, но, став выше великодержавных предрассудков, они были вдохновлены на свои великие творения неистребимой любовью горцев к свободе!)
Совершенно особое место в этом цикле занимал Лермонтов. Для северокавказцев Лермонтов не просто «певец Кавказа», он для них – свой, кавказский поэт по духу. Он даже психологически физически мужественный, мечтательный, свободолюбивый, со смуглым лицом и темными глазами – больше походил на горца, чем на русского. Сравнивая кавказскую поэзию Пушкина с поэзией Лермонтова, русский поэт П. Антокольский не без упрека по адресу Пушкина заметил: «С головокружительной, сверхальпийской крутизны увидел Пушкин Кавказ:
«Кавказ подо мною:
Так буйную вольность законы теснят,
Так дикое племя под властью тоскует,
Так ныне безмолвный Кавказ негодует,
Так чуждые силы его тяготят».
Лермонтов прочел то же самое – ту же точку и то же негодование, но в противоположном. Никогда он не сказал бы: «Кавказ подо мною», потому что был внутри Кавказа» (М. Ю. Лермонтов, Избранные произведения, т. 1, вступительная статья П. Г. Антокольского, Москва, 1964, с. 23).
Неудивительно, что мое поколение горской молодежи училось любви к Кавказу в одинаковой мере как у величественной кавказской поэзии Лермонтова, так и у богатого кавказского фольклора (вот что писал о чеченском фольклоре Лев Толстой в письме к поэту А. А. Фету от 26 октября 1875 г.: «Читал я это время книги, о которых никто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о кавказских горцах, изданный в Тифлисе. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные. Хотелось бы Вам послать. Мне, читая, беспрестанно вспоминались Вы. Но не посылаю, потому что жалко расстаться. Нет-нет и перечитываю. Вот Вам образчик: «Высохнет земля на могиле моей, и забудешь ты меня, моя родная мать. Прорастет кладбище могильной травой – заглушит трава твое горе, мой старый отец. Слезы высохнут на глазах сестры моей – и улетит и горе из ее сердца». Конец этой песни по-чеченски звучит так: «Только брат не забудет, пока не ляжет рядом со мною». Мы знали, что царь сослал Лермонтова за вольнодумство к нам, на Кавказ, в виде наказания, а он, дерзкий и неумолимый, со своей родной страной прощался, как узник прощается с неволей, предвкушая блаженство свободы среди нас, на Кавказе:
«Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей».
Побывав на Кавказе, он не разочаровался в своих ожиданиях, он вернулся к себе, в Россию, глубоко влюбленным в Кавказ:
«Хотя я судьбой на заре моих дней,
О южные горы, отторгнут от вас,
Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз:
Как сладкую песню отчизны моей,
Люблю я Кавказ».
Он не только любил Кавказ, он глубоко сочувствовал и переживал его трагедию:
«Кавказ! далекая страна!
Жилище вольности простой!
И ты несчастьями полна
И окровавлена войной!..
...........................................
Нет! прошлых лет не ожидай,
Черкес, в отечество свое:
Свободе прежде милый край
Приметно гибнет для нее».
В двух шедеврах своей кавказской поэзии – в «Валерике» и «Измаил-Бей» Лермонтов особенно ярко осудил Кавказскую войну России и воспел героизм горцев в борьбе за свою свободу и независимость:
«Вот разговор о старине
В палатке ближней слышен мне;
Как при Ермолове ходили
В Чечню, в Аварию, к горам;
Как там дрались, как мы их били,
Как доставалося и нам...
... Вон кинжалы,
В приклады! – и пошла резня,
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть...
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна...
...Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?
Галуб прервал мое мечтанье,
Ударив по плечу; он был
Кунак мой; я его спросил,
Как месту этому названье?
Он отвечал мне: Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно,
Дано старинными людьми.
– А сколько их дралось примерно
Сегодня? – Тысяч до семи.
– А много горцы потеряли?
– Как знать? – зачем вы не считали!
Да! будет, кто-то тут сказал,
Им в память этот день кровавый!
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал...»
Это не поэтический вымысел, а описание действительного сражения, участником которого был и сам Лермонтов. Накануне сражения на Валерике Лермонтов писал своему другу В. А. Лопухину: «Завтра я еду в действующий отряд на левый фланг в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму...» 12 сентября 1840 г. Лермонтов сообщил тому же Лопухину: «У нас каждый день дело, и одно довольно жаркое, которое продолжалось шесть часов сряду. Нас было две тысячи пехоты, а их до шести тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло
30 офицеров и до трехсот рядовых, а их шестьсот тел осталось на месте. Вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью» (Лермонтов, там же, т. 2, с. 690).
Сюжет знаменитой поэмы «Измаил-Бей» рассказал Лермонтову «старик-чеченец, хребтов Кавказа бедный уроженец». Он сохранился в чеченском фольклоре и до сих пор. Его ведущий мотив: свобода – это бог Кавказа. Война – это меч свободы. Верность в дружбе и беспощадность во мщении – исконные правила гор. Эту «философию адатов» Лермонтов обобщил во вступительной части «Измаил-Бея»:
,,И дики тех ущелий племена,
Им Бог – свобода, их закон – война...
...Там поразить врага не преступленье;
Верна там дружба, но вернее мщенье;
Там за добро – добро, и кровь – за кровь,
И ненависть безмерна, как любовь».
Кавказская поэзия Лермонтова стала кораном каждого интеллигентного горца. Горские интеллигенты зачитывались Лермонтовым, обожествляли его, они проклинали тот день, когда появился на свет негодяй Мартынов, так безжалостно потушивший это кавказское солнце. Мое личное увлечение Лермонтовым было так велико, что я начал думать, не попробовать ли писать по-чеченски стихи под Лермонтова или хотя бы перевести Лермонтова на чеченский язык. Я решил посоветоваться с нашей учительницей русского языка и литературы Мариам Исаевой. Учительница была чеченка, окончившая гимназию и какие-то еще учительские курсы. Молодая учительница, необыкновенной красоты, типа лермонтовских черкешенок, в которую мы все, конечно, тайно были влюблены, сама тоже писала стихи. По-женски нежные и безмятежные, стихи ее до нас, мятежников, совсем не доходили. Когда я во время чтения Лермонтова в классе сказал ей, что хочу перевести Лермонтова на чеченский язык, учительница, сделав удивленное лицо и большие глаза, так и застыла в той самой позе, в которой ее застало мое сообщение. «Восхищение моей дерзостью или удивление моей наивностью», – мелькнула у меня мысль. Ответ ее убил во мне еще не родившегося чеченского поэта. «Смешной ты мальчик, – сказала она, – ведь чтобы перевести Лермонтова, самому надо быть поэтом, а ты считаешь себя поэтом?» «Да!» – вырвалось у меня совершенно непроизвольно. «Что же ты написал?» – полюбопытствовала она. «Ничего», – ответил я под хохот всего класса. Я был осрамлен, уничтожен в своих лучших возвышенных чувствах. Я перестал мечтать быть чеченским поэтом и писать под Лермонтова.
Кавказское абречество и абрек Зелимхан
«Абрек» – это чеченское слово, которое впервые вошло в русский язык со времени русско-кавказской войны. Первым абреком Чечни в начальный период ее покорения был Бей-Булат, о котором мы уже рассказывали, а последним – Зелимхан. Абрек, в чеченском понимании, – революционер-одиночка, который мстит чужеземной власти за ее несправедливость и жестокости против чеченского народа. С приходом советской власти абреческое движение не прекратилось. Наоборот, в эпоху Сталина оно стало наиболее распространенной и острой формой народного сопротивления режиму. В советское время абречество претерпело и известную эволюцию в отношении своего объекта. Оно теперь направлено не вообще против власти, а исключительно против ее карательных органов и их представителей. Абреки советской Чечни и Ингушетии ощущали себя народными мстителями, контртеррористами против террористического аппарата Сталина, но в русской и советской литературе абреки – это просто «бандиты» и «хищники». Русская эмигрантская литература тоже величает абреков, да и самих чеченцев вообще, «хищниками», как о том говорится в компиляции из старой бульварной печати «От Тифлиса до Парижа», изданной в 1976 г. в Париже. Ее автор, бывший белый офицер, пишет: «От кабардинцев и черкесов резко отличаются чеченцы. Это хищники... наружностью народ красивый. Проворный в движениях, ловкий чеченец весел и остроумен и в то же время он подозрителен, вспыльчив, вероломен, коварен, мстителен. Хищные инстинкты породили среди чеченцев абречество». Несколькими строчками ниже автор приводит «присягу абрека», которую выдумал для него другой бульварный писатель. Вот она: «Клянусь отнимать у людей все, что дорого их сердцу, их совести, их храбрости. Отниму грудного младенца у матери, сожгу дом бедняка и там, где радость, принесу горе» (с. 86). Если я цитирую всю эту белиберду, то только потому, что в своем предисловии к ней один русский парижанин, носящий титул профессора, хвалит эту книгу за ее «объективность». Однако ни автор, ни профессор не нашли нужным указать, что этот же чеченский народ за свое сопротивление тирании Сталина был поголовно депортирован советским правительством в пески Казахстана, где большая часть чеченцев погибла. На этой же точке зрения стоят и московские советские профессора. В Большой Советской Энциклопедии дано следующее определение абреков: «Абрек (вероятно, от осетинского абыраег... скиталец, разбойник) , в прошлом у народов Северного Кавказа изгнанники из рода, ведшие скитальческую или разбойничью жизнь, среди последних известен: Зелимхан Гушмазакаев из Карачая...» (т. 1, с. 29, 1970, 3-е издание). Как видно, московские красные и парижские белые профессора в оценке роли абреков в освободительном движении Кавказа между собою единодушны. Но есть и разница: если господа из Парижа просто сочиняют небылицы, то товарищи из Москвы умудрились в одном предложении дать четыре фальсифицированных справки: 1) слово абрек – чеченского происхождения, как и само явление чисто чеченское, возникшее в борьбе с экспансией царизма на Кавказе, 2) Чечня никогда не знала ни нищих, ни скитальцев, 3) членство в чеченских родах («тайпа») считалось одним из священных уз и поэтому никто не имел права кого-нибудь изгонять, 4) любой горец на Кавказе и каждый интеллигентный русский в Советском Союзе знает, что знаменитый, нашумевший в свое время на всю Россию, абрек Зелимхан был чеченец из Харачоя, а не из Карачая. Знает это, конечно, и БСЭ (во втором издании БСЭ вообще нет слов «Чечня» и «чеченцы», поэтому там и первого имама Кавказа чеченца Мансура Ушурма тоже намеренно назвали дагестанцем). Почему же допущены такие фальсификации? Расчет ясен: молодое поколение чеченцев и ингушей не должно знать свою историю, а внешний мир должен думать, что абреки, как и все чеченцы, – хищники и разбойники.
К сожалению, экзотические басни о чеченцах и ингушах проникают и в европейскую литературу. Так, в том же Париже, в известном издательстве Фаярд (в котором, кстати, вышла и моя книга о Брежневе) в 1978 г. издана книга одного французского дипломата под названием «Странный Кавказ». Восхищаясь эрудицией автора в области истории Кавказа, рецензент «Русской Мысли» в Париже пишет, «автор книги открывает нам жизнь различных кавказских народностей – чеченцев, у которых был свирепый обычай украшать себя ожерельями, составленными из ушей своих врагов, которых всегда было великое множество, ингушей с их странным обычаем венчать мертвых хевсуров, еще недавно носивших кольчугу в качестве привычной одежды... Можно только удивляться, что широкие круги читателей до сих пор не знакомы с этим краем, скрывающим столько чудес» (газета «Русская Мысль», 9 ноября 1978 г.). Выдумки иностранного автора, позаимствовавшего свои «сведения», по-видимому, у вышеназванных русских сочинителей или просто решившего прославиться сенсационной книгой, превратились под пером сотрудника «Русской Мысли» в «чудеса Кавказа».
Зелимхан абречествовал в дни моего детства. С его сыном Омар-Али мы были друзьями юности. Мы кончили почти одновременно и среднюю школу. Советы очень ухаживали за ним, предлагали ему вступить в партию, но он предпочел оставаться беспартийным. В наших отношениях с ним его беспартийность и моя партийность не играли никакой роли. Нас обоих больше интересовала история нашего народа. Весьма начитанный в области кавказоведения, он усердно собирал все данные – устные и письменные – о своем знаменитом отце, на которого он походил только мужеством, но не агрессивностью. Иногда просто не верилось, что такой миролюбивый сын мог родиться у профессионального бунтаря. Он знал, что ореол отца чеченцы невольно переносят и на него. Это его очень тяготило. С обезоруживающей скромностью природного горского дипломата Омар-Али отводил всякие надежды насчет возможности его собственного абречества. Я не знаю, уцелел ли он во время большой трагедии своего народа. Если уцелел, то я шлю ему через эти строчки мой братский салам-маршалла. Многие сведения, которые он мне дал, тоже лежат в основе очерка о его отце.
Легендам и рассказам о Зелимхане, о его подвигах и героизме в защиту своего народа не было конца. Русская печать, центральная и кавказская, того времени полна сенсационными сообщениями о неумолимом «хищнике» и неуловимом «разбойнике» Зелимхане, который грабит бедняков, убивает женщин и детей, если они русские. После революции большевики объявили его национальным героем Кавказа, в книгах и журналах о нем писали, что Зелимхан не просто абрек, а абрек-революционер. Так писал о нем и я в книгах, изданных в Советском Союзе. Интересную биографию Зелимхана с приложением многочисленных документов издал осетинский писатель – современник Зелимхана, друг и сотрудник Кирова по газете «Терек» – Дзахо Гатуев. На страницах журнала «Революция и горец» (Ростов-на-Дону, 1932, № 4) я в порядке «марксистского анализа» раскритиковал книгу Гатуева «Зелимхан» за игнорирование автором «классовой борьбы в Чечне». После этого при нашей встрече Дзахо рассказал мне, что, напротив, Киров не нашел в его книге никаких грехов, поблагодарил его за восстановление исторической правды о революционере-абреке Зелимхане, да еще обещал предпринять меры для ее экранизации. Действительно, скоро в СССР вышел художественный фильм «Зелимхан» по книге Гатуева, он демонстрировался и в ряде стран на Западе. Но Кирова убили в 1934 г., Гатуева расстреляли в 1938 г. и Зелимхана вновь объявили обыкновенным «разбойником». Однако нет конца советским чудесам. После разоблачения культа Сталина реабилитировали не только Дзахо Гатуева, но и его героя Зелимхана. Издательства в Москве и на родине Гатуева в Осетии переиздали «Зелимхана», а чеченский писатель Магомет Мамакаев издал в Грозном собственную книгу о Зелимхане. Но в эру Брежнева произошло опять новое «чудо»: Зелимхана вновь перевели в обыкновенного «разбойника».
Как смотрел Зелимхан сам на свое абречество? В письме на имя председателя Третьей государственной Думы Зелимхан писал: «...для меня было бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители знали, что я не родился абреком, не родились ими также мой отец и брат и другие товарищи. Большинство из них избирают такую долю вследствие несправедливого отношения властей...» (Дз. Гатуев, «Зелимхан», Орджоникидзе, 1965, с. 152, везде далее цитаты, особо не оговоренные, – из этой книги). Каковы же были несправедливости, за которые Зелимхан мстил властям? Вот некоторые из них: «В воскресенье 10 октября 1905 г. грозненские власти учинили на базаре чеченский погром. Начало обычное. Поссорилась с чеченом баба. Шум. Толпа. То ли он кого из толпы убил, то ли толпа его убила за чеченское происхождение. В результате вышел из казарм под командой полковника Попова Ширванский полк и расстрелял 17 чеченцев. «Мы все готовы были тогда в абреки уйти, – прибавил мне рассказчик, – чеченский интеллигент» (с. 53). Ужасная весть дошла до Зелимхана, который при каждой молитве после «дуа» повторял обращение к Аллаху: «Аллах, если я задумал что-нибудь несправедливое, то отврати мои мысли и удержи мою руку. Если я задумал дело правое, то укрепи мою волю: сделай глаз мой метким и руку твердой. Прости мне мои грехи, прости грехи всем несчастным, вынужденным идти моей дорогой». Зелимхан решил, что месть за чеченский погром в Грозном – богоугодное дело, а на самом деле совершил такое же преступление, как и полковник Попов: в воскресенье 17 октября около станции Кади-юрт он со своим отрядом остановил пассажирский поезд, отобрал 17 пассажиров из числа «начальников» и расстрелял их. «Передайте полковнику Попову, что жизни, взятые им в Грозном, отмщены», – простился он с уцелевшими пассажирами (с. 53).
Незадолго до этого Зелимхан убил начальника Веденского округа полковника Добровольского. За что же? Зелимхан объяснил: «Полковник думал, что он все может и ничего ему не будет за это: за то, что обругал сестер зелимхановских, за арест зелимхановской жены, за преследование отца, братьев... за присылки в Харачой солдат, лапавших харачоевских девушек... осквернивших чистоту мусульманских жилищ» (с. 46).
Вместо убитого Добровольского появился новый начальник округа «свой» горец, полковник Галаев. Галаев думал, что Добровольский погиб из-за своей интеллигентской мягкотелости. Кроме того, Добровольский – русский – не знал психологии чеченцев и поэтому не сумел проучить их, как следует. Галаев во всеуслышание заявлял, что он всю Чечню согнет в бараний рог. Гатуев рассказывает: «Галаев свирепствовал, Галаев сам горец из казаков моздокских. Как горец Галаев подошел к корню вопроса... Родовый быт и существовавшее в нем право и мораль решил уничтожить действием административным. Всех так или иначе заподозренных в сношениях с Зелимханом он ссылал или в Россию, или в Сибирь. Ссылал Галаев беспощадно... Ссылки предшествовавших администраторов не давали желанного результата. Ссыльные возвращались и пополняли абрекские кадры. Чтобы уничтожить тоску по родине, по семье, Галаев начал высылать семьями. Каждой высылке предшествовал арест, и тюрьмы наполнялись преступниками в возрасте от грудного и до старческого» (сс. 60-61). Одним словом, свой горец Галаев оказался хуже русского Добровольского. Добровольский, хотя был сущим дьяволом, но он все же не ссылал чеченцев семьями или целыми родами, как это делает теперь Галаев. Зелимхан решил сообщить Галаеву, что с ним он покончит еще быстрее, чем с Добровольским, если он не прекратит массовые ссылки людей. Если же он одумается, то оставит его в покое. Зелимхан прибег к своему обычному методу «коммуникации» – написал Галаеву письмо на чеченском языке арабским шрифтом. Сохранились два письма Галаеву, написанные чисто в горском незамысловатом стиле, но они довольно красноречиво объясняют суть дела. В первом письме Зелимхан пишет: «Я думаю, что из головы твоей утекло масло, раз ты думаешь, что царский закон может делать все, что угодно. Не стыдно тебе обвинять совершенно невинных? На каком основании наказываешь ты этих детей? Ведь народу известно, что сделанное в крепости Ведено сделал я. Знаешь это и ты. Вы же не можете подняться на крыльях к небу и не можете также влезть в землю. Или же вы будете постоянно находиться в крепости, решая дела так несправедливо, зная это хорошо... Куда вы денетесь?.. Я, Зелимхан, решающий народные дела. Виновных убиваю, невинных оставляю. Я вам говорю, чтобы не нарушали вы закон... Возьмите всю казну и войска, преследуйте меня и все равно не найдете меня... Когда вам понадобится схватить меня – я буду от вас далеко; когда же вы мне понадобитесь – будете вы очень близко ко мне... Вы нехорошие люди! Вы недостойные люди! Не радуйтесь, не гордитесь за взятую вами неправду и за утверждение таковой... После будете плакать несомненно. Эй, полковник! Я тебя прошу ради создавшего нас Бога и ради возвысившего тебя – не открывай вражду между мною и народом» (сс. 144-145).
Зелимхан опровергает пущенную начальством ложь, что он убивает не только представителей власти, но и любого русского: «Эй, начальствующие! Я вас считаю очень низкими. Смотрите на меня: я нашел казаков и женщин, когда они ходили в горы, и я их не тронул. Я взял у них только гармонию, чтобы немного повеселиться, а потом вернул ее им (с. 145).
В ответ на письмо Зелимхана Галаев начал аресты семей сородичей Зелимхана по материнской линии (по чеченскому родовому праву за действия того или иного лица отвечает только его род по отцовской линии, а не по материнской). В военной крепости Ведено не хватало помещения для заключенных детей, женщин, мужчин. Вереницей тянулись эшелоны арестованных из Горной Чечни до самого Грозного. Зелимхан все это видел и решил объясниться с Галаевым еще раз. Он написал ему второе, уже более сердитое письмо, нарушая адат, который требует, чтоб чеченец не позволял себе ругани даже с врагом. Вот отрывок из этого, второго письма: «Полковник Галаев, пишу тебе последнее мое письмо... Мнение мое такое: ты, кажется, знаешь, что я сделал с Добровольским, с таким же полковником, как ты; что мое привлекает сердце в необходимость сделать с тобой за незаконные действия твои из-за меня заключенных людей, которые совсем невинные. Я тебе говорю, чтобы ты освободил всех заключенных. Я тебе дам запомнить себя. Губить людей незаконными действиями из-за себя я не позволю тебе, гяур. Раз я говорю «не позволю», значит правда. Если я, Зелимхан Гушмазукаев, буду жив, я же заставлю тебя, как собаку, гадить дома... Трус ты! В конце концов проститутка, – убью тебя, как собаку... Ты, кажется, думаешь, что я уеду в Турцию? Нет, этого не будет, чтобы люди не обложили меня позором бегства. Не кончив с тобою, я шаг дальше не уйду. Слушаю о твоих делах, и ты мне кажешься не полковником, а шлюхой. Освободи же людей невинных, и я с тобою ничего иметь не буду.
Если же не послушаешь, то будь уверен, что жизнь твою покончу или увезу в живых, чтобы казнить тебя» (ее. 146-147).
Однако и второе письмо тоже не произвело должного впечатления на полковника. Да и как оно может произвести какое-либо впечатление: Ведено – большая горная военная крепость, в которой находится гарнизон из отборных войск, обнесена высокой стеной с проволочным заграждением. В крепости имеет право жить, кроме солдат, только русское гражданское население. Каждого чеченца, который приезжает сюда на базар или к начальству, обыскивают у входа в крепость, – будь он даже поставленным властью старшиной аула. Если полковник выезжает из крепости, то его сопровождает эскадрон казачьей конницы. Лишь одна сторона крепости не обнесена стеной, да и зачем – ведь это та сторона, где глубокий обрыв оврага с крутой скалой, а там, далеко внизу, журчит горная река. Человек отсюда может легко свалиться в пропасть, но подняться сюда он никак не может. Однако, на всякий случай, обрыв обнесен высоким заграждением из колючей проволоки и охраняется круглые сутки бдительными часовыми. Вот над этим обрывом, в сказочном тенистом парке, после плотного завтрака, в окружении личных телохранителей Галаев сидел на скамейке, то любуясь величественными вершинами гор, то заглядывая в бездонную пропасть, как вдруг в каких-нибудь сотнях шагов со стороны оврага раздался выстрел.
«Не в нас ли стреляют?» – пошутил полковник и обернулся на выстрел. Тогда вторая пуля ударила в висок полковника: первым выстрелом Зелимхан заставил полковника обернуться, чтоб попасть в него наверняка» (с. 64). Галаев был убит.
Зелимхан на чеченском участке делал то, что делали большевики-«эксы» в Закавказье и эсеры-террористы в Центральной России. Он действовал до сих пор в одиночку, а теперь, после убийства Добровольского и Галаева, Чечня и Ингушетия признали его своим национальным героем – за его справедливость – и к нему потянулись новые абреки. Кавказское начальство начало опасаться, что Зелимхан может стать новым Бей-Булатом или даже новым Шамилем и поднять всех горцев против России. Поэтому по приказу кавказского наместника Воронцова-Дашкова начальник Терской области генерал Михеев объявил 7 марта 1909 г. о создании «специального временно-охотничьего отряда» из двух тысяч отборных вояк, куда было набрано также некоторое количество даже добровольцев-уголовников для поимки или уничтожения Зелимхана. Так как войска в Терской области не нашли подходящего героя, чтоб поставить во главе этого отряда, то из Кубанской области выписали прославившегося подвигами против революции войскового старшину Вербицкого. Официальная пресса подняла большой шум о предстоящем походе, превознося изобретательность, решительность и героизм Вербицкого.
Вербицкий, хотя и герой, но психологии горцев совершенно не понимал. Это он обнаружил в своем обращении к чечено-ингушскому народу на русском и арабском языках, написанному накануне похода против Зелимхана. Вот некоторые отрывки из него:
«Приказом по области я, войсковой старшина Вербицкий, назначен искоренить разбойничество в родном нам крае. Обращаюсь поэтому к чеченскому и ингушскому народам и всему туземному населению. Вы – храбрые племена. Слава о Вашем мужестве известна по всей земле: ваши деды и отцы храбро боролись за свою независимость, бились вы и под русскими знаменами во славу России... Призываю честных людей сплотиться и перестать якшаться с ворами и разбойниками... Я обращаюсь и к вам, воры и разбойники. Объявляю вам, что ваше царство приходит к концу. Я поймаю вас, и те, на ком лежит пролитая при разбоях кровь, будут повешены по законам военного времени. Поэтому советую вам помнить мои слова и отнюдь не отдаваться моим отрядам живыми, а биться до последней капли крови. Кто не будет трус, умрет как мужчина с оружием в руках.
Теперь ты, Зелимхан! Имя твое известно всей России, но слава твоя скверная. Ты бросил отца и брата умирать, а сам убежал с поля битвы, как самый подлый трус и предатель. Ты убил много людей, но из-за куста, прячась в камни, как ядовитая змея... Я понимаю, что весь чеченский народ смотрит на тебя, как на мужчину, и я, войсковой старшина Вербицкий, предоставляю тебе случай смыть с себя пятно бесчестия, и если ты действительно носишь штаны, а не женские шаровары, ты должен принять мой вызов. Назначь время, место и укажи по совести, если она у тебя еще есть, число твоих товарищей, и я явлюсь туда с таким же числом своих людей, чтобы сразиться с тобою и со всей твоей шайкой, и чем больше в ней разбойников, тем лучше. Даю тебе честное слово русского офицера, что свято исполню предложенные тобой условия» (с. 70).
Так Вербицкий предложил Зелимхану нечто вроде коллективной рыцарской дуэли, конечно, только для того, чтобы произвести, во-первых, шум в печати (письмо Вербицкого было опубликовано во всех газетах на Кавказе) и, во-вторых, в полной уверенности, что Зелимхан не осмелится выйти на дуэль.
Да, Вербицкий плохо знал психологию чеченцев. Ни один чеченец, публично объявленный трусом, не может уклониться от дуэли. Если бы это случилось, его бы убили представители собственной «тайпы» (род).
Зелимхан не только принял вызов Вербицкого, но указал также время и место, где он встретится с Вербицким и его отрядом: в 12 часов дня 10 апреля 1910 г. в городе Кизляре у государственного казначейства, чтобы заодно захватить с собой и казну. Это свое решение Зелимхан изложил в письме к Вербицкому, которое кончалось словами: «Жди меня, баба-атаман, в Кизляре».
Хотя о письме Зелимхана говорилось всюду, сам Вербицкий не придавал ему никакого значения, по крайней мере, внешне. Современники засвидетельствовали нам все-таки его странное поведение. Прежде всего Вербицкий покинул свой штаб в Кизляре и накануне назначенного ему времени поехал в Грозный играть в карты в офицерском клубе. Когда члены клуба спрашивали Вербицкого о письме Зелимхана, то Вербицкий отделывался шутками: «Думает, дурака нашел. Так я ему и поверю. Святослав, подумаешь, нашелся: «Я иду на Вы». Эти времена, милостивые государи, давно прошли. Не Зелимхану в Святославы играть» (с. 88).
Зелимхан совсем не знал Святослава, но, видимо, хорошо знал натуру людей типа Вербицкого, – главное, Зелимхан совсем не шутил. У него появилось и много боевых соратников-добровольцев. Появились также и учителя. В соседней Грузии действовали другие «боевые дружины» – «эксы» Коба и Камо, которые подавали наглядные уроки, как организовать «экспроприацию» царских казначейств. Вспомним хотя бы знаменитейшую «экспроприацию» казначейства, которая произошла за три года до этого – 11 июня 1907 г. – в Тифлисе на Эриванской площади. После пятого лондонского съезда партии (1907) Ленин направил в Тифлис делегата этого съезда Коба (Сталина), который вместе с Камо и организовал ее. Результаты этой «экспроприации» хорошо известны. Отряд Коба-Камо захватил 340 тыс. рублей, оставив на площади убитыми трех и ранеными до 50 человек. Захваченные деньги Коба направил через Литвинова Ленину за границу.
Почему же чеченец Зелимхан не может сделать то что смогли сделать грузин Коба и армянин Камо? Во всяком случае, в письме к Вербицкому Зелимхан уверенно писал, что он увезет из Кизляра деньги казначейства и голову Вербицкого. Кроме того, у Зелимхана были и особые счеты с Вербицким: так, на базаре в Гудермесе в Чечне и в селении Цох в Ингушетии Вербицкий устроил античеченский и антиингушский погромы, в результате которых погибло много людей. Возмущаясь этим, Зелимхан напоминал в письме к полковнику Данагаеву: «Такие страшные действия, которые совершал Вербицкий за один час, убивая бедных людей, я десять лет абреком и то не сделал» (с. 153).
Зелимхан создал отряд из 60 бойцов, на их черкесках нашил погоны кизляро-гребенского полка, а на свою черкеску Зелимхан нацепил погоны полковника (ведь то же самое сделали Коба и Камо). 9 апреля Зелимхан со своим отрядом переночевал в кизлярских камышах, а 10 апреля, как и было обещано, Зелимхан вошел в город Кизляр во главе своего отряда, принимая, как это положено по уставу, приветствие встречных нижних чинов.
Перед вступлением в город Зелимхан прочел своим бойцам нотацию – помните, что всякая опасность может продолжаться самое большее полчаса: или тебя убьют, или ты убьешь – иметь терпение на полчаса!
Без единого выстрела вступив в город, Зелимхан занял на центральной площади казначейство и, поскольку было некоторое сопротивление охраны казначейства, пришлось пустить в ход оружие. И вот тогда только поднялась тревога, военные двинулись к казначейству с целью окружить отряд Зелимхана. Завязался бой. Биограф Зелимхана пишет: «Сотни лет не слышал сонный Кизляр такой пальбы. Вербицкий принял письмо Зелимхана за шутку. Вербицкого не было в городе. Начальник гарнизона выслал на тревогу две команды пехоты: одну на мост перерезать путь к отступлению, другую к казначейству – на выручку перебитой уже казначейской охране» (с. 87). Отряд Зелимхана ушел без единой потери. Гарнизон потерял 19 человек убитыми и четырех ранеными. Зелимхан выполнил свою задачу только наполовину: деньги казначейства он захватил, но встретиться на дуэли с Вербицким ему не удалось – не по его вине. Все-таки Зелимхан добился одного: правительство сняло Вербицкого и отдало его под суд за «преступное бездействие».
После Вербицкого за Зелимхана взялся князь Андроников, тоже «свой», кавказец, начальник ингушского Назранского округа, куда теперь с семьей перекочевал и сам Зелимхан. Андроников начал свою карьеру тоже с «письма», – правда, не Зелимхану, а своему другу: «Мой святой долг во что бы то ни стало, хотя бы и ценой жизни, уничтожить этого подлого труса Зелимхана, нападающего из-за скал и горных трущоб» (с. 92).
15 сентября 1910 г. князь Андроников начал с четырех сторон наступление на горную резиденцию Зелимхана и его отряда войсками от двух до трех тысяч солдат специальной горной службы. Войска Андроникова не щадили никого: ни мирных жителей, ни их семей – бомбили аулы, сжигали хутора, угоняли скот «бандитов» и, наконец, взяли горную «крепость», в которой полагали найти Зелимхана. Но Зелимхана не нашли, а захватили его семью. Андроников арестовал его жену и детей (потом их доставили во Владикавказскую тюрьму). Князь лично допрашивал с подобающим пристрастием – и угрожая расстрелом – жену Зелимхана. Ингуш-переводчик умудрился во время перевода сообщить жене Зелимхана: «Не верьте ему, он не имеет права вас расстрелять». Допрашивали даже старших детей (у Зелимхана было две дочери и три сына). Ничего не добившись от них, князь Андроников двинулся дальше к горной реке Асса и скоро добрался до цели: он нарвался на засаду Зелимхана и его группы. Сначала абреки спорили, кому же убить Андроникова, но едва лошадь Андроникова вступила на мост, Зелимхан принял решение уступить Андроникова своему ингушскому другу Азамату Цариеву, так как Андроников все-таки был не чеченским, а ингушским начальником. Азамат выстрелил в Андроникова. Андроников упал мертвым. Абреки ушли.
Хитрость в человеческих трагедиях играет иногда коварную роль, но так называемая военная хитрость часто помогает выиграть целые сражения. Кавказский наместник решил, что и Зелимхана можно взять хитростью: он предложил распространить среди населения слух, что кавказская инженерная комиссия будет отстраивать «царское шоссе» в Керкете (Дагестан) и что в состав этой комиссии будто бы входит один военный инженер, зять самого наместника царя на Кавказе. К Зелимхану прибыл с этой вестью Жамалдин, который когда-то сам был абреком. Жамалдин внушил Зелимхану, что, если тот возьмет в плен зятя наместника, он сможет обменять его на свою семью. Семья Зелимхана уже находилась в ссылке в Минусинске, где, кстати, в то время был и сам грузинский абрек Коба. Зелимхану идея эта понравилась. Вместе с маленькой группой, включив туда и Жамалдина, Зелимхан прибыл на «царское шоссе», но инженерная комиссия оказалась переодетым в гражданскую форму военным отрядом, а сам Жамалдин – его лазутчиком. Завязался бой, в результате которого были убиты два гражданских чиновника, один ротмистр дагестанского полка, несколько всадников, а раненый командир отряда полковник Чекалин был взят в плен (потом ему удалось бежать). С Жамалдином Зелимхан покончил как с предателем. Абреки потеряли одного человека – им был последний брат Зелимхана. «Хитрость» наместника не удалась.
Укажу еще на один эпизод из абреческой карьеры Зелимхана, который в чеченских легендах трактуется как чудо «святого Зелимхана». После «Керкетского дела», как обычно после каждой групповой операции, Зелимхан распустил группу и предложил абрекам в дальнейшем действовать опять в одиночку, чтоб принудить противника распылить свои силы. Сам он укрылся там, где, по здравому рассуждению, его не должно было бы быть: в ущелье родного аула Харачоя. Но Зелимхан пренебрег обычаем своего народа: самые сокровенные тайны обсуждать на майдане. О тайне возвращения Зелимхана в родной аул говорили на всех майданах, добавляя, что Зелимхан не просто абрек, а святой, подсудный только Аллаху, но никак не земным властям. Агенты, посланные начальником округа на разведку, доложили, что Зелимхан действительно обосновался в горной трущобе в трех верстах от Харачоя и десяти верстах от самого начальника округа! Начальник немедленно окружил пещеру военными и полицейскими частями и открыл огонь из всех видов оружия, включая пушки. Кадетская газета «Терский край» дала броский аншлаг на всю первую полосу: «Зелимхан окружен», «Накануне ликвидации Зелимхановской эпопеи». Офицер дагестанского полка Данагуев хвалился: «Не взойдет еще два раза луна на небе, как абрек абреков будет убит». Начальник Веденского округа тоже выражался образно: «Зелимхан у меня в кармане». 11 декабря 1912 г. все газеты Терской области напечатали информационные сообщения этого начальника. В корреспонденции «Терского края», например, говорилось:
«Начальник Веденского округа телеграфирует начальнику области, что нашел Зелимхана и окружил в Харачоевских горах, где он заперся в пещере. С восьми часов утра идет перестрелка. К вечеру, с нашей стороны убито двое, ранено четверо. Потребованы из Ведено пироксилиновые шашки для взрыва... На скалу против пещеры послано несколько человек охотников и кровников Зелимхана... В подкрепление к первой партии охотников были посланы еще команды пластунов... к вечеру пещера была окружена сторожевыми постами. К утру на скалу ввезено полевое орудие, из которого и решено начать стрельбу по пещере...»
Что происходило дальше, сообщает пристав Саадуев:
«Бомбардировка продолжалась до заката солнца. Зелимхан же сидел спокойно и не стрелял. Когда войска перестали стрелять, Зелимхан произвел четыре выстрела, которыми убил двух и поранил двух. Тогда начальник округа стал посылать для переговоров людей. Зелимхан ответил: «Скажи начальнику, чтобы он сейчас же по телеграфу просил прощения всем, кто сослан и арестован из-за меня. Если к полночи не передадут мне ответа, что они помилованы, то я уйду из пещеры, хотя бы все русские войска ее окружали» (с. 132).
Начальник округа, конечно, не ответил Зелимхану, ибо по-прежнему был уверен, что Зелимхан у него «в кармане». Но карман начальника оказался дырявым: Зелимхан из него выпал! О том, как это случилось, сохранился рассказ самого Зелимхана. Вот он в изложении его биографа:
«Зелимхан ушел просто, почти как из дому... перед зарей. Когда лег в ущелье туман, Зелимхан скользнул из пещеры. Вниз. На дно. Он омылся в речке, сделал намаз (молитва) и пополз вверх по скату, на котором оцепление. – Два пластуна сидели. Один направо сидел, другой налево сидел. Я иду – смотрю, они сидят – тоже смотрят. Тогда я на середину пошел между ними, тогда они к скалам прижались. Чтобы, как скалы быть. Я пришел, ничего не сказал. Я прошел, они ничего не сказали. Баркалла (спасибо). В каждом деле на полчаса надо иметь терпение».
Биограф замечает: «Власть меньше всего предполагала эдакую гениальную упрощенность ухода и, сконфуженная, ударилась в версетворчество» (с. 133).
Рассерженный начальник округа Караулов решил отомстить Зелимхану: во второй половине декабря он сослал в Сибирь из окружающих сел 190 человек, к тем почти тысяче человек, которые уже были сосланы с семьями, все из-за одного Зелимхана. Супруга начальника, княгиня Караулова, тем временем занялась филантропией: она пригласила мусульманских детей мирных чеченцев на рождественскую елку петь «В лесу родилась елочка»... и одарила их восточными сладостями. С Нового года она занялась еще и просвещением Чечни, создав школьный кружок, в котором учила чеченских детей декламировать: «Петушок, петушок, золотой гребешок... почему ты Магомету спать не даешь?» Появление в «Петушке» Магомета уже само по себе считалось несомненным прогрессом в «туземной политике» кавказской администрации.
На военном совете у наместника Кавказа был принят новый план ликвидации Зелимхана: выслать виднейших чеченских шейхов в Сибирь, если они откажутся участвовать вместе со своими мюридами в поимке Зелимхана. Кроме того, начальство решило мобилизовать против Зелимхана и все те тайпы (роды) , которые находились в кровной вражде с Зелимханом. Было решено также выдать всем им, мюридам и кровникам, оружие. Это был план отчаяния, глупее и опаснее которого выдумать было невозможно, ибо вооруженные мюриды и кровники Зелимхана искали не Зелимхана, а начали сводить свои счеты с местными старшинами и приставами. Администрация явственно увидела дно пропасти, к которой она сама себя подвела, и была очень довольна, когда ей удалось хотя бы частично вернуть свое оружие.
Отмечу еще одно интересное явление. Русские левые партии старались вовлечь Зелимхана в свои организации. Из Тифлиса к нему приезжали представители большевиков-«эксов», а из Ростова приезжали анархисты-социалисты. Они учили Зелимхана метанию бомб, а ростовские анархисты вручили ему даже красно-черный флаг и именную печать с надписью: «Группа кавказских горных террористов-анархистов. Атаман Зелимхан».
Зелимхану хорошо было известно, что русская печать о нем пишет, как о разбойнике, а бульварная пресса даже сочиняла легенды о том, что Зелимхан – кутила, изгнан из своего рода и избрал для легкой и веселой жизни профессию грабителя, хотя все знали, что Зелимхан – как правоверный мусульманин – не пил, не курил, притонов не посещал, а награбленные деньги, как Робин Гуд, раздавал бедным и семьям, кормильцы которых были сосланы из-за него. Но Зелимхана все-таки очень тяготила эта слава грабителя. Главное – он уже часто задумывался, как бросить абречество, исчезнуть навсегда. Думал даже и об эмиграции в Турцию. Вот в этот период кризиса Зелимхан решил объяснить публично причины и мотивы своего абречества. Он нашел, что лучше всего будет обратиться непосредственно к Государственной думе. Надо было только найти из среды чеченцев такого знатока русского языка, который без искажений изложил бы его прошение. И такой человек нашелся. Это был сын первого чеченского генерала на русской службе Орцу Чермоева, будущий президент Независимой «Республики Северного Кавказа» – Абдул-Межид (Тапа) Чермоев. Вот краткая справка о нем из БСЭ: «Чермоев Абдул-Межид Орцуевич (3/15.3.1882-1936) чеченский буржуазно-националистический деятель 1917-1919, нефтепромышленник. Окончил Николаевское военное училище (1901), служил в кавалерии, в т. ч. в собственном конвое Николая II. В 1908 г. вышел в отставку, во время Первой мировой войны 1914-1918 – офицер кавказской туземной конной дивизии (т. н. «Дикой дивизии»). После февральской революции 1917 г. один из организаторов контрреволюционного «Союза объединенных горцев» и руководитель буржуазного «Терско-Дагестанского правительства». После установления советской власти в Дагестане в эмиграции, где продолжал антисоветскую деятельность» (БСЭ, 1978, Москва, том 29, с.81).
Зелимхан, как горец, любил выражаться образно, но решительно, а Чермоев, как горский интеллигент, «корректировал» его. В результате появилось названное прошение, которое я считаю «исповедью» Зелимхана, поэтому привожу его (с сокращением):
«Его Высокопревосходительству,
Господину
Председателю Государственной думы
Чеченского абрека Зелимхана Гушмазукаева
Прошение
Так как в настоящее время в Государственной думе идет запрос о грабежах и разбоях на Кавказе, то депутатам небезынтересно будет познакомиться с причинами, заставившими меня... сделаться абреком.
Все рассказывать не стоит – это займет слишком много вашего драгоценного времени. Я ограничусь, как сказал, указанием обстоятельств, при которых я ушел в абреки...
Чтобы г.г. депутаты имели хоть какое-нибудь представление о драме моей жизни, я должен упомянуть в коротких словах о месте моего рождения и о своей семье. Родом я из чеченского селения Харачой, Веденского округа, Терской области. В то время, о котором идет рассказ (1901 г.), семья наша состояла из старика-отца, меня и двух братьев, из которых один был уже взрослый юноша, а другой совсем еще ребенок; кроме того, был у нас еще и столетний дед. Жили мы богато.
Все, что бывает у зажиточного горца, мы имели: крупный и мелкий рогатый скот, несколько лошадей, мельницу, имели богатейшую пасеку... добра своего было достаточно, чужого мы не искали. Но случилось несчастье. Произошла у нас ссора с односельчанином из-за невесты моего брата. В драке был убит мой родственник. Теперь надо отомстить кровникам за смерть родственника, выполнить святую для каждого чеченца обязанность.
...Я совершил акт кровомщения втайне, ночью, накануне Рамазана месяца, и без соучастников. Все в ауле вздохнули свободно, – канлы должны были окончиться, и между сторонами состояться полное примирение. Но стали производить дознание. Начальник участка показал, что он застал нашего врага живым и последний будто бы указал на виновников своей смерти – на меня, на моего отца и двух братьев.
Таким образом было найдено юридическое основание для того, чтобы нас обвинить. Суд нас четверых присудил в арестантское отделение. На запрос палаты, каким образом покойный ночью мог узнать, кто в него стрелял, тот же начальник участка ответил, что была светлая лунная ночь и лица были хорошо замечены умершим. Это была с его стороны явная ложь и пристрастное отношение к делу. Во-первых, как всему народу, ему было известно, что мой отец и мои два брата ни в чем не виноваты, а во-вторых, накануне Рамазана месяца луна не светит. Люди говорят, что ему дали взятку наши враги... Один из моих братьев умер в тюрьме, а другой в ссылке. Я бежал из грозненской тюрьмы с единственной целью отомстить виновнику всех несчастий нашей семьи, начальнику участка...
Теперь я вам расскажу, за что я убил полковника Добровольского. В то время Добровольский был старшим помощником начальника Веденского округа... Естественно, на нем лежала обязанность меня преследовать, но как он это делал!
Прежде всего предпринял в Харачое экзекуции, затем всячески давил моих родственников... Мой старый отец, уже вернувшись домой, отбыв свой срок наказания, и брат – самый тихий и добродушный из харачоевцев, – подверглись со стороны Добровольского гонениям, аресту на продолжительное время под тем или иным предлогом, штрафам и проч., и проч. мелочам, пересказать которые я сейчас не сумею, но которые тем не менее жизнь делают тягостной, а иногда и невыносимой...
Тогда мой брат ушел из дома и стал бродить один по горам, боясь присоединиться ко мне, чтоб не опорочить себя навсегда. А скитаясь один, он надеялся, либо начальник смилостивится, либо на его место назначат другого, более доброго. Но его поймали и посадили в Петровскую тюрьму. Тогда через год он бежал из тюрьмы прямо ко мне. С этого момента он сделался уже настоящим абреком. Отец мой еще раньше брата присоединился ко мне, предпочитая жизнь абрека тюремному заключению, которое должно было длиться, пока меня не убьют или не поймают. За все это Добровольский поплатился своей жизнью.
Далее я вам расскажу, Ваше превосходительство, за что я убил полковника Галаева. Вскоре после смерти Добровольского Веденский округ был объявлен самостоятельным в административном отношении и к нам прислали начальника округа, именно Галаева. Это оказался человек деятельный и энергичный, он сразу выслал из Веденского округа 500 человек... которые вернулись все уже в качестве абреков и наводнили Веденский округ... Меры его, направленные против меня, отца и брата, выражались в том, что приблизил к себе нашего кровника Эльсанова из Харачоя и стал по его указанию сажать в тюрьму и высылать наших родственников и друзей, а иногда лиц, совершенно не имевших к нам никакого отношения. Я ему письменно предлагал оставить всех этих ни в чем не повинных лиц в покое, а меня преследовать всеми способами, какие он может изобрести: полицией, подкупом, отравлением, чем только хочет, но Галаев находил, что борьба с мирными людьми гораздо легче, чем с абреками. Некоторые сосланные им лица находятся в северных губерниях России, быть может, они и умерли. Между ними, например, два моих двоюродных брата и два зятя. Затем, посаженные Галаевым в тюрьму до сих пор сидят еще там.
Хозяйства сосланных и заключенных совершенно разорились, жены и дети их живут подаянием добрых людей, да тем, что я иногда уделяю им из своего добра после удачного набега.
Окончательно убедившись, что Галаев твердо держится своей системы, что он будет ссылать и арестовывать все новые и новые лица и что разоренные семейства станут молить Бога о моей гибели, я решил с ним покончить. Решение свое я выполнил летом истекшего 1908 г.
Все изложенное в этом прошении, безусловно – правда, ибо я стою вне зависимости от кого бы то ни было, и лгать мне нет никакой нужды. Голова моя, говорят, оценена в 8 000 рублей. Конечно, деньги эти будут собраны с населения. Отец и брат убиты, и теперь я одиноко скитаюсь по горам и лесам, ожидая с часу на час возмездия за свои и чужие грехи. Я знаю, дело мое кончено, вернуться к мирной жизни мне невозможно, пощады и милости тоже я не жду ни от кого. Но для меня было бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители знали, что я не родился абреком, не родились ими также мой отец и брат и другие товарищи. Большинство из них избирают такую долю вследствие несправедливых отношений властей... Все изложенное покорнейше прошу, Ваше превосходительство, довести до сведения Думы. Если же вы не найдете возможным, чтоб мое прошение было предметом внимания народных представителей, то покорнейше прошу вас отдать его в какой-нибудь орган печати.
Зелимхан Гушмазукаев.
15 января 1909 г. Тверская область» (ее. 147-152).
В конце 1911 г. Зелимхан заболел тяжкой болезнью, и никто не знал, что это за болезнь. Его лечили народной медициной, но не могли вылечить. В аулах врачей не было, а обращаться к врачам в городе было опасно. Неоднократные предложения друзей переехать в Турцию для лечения Зелимхан отвергал, чтобы его не посчитали дезертиром с поля битвы. Чеченцы придают слишком преувеличенное значение народной молве: «Если я уеду, народ меня назовет зайцем, а я хочу умереть, как волк, молча, достойно и с молитвой Аллаху на устах», – сказал он друзьям. Он сознательно начал искать эту достойную в его глазах смерть – смерть в газавате с врагом. Этим, вероятно, и объяснялось, что он принял самоубийственное решение предать себя в руки своих кровников Бойщиковых, которые обратились к нему с великодушным предложением вызвать русского врача, если он переселится к ним на хутор под Шали. Переезд еще больше ухудшил его состояние. Он не мог ни есть, ни пить, даже не мог вставать для молитвы. Он весь горел, разговаривать стало тяжело, и вместо врача Бойщиковы привели карательный отряд. С девяти часов вечера до рассвета Зелимхан вел бой и беспрерывно пел «Ясын» (отходная молитва мусульман). К рассвету Зелимхан вдруг перестал молиться. Не ранен ли он, спрашивают офицеры друг друга. Но не осмеливаются войти в дом. «Зелимхан притворяется мертвым, продолжать стрельбу», – приказал командир отряда Кибиров и долго, долго стреляли в него, но стреляли в труп. Зелимхан был мертв. Это было 27 сентября 1913 г. Кавказская администрация ликовала. Бойщиков получил офицерский чин и 18 000 рублей награды. Кибирева повысили в чине и назначили полицейским начальником всего Туруханского края, где с ним дружил грузинский абрек Коба-Сталин.
Если бы мой отец умел читать по-русски и заглянул в словарь Брокгауза, то он знал бы: «...чеченцы никогда не бьют своих детей, но не из особенной сентиментальности, а из страха сделать их трусами» (т. 38, с. 786).
Поскольку отец этого и знать не хотел, то он однажды отлупил меня нещадно, да еще в присутствии чужого человека, что увеличивало боль позора вдвойне, – и я решил убежать из дому. Вообще отец был для меня человек чужой. Он развелся с моей матерью, когда я был еще младенцем, переселился в город, а меня воспитали мои незабвенные дед и бабушка. Я хорошо помню своего деда. Помню и прадеда, который умер уже позже деда. Они родились еще тогда, когда на старой географической карте Кавказа Чечня значилась как «Вольное горское общество». По рассказам, прадед был в свое время бесстрашным абреком, участвовал и отличился во многих сражениях против войск генерала Ермолова. Дед, напротив, вырос «мирным» чеченцем и даже получил какое-то русское образование, ибо помню его читающим русские газеты и книги. Книги были о Кавказе и Кавказской войне со многими иллюстрациями и фотографиями русских царей, генералов, имама Шамиля и его наибов. Я любил листать эти книги, рассматривая иллюстрации. Дед много и занимательно рассказывал о чеченских абреках – Бей-Булате, Джамирзе и о последнем абреке Зелимхане, его современнике. Дед часто брал меня с собою на своем шарабане в гости к своим кунакам, где для деда устраивали вечер чеченской песни. Под аккомпанемент народного инструмента «дечиг-пондур» какой-нибудь местный певец распевал унылым, монотонным голосом целую героическую поэму о подвигах храбрых джигитов. У других народов назвать героя «волком» – это ругань, а у чеченцев это – высшая похвала. Поэтому в чеченских песнях настоящий джигит должен быть храбрый, как волк. Одна народная песня считает «турпало нохчи» («богатыря чеченца») ровесником волка:
«Мы, турпало нохчи,
Родились в ту ночь,
Когда волчица ощенилась,
Нам имя «нохчи» дано в то утро,
Когда ревел лев».
Однажды я спросил деда, кто сильнее, волк или лев? Дед ответил, что, «конечно, лев сильнее, но мы, «нохчи», сравниваем себя не с сильным, а со смелым: лев идет только против тех, кто слабее его, а если его убивают, издает дикий крик. А волк идет и против тех, кто сильнее него, но если он при этом погибает, то погибает достойно и молча. Так и мы, «нохчи», всегда воевали с противником сильнее себя, но умирали молча...»
В нашем ауле было две школы: одна арабская (мектеб), другая русская. Дед меня отдал в обе: в арабской я изучал Коран и арабскую грамматику, а в русской – светские науки и русский язык. Это, конечно, вначале создавало какой-то ералаш в голове, но потом я убедился, что зубрежка Корана и изучение чудесной в своей логической последовательности и в богатстве словообразования арабской грамматики были для меня одновременно и умственной гимнастикой, и сравнительным введением в изучение русской грамматики. Сельская русская школа имела только пять классов. Кончив ее, мне ничего не оставалось, как продолжать учение в медресе (духовной семинарии). Курс обучения в медресе рассчитан лет на десять. Главные предметы, кроме арабского языка и литературы, сосредоточены вокруг философии (логика, диалектика, астрология, космография, метафизика), исламского богословия (толкование Корана) и юриспруденции (учение о теократии, каноническое право – шариат) . Но весь этот курс редко кто проходит в сельском медресе – тут существует ограниченный минимум обучения для подготовки сельских мулл, а наиболее даровитых среди муталимов (семинаристов) посылали для продолжения курса в Дагестан, Татарстан (Казань), даже за границу – в Истамбул и Каир. Чтение любой другой литературы, кроме предусмотренной семинарской программой, не поощрялось, иногда даже преследовалось. Но старшие семинаристы читали в оригинале «Тысячу и одну ночь», «Легенды и описания походов Искандера Зулкорни (Александра Македонского)», запрещенные «жития» наследников пророков, особенно Али и его сыновей Хасана и Хусейна (шиитская ветвь ислама) и пересказывали нам, младшим муталимам.
Разумеется, запретный плод и здесь был слаще всех абстрактных богословских трактатов, поэтому в медресе образовался нелегальный кружок по чтению светской литературы. Наши вероучители забывали, что юность, бурная, как горная река, переливаясь через край, стремилась как раз в глубины запретной зоны. Скоро наш старший мулла по тем вопросам, которые задавали ему семинаристы о некоторых арабских художественных терминах, почуяв неладное, назначил в медресе обыск в поисках крамольной литературы. Результат обыска был для него неожидан – мулла нашел не только арабскую запрещенную литературу, но, о ужас, еще нечто худшее и невообразимое: весь мой семинарский ящик оказался набитым не только арабскими запретными книгами старших муталимов, но и моих русских учебников – книг самих «гяуров». Мулла тут же исключил меня из медресе. Надо заметить, что наше чеченское духовенство особенно отличалось закоренелым консерватизмом, крайним фанатизмом и нетерпимостью; по сравнению с ними муллы на родине самого Магомета показались мне, во время моего позднейшего путешествия по арабским странам, сущими безбожниками.
Избил меня отец все-таки зря – из-за того, что я не уследил за нашими быками, которые за считанные минуты успели перейти на кукурузное поле соседа. Не в меру разъяренный сосед пригнал наших быков и начал жаловаться отцу: сын ваш вместо того чтобы читать гяурские книги (сосед, очевидно, видел, что я сидел под деревом и читал, когда наши быки травили его кукурузу), должен сторожить ваших быков.
В его же присутствии отец отхлестал меня тем кнутом, который едва выдерживали и наши быки.
Сосед ушел очень довольный, а я сделал свой вывод – решил убежать из дому.
Русскую аульскую школу я окончил, из медресе меня выставили, и никаких перспектив дальше учиться у меня не было. Отец этому был только рад и ежедневно брал меня с собой на поле. Либо помогать в пахоте, либо пасти быков во время прополки или уборки. Правда, некоторое время я брал уроки у одного хорошего грамотея, но теперь и эта возможность отпала, так как средства мои были исчерпаны. Грамотеем был Наурский казак, бывший белый офицер Александр Щерпутовский, который работал писарем у председателя нашего Надтеречного окрисполкома, бывшего красного партизана Исрапила. О них я должен сказать несколько слов. Никто, кажется, так хорошо не понимал друг друга, как эти бывшие враги, словно по принципу «крайности сходятся». Щерпутовский был интеллигентный и убежденный монархист, который этого вовсе не скрывал. К тому же он совершенно не верил в долголетие «совдепии», как он выражался, а Исрапил был и остался красным партизаном не только по убеждению, но и по методам своего правления. О его храбрости во время гражданской войны против белых ходили легенды, но вот теперь, работая с белогвардейцем Щерпутовским, в мирное время и за мирным столом, он его ужасно боялся по причине весьма веской: Исрапил был неграмотным и умел только коряво начертить свое имя на официальной бумаге. Поэтому когда Щерпуговский приносил ему на подпись очередную бумагу, Исрапил вынимал из кобуры свой маузер и клал его на стол перед носом Щерпутовского с комментарием на своем ломаном русском языке: «Щерпутовский! Если ты мне подсунешь на подпись плохую бумагу, – с тобой будет разговаривать вот этот маузер!»
Щерпутовский, который втайне симпатизировал своему шефу за прямоту характера и частенько приглашал его к себе в станицу на винцо, в ответ только шутил: «Зачем тебе плохая бумага, когда ты сам плохой и власть твоя плохая».
Большинство бумаг того времени, исходящих из канцелярии исполкома, были «удостоверениями о благонадежности», которыми, разумеется, запасались как раз неблагонадежные: «Дано сие (имярек) что он в списках порочных элементов не числится и в банде не участвовал», но устно Щерпутовский обычно добавлял: «Кроме красной банды», и это сходило ему с рук, ибо Исрапил отвечал: «Языком можешь болтать, но плохой бумаги не давай!»
Дождавшись, пока отец, половший кукурузу, скрылся из виду, я бросил быков и помчался в аул с твердым решением, захватив нужные мне личные вещи, отправиться в город Грозный. Я, конечно, размышлял и над тем, что меня ждет в чужом городе и в незнакомой среде: ученик на промыслах, мальчишка в лавке, продавец газет, но о самом своем дерзком желании – попасть в школу на казенном содержании (да и есть ли вообще такие школы) – я даже и думать не смел: настолько это казалось мне фантастической мечтой.
Чтоб добраться из Нижнего Наура до Грозного пешеходу нужно два дня. Это значит, где-то около Терского хребта надо переночевать. Поселений там никаких нет. Хребет этот считается все еще диким и славится волками (впрочем, волки водились в то время даже в окружности нашего аула). Но сказано: «Волков бояться – в лес не ходить». Хотя я и думал о волках, но решение мое было окончательное. Забрав свои вещи и указав мачехе (она была добрейшей женщиной) ложное направление, чтоб отец не мог поймать меня, я ушел ночевать в огород к родственникам, где была высокая кукуруза, с тем, чтобы двинуться в путь на рассвете. Я подстелил себе сено и устроился довольно уютно, чутко прислушиваясь к каждому шороху: неровен час, отец настигнет меня здесь, тогда уже «хана» всем мечтаниям. Но уже далеко за полночь, а сон еще не приходит, в мыслях я уже давно в Грозном, шляюсь по его не известным мне закоулкам в поисках пристанища, как вдруг издалека слышу голос моего двоюродного брата Мумада. Он с кем-то живо спорит, потом спор затихает, а Мумад, посвистывая, приближается к моему убежищу. В этот миг мне пришла спасительная идея: предложить Мумаду двинуться вместе со мной в Грозный искать счастья. Я вышел из огорода и пошел ему навстречу. Он ничуть не удивился, встретив меня в столь неурочный час, вероятно, слышал о случившемся со мной, и только, как бы для приличия, задал вопрос: куда я так поздно собрался. Я честно ответил: «Я собрался, Мумад, в Грозный. Не хочешь ли ты идти со мной?» Мобилизовав всю свою фантазию и красноречие, я начал рисовать Мумаду сказочный мир Грозного с большими заработками и материальным благополучием, о котором, разумеется, я имел такое же смутное представление, как и он. Зато я хорошо знал самого Мумада. Ему было около 20 лет. Юноша решительный и смелый, Мумад бывал заводилой всех опасных игр и джигитовок, неизменно участвовал во всех видах горской «вольной борьбы». Дружбой с Мумадом гордился каждый из его ровесников.
Я знал, что с ним мне волки не страшны. Это подтвердилось, когда Мумад, приняв мое предложение, сказал, что с нами будет еще и третий товарищ, и указал на наган, который я впервые увидел у него. Тогда оружие в Чечне носили все, кто себя считал мужчиной, власти еще не осмеливались запрещать его ношение, но стоило оно страшно дорого.
Мы двинулись в путь после первых петухов. Когда поздно вечером мы подошли к подножию Терского хребта, нас настигла неожиданная беда: поднялась буря неимоверной силы, валившая с ног, затем разразилась гроза с адским громом и такая продолжительная, что, казалось, вообще ей не будет конца. А там начался и проливной дождь, который лился, словно из бочек.
Мы все еще шли вперед, теперь уже не зная, куда, то падая в огромные лужи, то спотыкаясь о камни. Только временами блеск молнии на мгновение освещал близкие горы, которые казались страшными и непреодолимыми. Наша одежда превратилась в мокрые тяжелые тряпки. Я долго и упорно сопротивлялся стихии и, чтобы не ударить лицом в грязь, на этот раз уже в обоих смыслах – буквально и иносказательно – и не осрамиться перед Мумадом, я выбивался из сил. Но, видно, я дошел до предела и, крикнув идущему впереди Мумаду, что я его скоро догоню, опустился прямо в лужу, как бы покоряясь судьбе. В моей безнадежной сдаче стихии я даже почувствовал какое-то облегчение и состояние, близкое к сладостному сну. Это, наверное, я начинал терять сознание от усталости и ужаса. Я не знаю, сколько лежал я в таком положении, но хорошо запомнились оглушительная пощечина и пучок искр из глаз – это Мумад приводил меня в сознание. Потом резким движением он поднял меня из лужи, грубо потряс и объяснил: «Мы вот-вот достигнем вершины, а там я знаю тоннель и тогда мы спасены». Дальше начал стыдить меня: «Ты же не девушка, чтобы бояться дождя и бури!» Действительно спасение пришло так же неожиданно, как началась беда: дождь перестал, буря стихла, и небо стало ясным. Мы уже шли, вероятно, часов шестнадцать с двумя привалами – около часа мы отдохнули и пообедали у моей доброй тети в Кени-юрте (она потом рассказывала мне, что сейчас же после нашего ухода прискакал на коне отец со своим бычачьим кнутом, но она его направила по ложному адресу, сказав, что мы пошли в Шеди-юрте, к другой моей тете). Второй привал мы сделали перед самой бурей. Ну, слава Аллаху! Мы поднялись на вершину хребта, и перед нашими глазами открылась удивительная панорама, которую я видел впервые: словно звездное небо опустилось на долину среди гор – это горели электрические лампы на бесчисленных нефтяных вышках Старых промыслов!
На вершине нашли мы и хорошее убежище для ночевки. Здесь производились каменоломные работы, рыли тоннели, в одном из которых мы и расположились. Притащили сюда сено, дрова. У Мумада были и «шамилевские спички» – кремень с железиной для высекания огня. Скоро мы сидели у большого костра и сушили нашу одежду. Уже было, вероятно, ближе к рассвету, когда мы легли и уснули тем сном, который называют богатырским. Когда мы проснулись, солнце уже приближалось к зениту. Мы хорошо закусили (тетя дала нам на дорогу крутые яйца, овечий сыр, кусок курдюка и вдоволь чурека) и спустились в долину к промыслам. Между Старыми промыслами и Грозным проложен узкоколейный железнодорожный путь, но мы решили идти и дальше пешком, чтобы не тратить наши гроши на билет. Гроши эти были нашим «неприкосновенным фондом», предназначенным только для Грозного. Так, наверное, все и произошло бы, если бы, двигаясь вдоль узкоколейки, по шоссейной дороге, мы не заметили, что многие, особенно молодежь и дети, на ходу вскакивают на буфера товарных вагонов или цистерн и таким образом едут без билетов. Мы решили сделать то же самое. Здесь нас настигла вторая беда: те русские опытные «зайцы», не доезжая до очередной остановки, спрыгивали с буферов с тем, чтобы залезть обратно, когда состав начнет двигаться. Так кондуктора и не могут их поймать (на то они и зайцы), а этого мы, аульские зайцы, не знали и поэтому преспокойно продолжали наше путешествие. Довольные нашей беспечностью, кондуктора нас не трогали, но когда мы прибыли в Грозный, сняли нас с буферов и вручили железнодорожной охране. Только потом я узнал, что тогда охота на «зайцев» была очень сильная и наказания не шуточные (взрослым давали сроки, а детей направляли в трудовые колонии для беспризорных). Охранники нас повезли в тюрьму, в которой сидели не только «зайцы», но и заведомые головорезы. Это первое знакомство с городом не предвещало ничего утешительного. Первый страшный удар пришелся по Мумаду –при обыске у него забрали наган, что было для него равносильно лишению половины жизни. Нас начали оформлять на суд. Поскольку Мумад не говорил по-русски, то меня брали на его допрос переводчиком. Допрашивал чиновник с лысой и круглой, как арбуз, головой, с длинными рыжими усами, со сплющенным, как у свиньи носом, на котором торчало золотое пенсне. Чиновник явно не был другом чеченцев.
– Ну, чеченская гололобая орда, – начал он свой первый допрос, – в каких бандах вы до сих пор участвовали?
Когда мы ответили, что в бандах мы не участвовали, люди мы совершенно честные и чистые, чиновник громко и ехидно разразился тем издевательским хохотом, слушая который сам невольно начинаешь думать: может быть, ты и впрямь совершил приписываемое тебе преступление, о том и не догадываясь. Придя в себя и приняв подобающую начальнику позу, чиновник начал кричать, главным образом на Мумада, сопровождая угрозы такой богатой и изощренной руганью, что многие из этих слов я вообще слышал впервые.
Мумад постоянно спрашивает:
– Почему он кричит, что он говорит? Чиновник в свою очередь тоже требует, чтоб я ему переводил все, слово в слово. Я был достаточно благоразумен, чтобы этого не делать. Вероятно, ни один народ так не чувствителен к личному оскорблению, как чеченцы. В таких случаях они пускают в ход кинжалы. У чеченцев есть даже поговорка: «Рану кинжалом залечит медик, но рану словом залечит лишь кинжал».
Весь допрос свелся к крикам и ругани чиновника. Под конец он предложил перевести «этому бандюге» свои, как ему казалось, наиболее веские вопросы: сколько он ограбил магазинов и сколько он убил людей вот этим наганом? – спросил он, играя за столом наганом Мумада и этим еще более раздражая его.
Мумад ответил, что высокий «каким» (начальник) ошибается, что он мирный человек, а наган носит только для самозащиты.
Чиновник задал тогда новый вопрос, который он держал напоследок, как наиболее убийственный: – Спроси его, какой же он чеченец, если он не вор, не бандит и не убийца?
На этот раз я все перевел точно. Тогда произошло то, чего я опасался с самого начала. Мумад с большой силой природного атлета размахнулся – по лицу чиновника, из сплющенного носа, струей полилась кровь, а золотое пенсне разбилось о каменный пол. Прибежавшие из приемной охранники связали и увели Мумада. Меня вернули в общую камеру. Первый допрос кончился.
Через несколько дней меня вновь вызвали на допрос в тот же кабинет, в котором нас допрашивали в первый раз. В кабинете сидели другой чиновник и мой Мумад в необыкновенно бодром настроении, хотя на лице были видны следы избиения. Без слов, взглянув только на пояс Мумада, я узнал причину его бодрости – ему вернули наган. Дальнейшее объяснил новый чиновник: на вас получены «удостоверения» из Окрисполкома (я уже заметил размашистую подпись Щерпутовского и закорючку Исрапила), что вы люди честные, а чиновник, который оскорбил чеченский народ, наказан. Вы первый раз в городе, но запомните, что, когда вы едете на поезде, надо покупать билеты. Он пожал нам руки и объявил нас свободными. Одновременно дал нам сопровождающего, чтобы доставить нас в ночлежный «Дом горца». Оказывается, что нас там уже ждали, и слава о «подвиге» Мумада, с преувеличенными подробностями, давно гуляла в чеченских кварталах города. То было время борьбы с великодержавным шовинизмом, и поскольку наш случай был не единичным, то чеченское «автономное» правительство заявило протест перед грозненским начальством против шовинизма его чиновника. Грозненское начальство, вероятно, решило, что лучше замять дело, и поэтому нас выпустило.
В конечном счете все обернулось выигрышем для Мумада – новые друзья нашли Мумаду службу, которой он был очень доволен: его приняли в Чеченский конный эскадрон, а мне разрешили находиться при нем, пока я устроюсь. Я жил в казарме с Мумадом, который честно делил со мной свой паек. Чтобы меня не выставили, я старался быть полезным: чистил и поил лошадей, убирал навоз, накладывал сено, иногда мне разрешали джигитовать. И вот однажды на джигитовке эскадронный командир-ингуш, заметив, что я хорошо джигитую (какой чеченец и ингуш не умел тогда джигитовать!) и умею обращаться с лошадьми, легализовал мое положение в казарме. Я стал чем-то вроде «полкового мальчика». Эскадрон носил две формы: обычную солдатскую и парадную – кавказскую. Меня нарядили в кавказскую форму – мягкие сапожки, брюки, бешмет, черкеска с газырями, кинжальчик, кавказская каракулевая шапка (теперь эта форма появляется только на театральной сцене, да и оригинальное право на нее мы потеряли – ее считают казачьей формой, а ведь казаки ее приняли от нас). Я был необыкновенно горд, но, кажется, столь же смешон в этой форме: чеченцы мне прохода не давали, чтобы не посмеяться надо мною, ибо мальчишек в кавказскую форму чеченцы совсем не одевают. Но я вовсе не собирался оставаться «полковым мальчиком». Я хотел поступить в школу-интернат. Мне рассказывали, что существуют такие школы, но никто толком не знал, где они и как туда попасть. Я больше месяца жил в Грозном, но не имел никакого представления о его учреждениях. Позже я узнал, что в этом городе были два правительства – русское правительство Грозненского округа на левом берегу Сунжи и чеченское «автономное правительство», называемое «чеченским ЦИК», на правом берегу. Я жил на левом берегу в казармах 82 полка. Кинотеатра тоже было два – на левом берегу, прямо у моста, кино «Солэй», а в чеченской части города кино «Гигант».
И вот, стою я однажды вечером у кино «Солэй» и обозреваю афишу кинокартины. Вдруг слышу команду: «Магомет, направо!» Смотрю – с моста по направлению к кино движется большой отряд детей в коротеньких трусиках, белых полотняных рубашках, ярких красных галстуках. Отряд остановился у кино, и дети шумно беседуют по-чеченски. Они разных возрастов, старшие из них как раз моего возраста. Подхожу к тому, которого предводитель отряда назвал Магометом. Спрашиваю, кто и откуда они? Магомет отвечает, что они из детского дома. На вопрос, как и кого туда принимают, Магомет объясняет, что для этого надо обратиться в чеченский «Наробраз». Это слово мне ничего не говорило, но я его запомнил и, вернувшись в казарму, сообщил Мумаду о своем открытии и попросил его пойти со мною в этот самый «Наробраз». На второй или третий день мы уже были в приемной шефа «Наробраза» (отдела народного образования) Ибрагима Чуликова (мог ли я даже подумать, что через несколько лет я сам буду шефом этого облоно?). Тут почти все говорили по-чеченски, и Мумад, любящий разводить горскую дипломатию, был в своей стихии. Его блестящая летняя форма, кавалерийские сапоги со шпорами, «буденовка» с красной звездой, сабля на боку да еще собственный наган в новой кобуре производят впечатление в нашу пользу. Нас сейчас же пускают в кабинет шефа. Едва успел Мумад сказать « салам алейкум», как Чуликов со словами «ваалейкум салам» встает со стула и, широко улыбаясь, идет навстречу Мумаду, пожимает ему руку и указывает на стул около себя, а мне при старших не положено садиться. Вот тут-то я по-настоящему оценил не только физические, но и дипломатические возможности моего Мумада. Мумад был неграмотный (потом в эскадроне он довольно быстро выучился грамоте), но какой он был тонкий восточный дипломат. Он начал издалека – похвалил высокие качества Чуликова, как справедливого «хакима» и добродетельного человека, о чем, разумеется, ему ничего не было известно. Потом начал хвалить мои способности к наукам, о которых ему тоже мало что было известно. Словоохотливый Мумад, наверное, еще долго говорил бы, если бы Чуликов не догадался, в чем дело:
– У нас единственный интернат – это детский дом, но туда, к сожалению, принимают только круглых сирот со справкой от окрисполкома. Круглый ли сирота этот мальчик?
Мумад уверенно соврал: «круглее» него сирот нет, а что справка о том будет представлена в следующий «базарный день» (день «коммуникации» чеченцев со своей столицей). Мумад просил о принятии меня под его ручательство, не дожидаясь справки.
Чуликов согласился. Диктуя секретарше направление в детский дом о зачислении меня в число его воспитанников, Чуликов спросил меня, как звали моего покойного отца (чеченцы свои фамилии записывают по имени отца). Не успел я открыть рот, как Мумад соврал второй раз: «Его покойного отца звали Авторхан» (Мумад назвал имя моего умершего деда). Чуликов написал мою фамилию, как это было принято после покорения Кавказа, с русским окончанием: «Авторханов». Огромное счастье, что сбылись мои мечты попасть в городскую школу, немножко было омрачено самоуверенным обещанием Мумада представить в «Наробраз» справку о моем сиротстве в следующий «базарный день». Когда после выхода из кабинета я начал рассуждать вслух, как он может достать такую ложную справку у Щерпутовского, пишущего свои бумаги под маузером Исрапила, то Мумад утешил меня:
– Не беспокойся, Аллах велик и «базарных дней» много. Если же Щерпутовский и Исрапил не дадут тебе справки, то их дети тоже могут стать сиротами, – при этих словах Мумад окинул многозначительным взглядом так шедшие к нему казенную саблю и собственный наган.
Аллах действительно велик. Справки от меня больше никто не потребовал, и дети моего аульского начальства сиротами не стали.
2 июля 1923 г., в возрасте около 14 лет, я перешагнул порог детского дома – это был шаг из мира привычного и родного в мир чужой, в мир розовых надежд и манящей неизвестности, оказавшийся миром лжи, лицемерия и ужасающих катастроф.
Детский дом находился недалеко от реки Сунжа, в благоустроенном особняке с большим садом. Его питомцами были те дети, которых я встретил у кино. Старшая группа, в которую был зачислен и я, готовилась сдать экзамены в школу 2-ой ступени имени Таштемира Эльдарханова, большого чеченского просветителя, в то время председателя «автономного» правительства Чечни (он был членом Государственной думы, подписал «Выборгское воззвание», его имя встречается в сочинениях Ленина). Заведующим детдомом был бывший царский и белый офицер Ахмет Гортиков, который до смерти боялся нашего «шефа» – ГПУ (ведь председатель ОГПУ Ф. Дзержинский был одновременно и председателем Детской комиссии по борьбе с беспризорностью при ВЦИК, словно по правилу: «Любишь отцов убивать – люби их детей кормить»). Гортиков был очень строгий воспитатель, любил порядок, предлагал соблюдать кавказский адат, о религии ничего не говорил, но если кто молился или соблюдал уразу, то это молчаливо поощрялось. Гортиков следил за тем, чтобы мы не только изучали науки, но учились также и хорошим манерам поведения. Его наставление насчет манер запомнилось навсегда: как-то после урока, оживленно беседуя с нашей умной и очаровательной воспитательницей Натальей Михайловной, я грыз семечки; незаметно подошедший Гортиков влепил мне довольно увесистую пощечину да еще назвал самым оскорбительным для правоверного мусульманина словом:
– Ты, паршивая свинья, как смеешь, разговаривая с воспитательницей, грызть семечки!
Были у Гортикова две жены – одна, чеченка, жила в ауле и редко приезжала к мужу; другая – австрийская немка, «трофейная» жена, которую он привез с карпатского фронта. Красивая, худенькая блондинка с голубыми глазами лет около двадцати пяти, она хорошо научилась говорить по-русски и по-чеченски. Я забыл, как ее звали, она тоже была нашей воспитательницей, и нам было сказано называть ее «мамой», как Гортикова мы называли «папой». «Мама», видно, очень любила «папу». Сам Гортиков – мужчина стройный, с по-кавказски закрученными длинными усами, с военной выправкой и манерами офицера, ревниво следил за тем, чтобы никто не смел обижать «маму». Гортиков никогда ничего не рассказывал нам о своих военных приключениях. Зато тщеславная «мама» тайком показывала нам его георгиевские кресты и другие медали, полученные за храбрость на войне, с комментарием, который не мог исходить от осторожного «папы»: «Они вернутся!» Если бы они, действительно, вернулись, то эти награды могли бы пригодиться. Это мы тоже понимали. Через лет десять, когда некоторые из его бывших воспитанников занимали видные посты в обкоме партии и чеченском правительстве, Гортикова арестовало ГПУ и без суда расстреляло. Мы ничем не могли ему помочь, ибо уже тогда Чечней руководили не чеченцы, а чекисты. Прошло еще только пять лет, как в тот же подвал ГПУ, где погиб бедный Гортиков, были посажены и все его воспитанники, которые сделали какую-нибудь видную карьеру.
Месяца через два наш детский дом переименовали в Детский учебный городок и перевели в Асланбековск, недалеко от Грозного. После интенсивной подготовки я сдал экзамен в старший класс школы 2-ой ступени им. Эльдарханова. Это был интернат с шестью классами. Но скоро, в том же году, создали и седьмой класс, куда перевели и меня. Класс этот был странным прежде всего по своему возрастному составу: рядом с подростками, как я, на партах сидели усатые женихи. Подростки учились лучше, чем эти взрослые мужчины. И за это нам от них доставалось. Запомнилось: учитель русского языка Халид Яндаров ведет урок грамматики. Идет грамматический разбор частей предложения. У доски его брат, тоже уже усатый, Эльберт. Когда он дошел до части речи «себе», то растерялся и не смог сказать, как называется эта часть речи. Тогда Яндаров обращается к классу – кто ответит? Все молчат. Я робко поднимаю руку.
Яндаров: «Ну, скажи».
Я: «Местоимение».
Яндаров: «Какое местоимение?»
Я: «Возвратное».
Тогда Яндаров хватает за голову Эльберта и бьет ею о доску:
«Старый балбес, видишь, мальчик знает, а ты не знаешь».
Кончился урок. Яндаров уходит. Тогда Эльберт ведет меня к доске и еще похлеще бьет моей головой о доску ,приговаривая:
– Ты чеченец или осел: если старший не знает, так не смей знать и ты!
Яндаров был самый большой нигилист, какого я когда-либо встречал. Он хорошо знал цену этому грешному миру, еще лучше – его циничным правителям. До революции он кончил учительскую семинарию в родном городе Сталина – Гори, во время первой мировой войны ушел на фронт со старшего курса Харьковского политехнического института, при Советах кончил аспирантуру языкознания и кавказоведения при РАНИОН, под непосредственным руководством академика Н. Я. Марра, с которым находился в личной дружбе. Зная немецкий и французский языки, Яндаров постоянно следил за европейской литературой по своей специальности. Будучи талантливым лингвистом, Яндаров, как автор, все-таки был ужасным интеллектуальным лентяем. Он не любил писать. Его фундаментальная «Грамматика чеченского языка» при участии А. Мациева и при моем формальном участии (как руководителя бригады от обкома партии) была составлена по прямому решению обкома. Написал он еще одну работу, которую Н. Я. Марр назвал самым оригинальным открытием в морфологии чеченского языка. Называлась она: «Инфикс «р» в чеченском языке». Объем ее тоже был оригинален – она была издана брошюрой всего в семь страниц! Когда его спрашивали, почему его труд имеет такой маленький объем, то он, делая серьезное лицо, отвечал: «Если вам нравится большой объем, так читайте «Капитал» Карла Маркса, – а потом, шутя, добавлял: – Впрочем, у меня есть и предшественник – «Теория относительности» Эйнштейна тоже написана на семи страницах''. Высокий и худой, как аскет, Яндаров в жизни совсем не был аскетом. Кавказцы известны своим радушным гостеприимством, а у Халида гостеприимство было его главной страстью. Насколько он любил приглашать и щедро угощать гостей, настолько же скрягой была его жена, которую он почему-то называл «Хаджи» (титул паломника в Мекку). Вообще, адат запрещает супружеской паре называть друг друга по их именам, поэтому придумывают себе клички или говорят просто: «да» – «отец», «нана» – «мать».
В семье часто бывали столкновения. Собственно, «сталкивалась» только одна Хаджи, а Халид оставался самим собою – невозмутимым стоиком и миролюбивым дипломатом, разве только иногда сделает маленькое замечание, если уж хозяйка при гостях слишком разошлась:
– Хаджи, что ты там на кухне ворчишь, признаюсь – я виноват, что не предупредил тебя.
А потом, обращаясь к очередным гостям, начинал уверять их совершенно серьезно:
– Знаете, почему «нана» расстроена – такие кавказские блюда нигде не отведаете между нашими двумя морями, какие умеет готовить она, но она всегда злится, когда я ее заранее не предупреждаю, что нас посетят важные гости.
Разрядка наступала сразу: Хаджи, хотя она ни капли не верила мужу, что он и всерьез такого высокого мнения о ее кулинарных талантах, все же бывала довольна, что муж ее выводит из неловкого положения, а гости должны были верить и талантам хозяйки, и словам хозяина об их собственной важности.
Как только гости уходили, Хаджи начинала жаловаться на мужа:
– Ужасный ветреник, прямо копия его покойной матери. Та тоже была такая же. Стоило какому-нибудь бездельнику остановиться у нашего забора и расспросить ее о здоровье, как она тут же растает и станет приглашать его в дом: «Ради Аллаха, заходите, вот-вот готовы хинкали и калмыцкий чай», а на самом деле мы еще печи не истопили! Ох эти Яндаровы, мое несчастье...
Однажды, уже в период, когда Сталин начал «дополнять» марксизм, я поинтересовался у Халида, читал ли он что-нибудь из классиков марксизма?
– А как же, конечно, читал.
– Что именно?
– Маркса читал в оригинале: «Подвергай все сомнению», а Ленина, правда, только по-французски:
«Мефианс абсолю!» – «абсолютное недоверие» любому правительству, даже «временному» (первая телеграмма Ленина большевикам в России после Февральской революции была написана по-французски и начиналась с этих слов).
Это было, кажется, в сентябре 1923 г. На ученическом собрании нам сообщили, что через пару дней нашу школу посетят члены правительства и по этому поводу мы устраиваем большую вечеринку с музыкой, кавказскими танцами, декламацией стихотворений. В связи с этим почти вся школа переключилась на усиленные репетиции номеров будущего вечера художественной самодеятельности. Ученики гадали, кто же к нам приезжает. Подходили к групповой фотографии, которая у нас висела в большом зале: «Совет народных комиссаров СССР''. В центре – Ульянов (Ленин), как председатель, по бокам – его заместители Рыков и Каменев, под Лениным – Троцкий и Чичерин, а дальше идут менее известные или совсем неизвестные члены правительства и среди них, сбоку, обидно далеко от Ленина – наш единственный кавказец в правительстве, в полувоенной куртке, в кепке со звездой, из-под козырька которой торчит, как у цыгана, пучок волос, а глаза хитрющие, как у базарного кинто: Джугашвили (Сталин). Мы ожидаем визита кого-нибудь из них и усердно готовимся, чтобы показать себя с лучшей стороны. Наш чеченский композитор-самородок Георгий Мепурнов составил попурри из разных чеченских мелодий. (Позже, в 1936 г., он окончил Московскую консерваторию, но так как в каком-то английском музыкальном журнале появилась о нем статья как о даровитом кавказском композиторе, то его в 1937 г. расстреляли, объявив «английским шпионом».) Наш «танцмейстер» из учителей подбирает танцоров – соло, дуэт – в них недостатка нет. Коронные номера – «танец Шамиля» и «наурская лезгинка». У кого хороший русский язык, удостаиваются чести декламировать кавказские стихи Пушкина и Лермонтова. Я попал в группу танцоров. Мой напарник Сайди, дуб в науках, но тигр в лезгинке (потом он был заместителем начальника тюрьмы, в которой я сидел). Судя по интенсивности наших репетиций и нервозности нашего начальства, можно было подумать, что к нам приезжают сам Ленин с Троцким. Начальство, вероятно, само тоже не знало, кто именно приезжает, но было уверено, что этот визит может повлиять на судьбу школы, и поэтому предупреждало: если покажем себя «молодцами», то высокие гости, может быть, отпустят нам деньги на строительство нового здания для школы (школа ютилась в частном конфискованном доме).
Приехали гости в самое неожиданное время. Мы только сели пообедать, как кто-то вбежал в столовую и крикнул: «Прибыли!» Стихийный взрыв любопытства, которое у нас росло день ото дня в связи с беспрерывными репетициями и строгими нотациями начальства, моментально выбросил нас на улицу, и то, что мы увидели, было достойно не только нашего любопытства, но и восхищения: из большого открытого черного автомобиля вышел человек в военной форме, о котором рассказывали фантастические легенды, как о непобедимом богатыре гражданской войны – Буденный! Никем не подготовленные к этому, мы спонтанно начали аплодировать и неистово кричать: «Ура, ура, ура Буденному!» С ним были еще три человека – один тоже в военной форме, другой в гражданской и наш чеченский «падишах» (так чеченцы его называли) с официальным титулом «председателя чеченского ЦИК» – Таштемир Эльдарханов. Нас, конечно, занимал только один Буденный. Буденный, подтянутый, в летней форме, при всех своих «доспехах и регалиях», правда, весьма скромных (щедрая на героизм, революция была скупа на награждения, по четыре – единственного тогда – ордена Красного знамени имели во всей Красной армии только четыре человека, позже убитых чекистами... это была не нынешняя брежневская вакханалия самозванного присвоения бесчисленных орденов и званий), выглядел тем молодцом, каким мы его себе представляли. Но было и небольшое разочарование: такой волевой герой, а ростом оскорбительно мал.
– Видишь, Семен Михайлович, – сказал его товарищ в гражданской одежде, – джигиты признают только джигита!
А как же, – отозвался Буденный и, явно довольный нашим вниманием, начал гладить свои знаменитые длинные усы.
Обед, конечно, был забыт. Все двинулись в зал. Таштемир Эльдарханов представил нам гостей, к нашему удивлению, не с важнейшего, по нашему мнению, – Буденного, – а по «табели о рангах»: «У нас в гостях большие кунаки чеченского народа, – сказал он, – секретарь Юго-Восточного бюро ЦК РКП (б) Анастас Иванович Микоян, командующий Северокавказским военным округом Климентий Ефремович Ворошилов и помощник Ворошилова Семен Михайлович Буденный...»
Убил нас чеченский «падишах»... Никто не знал и никого не интересовало, кто такие Микоян и Ворошилов, а вот наш идол и кумир, оказывается, всего-навсего только помощник какого-то Ворошилова! Вероятно, наш старик не читает газет и журналов и все перепутал, а мы много раз видели в журналах фотографию Буденного вместе с самим Лениным. А кто побил Деникина, кто побил Врангеля, кто побил всех белых генералов? Один Буденный! Мы решили, что старикам, вероятно, свойственна забывчивость, поэтому простили «падишаху» его историческое «невежество». О Ворошилове я тоже ничего не слышал, но лицо Микояна показалось мне очень знакомым. Смуглолицый и кареглазый, с черной бородой, отпущенной для солидности, с живым пронзительным взглядом и повадками торгаша, он удивительно походил на того армянина-торговца на грозненском базаре, который отпускал мне в кредит рахат-лукум, халву, хурму, инжир. Я познакомился с ним случайно. Однажды, прохаживаясь по базару в надежде встретить Мумада с деньгами, я прочел у его лавки надпись на дощечке: «Сегодня за деньги – завтра в кредит». Я, аульский мальчик, принял надпись, как говорится, за чистую монету. Пришел на следующий день – та же самая надпись. Думая, что хозяин забыл ее убрать, пришел в третий день – надпись не исчезла. Но на этот раз хозяин, который, вероятно, следил за моими визитами, пригласил меня в лавку и, изучающе посмотрев в глаза, спросил:
– Деньги есть?
– Нет, – честно признался я.
– Будут?
Я пустился в рассказ о моем доблестном Мумаде, который вот-вот ожидает своей очередной получки.
– Тогда «сегодня в кредит, а завтра за деньги», – сказал хозяин и отвесил мне фунт халвы.
Когда сегодня человек с черной бородой и лукавой улыбкой вылез из машины, я буквально опешил: мой базарный армянин пришел потребовать с меня долг. Первое впечатление оказалось обманчивым лишь отчасти: Микоян потом стал первым «красным купцом» СССР.
После того как Эльдарханов кончил представлять гостей, Микоян прочел нам лекцию о советской власти и ее национальной политике. Не помню содержания, но все, что он говорил, было скучно и для нас слишком «умно». Запомнилась реакция Яндарова: на вопрос кого-то из коллег о впечатлении от доклада Микояна он ответил:
– Чистейшей воды Лорис-Меликов, чье-то кресло в Кремле скучает по нему!
Пророчество Яндарова сбылось очень скоро: через три года, в возрасте 30 лет, Микоян стал наркомторгом СССР вместо Каменева.
После речи Микояна началась наша художественная часть, за которой гости следили с возрастающим интересом. Сначала декламаторы читали кавказские стихи Пушкина и Лермонтова, которые, как я сейчас думаю, Буденный и Ворошилов, вероятно, слышали впервые. Мепурнову его музыкальная программа удалась на славу, поскольку она сопровождалась и хором, исполнявшим такие вещи кавказской лжеэкзотики, которые тогда очень нравились русским, как «Алаверды» и «Хазбулат удалой». Великолепно был исполнен и «танец Шамиля», в котором вначале величавая пластичность нарастающего движения как бы подготовляет зрителя и слушателя к внезапному порыву темпераментного кавказского танца. Никто не исполнял его с таким страстным вдохновением, как очеченившийся грузин Жора Мепурнов.
Началась последняя танцевальная часть – уже на соревнование: соло и дуэт. Мы с Сайди вместе станцевали «Наурскую лезгинку». Не боясь упреков в нескромности, скажу, что мы превзошли даже самых опасных наших конкурентов. Наш строгий судья, сам «танцмейстер», сказал потом: «Вы неслись по залу с легкостью пуха и быстротой лани, едва касаясь пола». И действительно, мы волчком вертелись в бешеном темпе, все более вдохновляясь столь же бешеными, но ритмичными ударами в ладоши всего зала и гостей и электризуемые их мерными выкриками: «Асса, асса, асса!.,» Наш успех был бы полным, если бы в наш танец не ворвался совершенно неожиданный конкурент, который произвел всеобщий фурор, – Микоян! По легкости и ловкости он не уступал нам, мальчишкам, по грациозности танца несомненно превосходил нас. Недаром Микоян впоследствии, во время визита в Америку, признался, что в юности он мечтал стать танцором.
Нас ожидал еще один сюрприз. Спровоцированный триумфом Микояна и задетый всеобщим возбуждением на вечере, Буденный пустился плясать гопака. Это был воистину героический гопак в его первозданном виде: стремительные и ловкие присядки удивительно гармонировали с буйно нарастающим темпом вращения. В наших чеченских легендах герой не герой, если он одновременно еще и не лихой танцор. Нашим восторгам не было конца, когда Буденный подтвердил нашу правоту.
Все попытки Микояна заставить Ворошилова показать нам русскую пляску успеха не имели. Он начал божиться, что не умеет танцевать. Что он говорил правду, мы убедились через десять с лишним лет, когда он, возглавляя делегацию Красной армии на юбилейных торжествах Турецкой армии, участвовал вместе с Буденным на балу в Анкаре. Все главы многочисленных иностранных военных делегаций непринужденно танцевали со своими дамами, а вот когда супруга главы правительства сделала Ворошилову почетное предложение танцевать с ней, то Ворошилов осрамил советский офицерский корпус: он и там начал божиться, что не умеет танцевать. Тут тоже выручил Буденный. Буденный, конечно, тоже не знал западных танцев, но рассказывали, что он туркам закатил такой гопак, что восхищенные Ататюрк и его гости начали требовать Буденного на бис!
Инцидент с Ворошиловым остался бы незамеченным, если бы о нем не раструбили на весь мир иностранные журналисты. Скоро последовало личное указание Сталина – обучить Ворошилова, а потом и весь командный состав Красной армии и даже актив партии и правительства западным танцам, в том числе официально запрещенным в стране модерным танцам. Все это так хорошо запомнилось, потому что нас, в красной профессуре, тоже начали срочно обучать западным танцам, а на «практику» модерных танцев мы с удовольствием ходили в роскошный ресторан для иностранцев и советской элиты – «Метрополь», единственное место в Москве, в котором в 30-х годах можно было слушать джазовую музыку, под руководством, кажется, Утесова, и любоваться танго и фокстротом.
Вернемся к нашему вечеру. Судя по тому, как гости были довольны, наша художественная самодеятельность вполне удалась. В заключение Микоян сообщил, что благодарные гости решили сделать школе подарок – купить нам новый рояль. О другом подарке он ничего не сказал, но его притащили нам на следующий же день: два ящика различных восточных сладостей! Жаль, школьного здания мы не «вытанцевали».
На другой день наш старший класс повели на открытие 1-го съезда Советов Чечни. Тогда мы узнали, почему Микоян, Ворошилов и Буденный находились в Чечне. Они вместе с чеченским правительством сидели в Президиуме съезда. Микоян впоследствии писал в своих воспоминаниях как о своем участии на этом съезде, так и о посещении накануне этого съезда самого большого чеченского аула – Урус-Мартана. Там была намечена встреча Микояна, Ворошилова и Буденного с весьма влиятельным национально-политическим лидером Чечни – с Али Митаевым-Автуринским.
Торжества в Урус-Мартане проходили под девизом «братание с чеченским народом» в связи с объявлением чеченской автономии. На самом деле торжества оказались хорошо замаскированной ловушкой против Митаева. В журнале «Юность» Микоян рассказывал, как они боялись этой встречи. Ехать в Урус-Мартан с вооруженным отрядом чекистов считалось нетактичным, хотя точно знали, что сам Али Митаев туда приедет с вооруженными всадниками. Ехать же без вооруженной охраны было рискованно, так как Али, в случае несогласия со статутом объявляемой «автономии» Чечни, может взять их в плен и предъявить Москве какие-нибудь требования. Всегда находчивый Микоян и на этот раз блестяще вышел из положения: делегация забрала с собой целую роту... оркестра. Под музыкантов был замаскирован хорошо вооруженный отряд красной конницы Буденного.
Али Митаев был исключительно популярным деятелем национального движения в Чечне. Он заключил блок с большевиками против Деникина на условиях признания советским правительством шариата как основы будущей чеченской автономии. Это было в 1919 г., когда большевики на Северном Кавказе были загнаны в подполье (Чрезвычайный комиссар на Кавказе от Ленина – Серго Орджоникидзе – скрывался в горах Ингушетии и Чечни), а генерал Деникин от Орла двигался на Тулу и Москву.
Когда Красная армия в марте 1920 г. пришла на Северный Кавказ, Советы действительно признали шариат. На учредительных съездах в 1921 г. Дагестанской советской республики и Горской советской республики Сталин признал не только «сосуществование» между советами и шариатом, но и право горцев жить по шариату. Поэтому советское правительство объявило ряд привилегий для ислама и его духовных учреждений, ввело арабский алфавит и даже народные суды были объявлены шариатскими.
Через года два-три все это было ликвидировано. Сторонники Али Митаева считали, что их обманули. Отсюда большое, но мирное движение чеченцев во главе с Митаевым за восстановление прежнего положения. Москва учуяла здесь опасность взрыва, тем более, что в соседней Грузии тоже росло движение за восстановление независимости. Поэтому было решено ликвидировать Али Митаева, но так, чтобы не было никакого шума, и без массовых арестов среди его сторонников. Эта миссия и была возложена на Микояна, Ворошилова и Буденного.
Заманить Митаева в Грозный оказалось невозможным, но в ауле он был фактическим хозяином. Вот под предлогом проведения торжеств по поводу создания чеченской автономии в Урус-Мартан и приглашаются все видные представители Чечни. Приезжает сюда со своим вооруженным конным отрядом и Али Митаев. На личном свидании с делегацией Микояна Али повторяет свое требование: основой «автономии» должен быть шариат. Микоян и его спутники заявляют, что они согласны с требованием Али Митаева, но для окончательного решения вопроса они должны поговорить с Москвой по прямому проводу из Грозного. Микоян и его спутники предложили и самому Митаеву участвовать в этих переговорах. Митаев согласился при условии, что его будет сопровождать собственная конная охрана. Микоян условие принял. Все вместе они прибыли на станцию в Грозный. Поднялись в салон-вагон правительственного поезда, чтобы начать переговоры по прямому проводу с Москвой. Но поезд тотчас же двинулся на Ростов. Конной охране сообщили вежливо и торжественно, что Митаев поехал в Москву, чтобы встретиться с самим Лениным. На самом же деле через несколько часов Али очутился в одиночной камере Ростовского краевого ГПУ с обвинением: «Митаев готовил вместе с грузинскими националистами совместное чечено-грузинское вооруженное восстание».
Я живо помню сцену на 1-м съезде советов Чечни, где вопрос о судьбе Митаева стал главной темой. Об этом съезде рассказывает и Микоян, но только по-своему. Съезд происходил в большом зале бывшего реального училища. Зал был набит людьми до отказа. Многие стояли в проходах у стен. В Президиуме находились Эльдарханов, его заместители Заурбек Шерипов и Махмуд Хамзатов, Микоян, Ворошилов, Буденный и другие. Первый ряд занимали почетные старики, среди которых много седобородых хаджей, шейхов и мулл из «советских шариатистов''. Едва Эльдарханов объявил об открытии съезда, – на сцену выходит в траурном платье высокая худая старая чеченка, вдруг скидывает с головы длинный черный платок и с обнаженной седой головой бросается к ногам Микояна со словами:
«Мой любимый сын, красный вождь Чечни, Асланбек Шерипов отдал жизнь в боях за Советскую власть, его присяжного брата Али Митаева без вины арестовала советская власть. Я не встану и не уйду отсюда, пока вы не дадите слова, что его освободят!»
Эльдарханов тут же переводит Микояну ее просьбу. Весь зал встает и бурно аплодирует, возгласы и крики в поддержку просьбы нарастают с такой силой, что в зале воцаряется на время необузданный и дикий шум. Микоян старается поднять просительницу, что ему явно не удается, а крики и шум еще больше усиливаются. Микоян догадывается, почему кричат делегаты, но их слов не понимает. Не понимает он и того, что, по чеченским законам, просительница должна стоять на коленях, пока ее просьба не будет принята к рассмотрению, а зал будет шуметь, пока Микоян не попросит слова. На помощь пришел тот же Эльдарханов. Он что-то сказал Микояну и потом предоставил ему слово. В зале водворяется напряженная тишина. Кратко перекинувшись словами со своими спутниками, Микоян выходит на трибуну и говорит: «Али Митаев скоро будет освобожден!»
Шквалом восторгов и ликования приветствует зал великодушие советской власти. Кругом кричат: «Инш-Аллах, инш-Аллах!» («Волей Аллаха, волей Аллаха!»).
Микоян вернулся в Ростов. Шли недели, месяцы, а Али Митаева нет и нет. Делегация за делегацией посещают Ростов с просьбой выполнить требование 1-го съезда Советов Чечни, но безрезультатно. Микояну все это тоже начинает, видимо, надоедать. Он обращается к Сталину, как быть? Чеченскому правительству скоро стал известен совет, который дал изобретательный Сталин Микояну: «Если ты хочешь, чтобы чеченцы тебя оставили в покое, то отдай им труп Митаева!» Сталин хорошо знал и это имя, и роль Митаева в Чечне. Микоян так и поступил. Ростовские чекисты, чтобы на теле не оставить следов пулевых ран, задушили Митаева и чеченцам вернули его труп, высказав сожаление, что накануне освобождения Митаев «внезапно скончался от разрыва сердца...»
Обществоведение нам преподавал «товарищ Цырулин» (так он представился нам). Товарищ Цырулин занимал крупный пост в Грозненском окружкоме партии, у нас появлялся два-три раза в неделю, а свое школьное жалованье отдавал МОПРу. Об образовании Цырулина ничего не было известно. Может быть, он не имел даже и среднего образования, но в политике он был – как у себя дома. С Лениным познакомился до войны в Париже, где входил в «Ленинскую группу» РСДРП. В войну он был во флоте – сначала на Черном, потом на Балтийском морях матросом первой статьи; служил на легендарном крейсере «Аврора». Вероятно, «Аврора» была первым военным кораблем на Балтике, на котором матросы захватили власть еще в первые дни Февральской революции.
Вскоре Цырулин стал связным между Военно-революционным комитетом Петроградского Совета и «Авророй». Получал личные инструкции от Троцкого, Лазомира, Бубнова, Невского. Он рассказывал, что знаменитый «холостой выстрел» из пушек «Авроры» по Зимнему дворцу в ночь на 25 октября, как сигнал к восстанию, вовсе не был «холостым», а был боевым, «ибо снаряды в орудия закладывал я сам, – говорил он без бахвальства, как бы между прочим. – Но стреляли и по нам», – и в подтверждение показывал свою правую руку с ампутированными после ранения двумя пальцами.
Рассказы Цырулина о хронике двух русских революций в 1917 г. были любопытны, красочны и интригующи, как героический эпос. Замечательный мастер революционного фольклора, с языком грубым, «матросским», зато сочным и выразительным, он и вождей революции – Ленина и Троцкого – сводил с небес на землю и показывал нам их обыкновенными людьми с обыкновенными человеческими слабостями, которых у них не было лишь в одной области – в области революционного творчества. Революция была не просто их профессия – она была их стихия. А нам просто не верилось: вот этот самый наш учитель товарищ Цырулин мог видеть, пожимать руки и разговаривать с самими Лениным и Троцким! Мы уже много знали от Цырулина о жизни «гимназиста Володи», «революционера Ульянова» и «вождя мирового пролетариата» Ленина», когда в январскую стужу 1924 г. долетела и до кавказских гор весть о событии, которое, казалось, изменит ход мировой истории, – о смерти Ленина.
Грозный был вторым после Баку пролетарским центром на Кавказе, где большевики безраздельно господствовали в местных советах. Грозный был первым революционным центром в стране, который за «стодневные бои» против белых получил орден Красного знамени. В траурные дни смерти Ленина в Грозном, вопреки Маяковскому, я видел «плачущих большевиков». Чеченцы, которые, поддержав Ленина в революции, завоевали право на возвращение из горных трущоб на свои былые земли на плоскости, не плакали (адат предписывает переносить самые тяжкие переживания с сохранением внешнего хладнокровия), но были печальны и задумчивы. Многие открыто говорили: «Теперь нас опять загонят назад в эти каменные мешки...»
Никому в голову не приходило, что их могут загнать гораздо дальше – в тундры Сибири и пески Туркестана. Горцы Кавказа отправили в Москву на похороны Ленина большую делегацию во главе со старым революционером карачаевцем Курджиевым. В полной кавказской форме, как бы олицетворяя собой Кавказ, Курджиев, высокий, крупный мужчина с большими усами, вместе с Крупской стоял в почетном карауле у гроба Ленина – эта фотография считалась чем-то вроде экзотической находки советского фотоискусства и поэтому перекочевывала из одного ленинского альбома в другой, пока ее не изъяли вместе с Курджиевым во время «Великой чистки».
В день похорон Ленина во всех городах страны были траурные митинги. Многотысячный митинг в Грозном происходил за городом. На полигоне 82-го полка. У всех на рукавах черные нашивки. Выставлен и весь полк – в том числе и чеченский конный эскадрон в национально-военной форме. Издалека вижу моего Мумада – он восседает, как правофланговый, на отлично ухоженном вороном коне. Перед импровизированной трибуной на столе стоит портрет Ленина с черной каймой, с почетным военным караулом по обеим сторонам, полковой оркестр беспрерывно играет траурную музыку, исполняя также сочиненный в эти дни в Москве похоронный марш с хоровым пением: «Ты умер, Ильич, но живет РКП – стальная колонна рабочих...» Потом открылся митинг. Выступали ораторы из простого народа, некоторые плача, другие с трудом сдерживая слезы. Под конец командир полка, человек маленького роста, но с невероятно зычным голосом (потом я узнал, что он бывший царский офицер и его фамилия Сахаров), дал команду отсалютовать Ленину выстрелами в те же самые минуты, что и на Красной площади в Москве.
Митинг кончился, но траур еще долго продолжался. В отличие от ханжеского словоблудия и крокодиловых слез рифмоплетов во время смерти Сталина, на похоронах Ленина даже поэты были искренни. Александр Безыменский в «Партбилете» писал: «...один лишь маленький, один билет упал, а в теле партии зияющий провал», а поэтесса Вера Инбер добавляла, что в дни похорон Ленина «...стужа над Москвой такая лютая была, как будто он унес с собой частицу нашего тепла». Некоторые поэты даже справляли «партийные поминки», переходящие в пьянки, но для очистки совести тут же сочиняли: «В этом вине и водке мысль утопить не хочу, но немало партийных пьют и верны Ильичу» (везде цитирую по памяти).
Несомненно, было в стране много и таких людей, которые со смертью Ленина связывали надежду на гибель его режима. Но многие в это не верили, как не верила та знаменитая старушка из Рязани, которая, читая бесчисленные плакаты с надписью «Ленин умер, но дело его живет», сказала с искренним сокрушением: «Лучше бы Ленин жил, а дело его умерло».
В отношении школьных дисциплин я сначала страстно увлекался математикой. Может, это объясняется тем, что наш учитель математики симпатичный грек Колпахчиев сам был влюблен в свой предмет. Весь его духовный мир состоял из аксиом, теорем, формул, цифр. Ученики, шутя, говорили о нем: если Колпахчиев обожжет себе палец, то выскочит не волдырь, а цифра. Мое увлечение математикой носило чисто спортивный характер, как при разгадывании кроссворда. Решение трудной задачи доставляло мне большое удовольствие. Я твердо знал: интереснее и важнее математики науки нет и вся моя жизнь будет посвящена ей. Но внезапно возникшая ситуация и мое легкомысленное решение воспользоваться ею опрокинули все мои планы.
Мы кончили только седьмой класс, когда прибыл представитель Чеченского оргбюро РКП (б) для вербовки учеников во вновь открывающуюся областную партийную школу. Условия приема легкие, а материальное положение исключительное: кроме полного казенного содержания – общежитие, питание, обмундирование – учащиеся получают еще большую стипендию. После партийной школы – прямая путевка в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина в Москве, на еще лучших условиях. Представитель оргбюро красочно изложил нам эти условия и перспективы. Мы, конечно, долго думать не стали. Ведь все школы в стране партийные, все университеты тоже коммунистические, но вот эти новые школы – это что-то особенное, вроде царских лицеев, где учились лишь дети дворян. Нас как бы зачисляли в сословие новых «партийных дворян». Мы записались всем классом, но приняли не всех: такие, как Мустафа Домбаев или брат Али Митаева – Абубакир, – не были приняты из-за «социально-чуждого происхождения».
Программа школы оказалась перегруженной такими дисциплинами, о существовании которых мы до сих пор не имели ни малейшего представления: «партстрой», «Госстрой», «хозстрой», «политэкономия». Классические дисциплины были на вторых ролях. Сразу выяснился и профиль школы: из нас хотят готовить людей, способных управлять местной властью. Поэтому мы изучаем механизм власти от мотора, «приводных ремней» и до малейших винтиков. Прощай, математика! Теперь я решительно не знал, что из меня выйдет, но я твердо знал другое – я всем обеспечен, перспектива учиться дальше неограниченна.
Вполне возможно, что я исправил бы свою ошибку в выборе школы, если бы не общая политическая волна, которая захлестнула страну и партию: эпидемия внутрипартийных дискуссий между ЦК и разными оппозициями с их бесконечными «тезисами», «контртезисами», «платформами», «заявлениями».
Я с большим любопытством погрузился в литературу лидеров партии и оппозиции: о чем же наши вожди спорят? Все это было ново, интригующе и даже поучительно. Лев Троцкий всех пленял красноречием, Сталин – простотой аргументации, Бухарин отталкивал вычурной манерой теоретизирования. У всех троих можно было поучиться приемам полемики, но подспудные мотивы, двигающие полемикой, оставались неясными.
Хотя я вступил в партию, добавив себе пару лет, еще во время дискуссии с Троцким, мое политическое понимание происходящих событий было крайне ограниченным, даже наивным – мне все время казалось, что лидеры партии и оппозиции просто упражняются в красноречии или не ладят между собою из-за неправильного толкования отдельных цитат Ленина. Три вопроса, известные даже из советской литературы, стояли в центре дискуссии: социализм в одной стране, судьба нэпа и перспективы мировой революции. Но удивительнее всего, что стороны вели дискуссию по этим вопросам не от своего имени, а от имени Ленина. Один Ленин противопоставлялся другому Ленину. Сталин, Рыков и Бухарин приводили сто самых убедительных цитат из Ленина в пользу своей позиции, а Троцкий, Каменев и Зиновьев приводили двести еще более убедительных цитат из того же Ленина, опровергающих сталинско-рыковско-бухаринского Ленина. В конце концов в цитатах победил троцкистско-зиновьевский Ленин. Вот тогда мы с великим удивлением прочли свидетельство Зиновьева, что Сталин ему сказал: «Не надо много цитировать Ленина – у Ленина можно найти любую цитату – как у лавочника дяди Якова товара всякого».
На низах борьба принимала, как и подобает провинции, более дикие формы. Запомнились некоторые моменты собрания Грозненского партийного актива. Заранее было известно, что выступят два докладчика: один от ЦК, другой от оппозиции. Краснознаменный Грозный считался важнейшим пролетарским центром на Северном Кавказе, и поэтому партаппарат придавал большое значение исходу этого собрания. Грозненский окружком проводил большую кампанию под лозунгом: «Молодежь отвечает Троцкому». Троцкий назвал молодежь «барометром партии» и требовал, чтобы консервативные аппаратчики прислушивались к голосу революционной молодежи. Это, конечно, льстило молодежи, и учащаяся молодежь везде выступала за оппозицию (в московских вузах более 80% членов партии голосовали за «тезисы» «Объединенного оппозиционного блока»). Вероятно, этого не хотели допустить в Грозном, поэтому было создано нечто вроде семинара, на котором особо подобранные молодые коммунисты и комсомольцы готовились к выступлению против оппозиции на предстоящем собрании.
Наша школа выдвинула меня в эту группу. Я долго сопротивлялся, а когда узнал, что мне надо будет ответить Троцкому от имени «чеченской революционной молодежи», то просто обалдел. В дни созревания моей политической симпатии или антипатии у меня, вообще говоря, были среди партийных вождей только два кумира: Троцкий как публицист и Коба-Сталин как кавказский абрек.
В то время уже вышли, по решению IX съезда, в государственном издательстве собрания сочинений Ленина, Троцкого, Зиновьева. Ленин, несомненно, писал дельные вещи, но был сух и скучен, Зиновьев был развязен, самоуверен и демагогичен, а вот Троцкий, что ни статья, то высокостильная политическая поэзия с неожиданными метафорами, с запоминающимися эпитетами, звонкими лозунгами. И действительно, мы не только зачитывались произведениями Троцкого, но и заучивали наизусть многие его выражения (вот некоторые выражения, которые еще с тех пор остались в памяти – может быть, не буквально, но по смыслу: «Если солнце будет светить только для буржуазии, мы потушим такое солнце», «Молодость, молчащая в революционное время, – это не молодость, а дряхлость», «Революционная Европа в союзе с кабальным Востоком вырвет контрольный пакет мирового хозяйства из рук американского капитала и заложит основу социалистической федерации народов всего мира». Позже, из-за границы: «Сталин меня обвиняет, что я выступил в буржуазной прессе, но весной 1917 г., чтобы добраться до русских рабочих и руководить революцией, Ленин вынужден был сесть в запломбированный вагон немецких гогенцоллернов; точно так же, загнанный термидорианцами в клетку Константинополя, я вынужден был сесть в запломбированный вагон буржуазной прессы, чтобы сказать правду всему миру»... – и т. д. и т. п.). Такие книги Троцкого, как «Литература и революция», «1905», «1917», я читал и перечитывал от корки до корки (Троцкий рассказывал о своем путешествии в ссылку «с охотничьим... ружьем и с гарантированной субсидией правительства на проживание». Впрочем, такими же были ссылки Ленина, Сталина и других).
Вот против этого исполина революции, соратника Ленина и «короля памфлетистов», как назвал Троцкого Бернард Шоу, должен выступить представитель «чеченской революционной молодежи», и этот представитель я. Анекдот! Я наотрез отказался. Тогда заведующий нашей школой, старый большевик Мутенин лично взялся за мою «обработку». Это был симпатичнейший человек. Моздокский казак, он хорошо знал психологию горцев и взывал к моей воспитанной адатом слабости. «Да не посмеет молодой противоречить старшему», – приказывает адат. – «Не как начальник, а как твой старший я прошу тебя записаться для выступления», – настаивает Мутенин. В том, что школа выдвигала именно меня, виновато было мое – не по разуму – усердие: я уже «прославился» тремя докладами – «Коба – абрек Кавказа», «О великой французской революции», а третий доклад я читал в городском кино «Гигант» для чеченской молодежи о третьей годовщине Болгарского восстания 1923 г. Но все это было по-ученически дерзко, поверхностно и в органиченном кругу, а теперь я должен держать речь в присутствии всего чеченского и грозненского актива партии против самого Троцкого!
Чтобы отделаться, я сказал, что могу выступить только по-чеченски.
– Ну и отлично, – обрадовался Мутенин, – так и быть – будешь говорить по-чеченски, это даже лучше, мы же ведь Интернационал, черт нас побери! – добавил он с хитрецкой улыбкой, прищуривая по неизбывной привычке один глаз.
Я должен был сдаться. Через несколько дней состоялось собрание, которое оказалось более бурным, чем мы предполагали. Еще до открытия собрания актива мы узнали потрясшие нас своей неожиданностью новости: оказывается, руководитель Чеченской областной парторганизации Эшба и наш учитель Цырулин – оппозиционеры. Ефрем Эшба, абхазец по национальности, был человеком благородной души и исключительного личного обаяния. Он был один из немногих по-европейски образованных кавказцев, которых в ряды революционеров привели идеалы гуманизма. Эшба кончил в 1914 г. Московский университет, в том же году вступил в партию большевиков. В годы революции он входил в состав Кавказского комитета РСРП(б) и возглавлял окружной комитет партии. Встречался с Лениным, лично знал Сталина и дружил с Орджоникидзе. Эшба возглавлял и первое абхазское «автономное» правительство. Скоро Сталин заменил его своим личным ставленником – Лакобой, которого, впрочем, по его заданию, Берия убил еще до начала «Великой чистки». Сталин постоянно преследовал Эшбу, еще до того как он присоединился к оппозиции, только за одно: фанатично преданный Ленину, Эшба видел в Сталине все еще не разоблаченного уголовника. Будучи во главе чеченской парторганизации, он никогда не выступал на ее собраниях за оппозицию, а выступал только в грозненской парторганизации, которая тогда не входила в чеченскую организацию. Когда впоследствии в Москве я напомнил ему этот загадочный для меня факт, он ответил:
– Мы затеяли тогда бой, исход которого не располагал к оптимизму. В случае гибели оппозиции я не хотел загубить и молодых коммунистов Чечни, которые, безусловно, все пошли бы за мною, хотя бы потому, что я старший горец.
Вернусь к собранию актива. Собрание открылось в очень нервной и напряженной атмосфере, готовой взорваться от одной лишь искры. После докладчика ЦК, который говорил долго и которого никто не прерывал, выступил и представитель от оппозиции – Ефрем Эшба. Слово «выступление», конечно, надо взять в кавычки. Он стоял на трибуне, через каждые пять-десять минут ему удавалось произнести пару слов, и они тотчас же тонули в шуме диких криков: «Вон с трибуны, холуй Троцкого!», .Долой троцкистов – сторожевых псов империализма!», ,Дай по морде троцкистско-белогвардейской сволочи!». Потом перешли от слов к делу: на трибуну полетели не какие-нибудь тухлые яйца, а разные жесткие предметы – палки, ножки от стульев, пепельницы, – но оратор парировал удары тем, что вовремя прятал голову под трибуну и умудрялся при этом продолжать «выступление». Так бы, наверно, продолжалось еще некоторое время, если бы какой-то верзила с «группой рабочих» не подошел к трибуне – он с ходу с таким размахом ударил оратора по лицу, что у него из носа, как из кумагана, струей полилась кровь, но он, хилый и беспомощный, геройски сопротивлялся, увы, недолго: верзила дал команду, его «рабочие» схватили Эшбу за ноги и руки и поволокли через весь зал к выходу. Но тут произошло то, чего можно было ожидать: группа бывших чеченских партизан-коммунистов мигом окружила верзилу и «рабочих», обнажив кинжалы, и только решительный приказ Эшбы вложить кинжалы в ножны предупредил кровопролитие. Эшба вернулся к трибуне и снова начал свою речь. На этот раз никто ему не мешал.
После Эшбы слово дали и Цырулину. Его первые же слова: «Только что устроенная по заданию сталинско-бухаринских узурпаторов расправа над товарищем Эшбой есть начало термидорианской контрреволюции», – вновь утонули в неистовом вое, криках и свистах. Опять полетели в сторону трибуны разные предметы. Когда председатель хотел лишить Цырулина слова, а верзила со своими «рабочими» двинулся было, чтобы стащить его с трибуны, то «рабочая дружина» самого Цырулина, спустившись с галерки, вступила с ними в рукопашную, поддержанная чеченской группой. Началась настоящая свалка. Сквозь эту кутерьму едва были слышны слова председателя собрания: «Собрание закрыто!». Мое «революционное крещение» от имени «чеченской революционной молодежи» так и не состоялось.
После окончания областной партийной школы многие из моих друзей уехали в Москву и поступили в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина, а я решил закончить среднее образование и поступил на Грозненский рабфак. Я учился еще на втором курсе, когда неожиданное знакомство с инструктором ЦК Сорокиным сорвало все мои дальнейшие планы. Он разъезжал по национальным областям Северного Кавказа по заданию ЦК, вербуя коммунистов из местных национальных кадров в КУТВ и на подготовительное отделение Института красной профессуры (ИКП). По рекомендации Мутенина, он вызвал меня в Чеченское Оргбюро партии на беседу. Я и представления не имел ни о нем, ни о его миссии. Встретил он меня с подкупающей простотой, которая сразу располагает к искренности. Не сказав ничего по существу вызова, он спросил меня:
– Что ты читал по марксизму?
Я перечислил некоторые книги: «Экономическое учение Маркса» Карла Каутского, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, «Монистический взгляд на историю» Плеханова, «Теория исторического материализма» Бухарина, а также брошюры Сталина, Зиновьева и Троцкого о Ленине и ленинизме. Из последних трех брошюр работа Сталина «Об основах ленинизма» пользовалась наибольшей популярностью среди молодых коммунистов, как нечто вроде «катехизиса» ленинизма. Впоследствии мне стало ясно и другое ее достоинство: в ней давалось сжатое изложение синтеза идей мастера революции – Ленина с идеями мастера власти – будущего Сталина.
Сорокин перешел к делу. Он сообщил мне, что ЦК создал при Институте красной профессуры двухгодичное подготовительное отделение, которое дает слушателям полное среднее образование и политические знания в объеме комвуза. «Нацмены» туда принимаются при малых мандатных и академических требованиях. Окончившие его зачисляются на первый курс соответствующего факультета ИКП. Основная задача ИКП – подготовка высших теоретических кадров партии и профессоров общественных наук для университетов и институтов. Он сообщил мне также, что Чечоргбюро партии рекомендует ЦК мою кандидатуру на это отделение.
Предложение это меня и озадачило и испугало. ИКП был мечтой, вершиной стремлений молодых партийцев, решивших делать карьеру в области общественных наук – истории, философии, литературоведения, экономики... Чтобы быть принятым на подготовительное отделение, надо было иметь гораздо большее знакомство с марксистской литературой, чем у меня, к тому же держать конкурсный экзамен, а в то, что я его выдержу, я совершенно не верил.
Сорокин не разделял моих сомнений; что же касается экзаменов, то тут, сказал он, для «нацменов» существуют определенные «скидки» (эти «скидки» меня всегда оскорбляли, хотя по слабости человеческой натуры я от них и не отказывался).
Аргументы Сорокина меня не убедили, и я боялся, что никакие «скидки» не спасут, если другие «нацмены» окажутся лучше подготовленными, чем я. С тех пор как я начал учиться, еще в медресе, у меня появился какой-то болезненный комплекс – чувство, что нет в жизни большего позора для учащегося, как провалиться на экзаменах. Я искренне завидовал хладнокровию моих товарищей, для которых провал на экзаменах был, как говорится, что с гуся вода. Когда Сорокин увидел, с каким незаурядным паникером имеет дело, он выложил свои последние два аргумента: во-первых, я упускаю редкую возможность попасть в ИКП, а во-вторых, он ручается за мой успех перед экзаменационной комиссией ИКП, ибо он в ней представитель от ЦК.
Последний аргумент показался мне более убедительным. Так-таки уговорил меня Сорокин. Я дал согласие, хотя далекий незнакомый мир пугал и отталкивал. Чеченцы фанатично привязаны к своей земле. Нет для них большего наказания, как оторвать их от нее. Я не был исключением. Но Сорокин разбудил во мне другое чувство – любопытство или, скорее, любознательность, глубоко сидевшую в подсознании: посмотреть и послушать в Москве самих вождей Октябрьской революции. Сорокин рассказывал, что Бухарин, Троцкий, Зиновьев, Луначарский, Сталин часто посещают ИКП и читают лекции на самые различные темы советской и мировой политики. Советская доктрина «культа вождей» кажется смешной и даже наивной, когда не вникаешь в суть дела. Она целенаправлена и рассчитана на то, чтобы путем беспрерывной долбежки вкоренить в подсознание людей представление, даже убеждение, что ницшеанская теория о будущем «сверхчеловеке» есть быль советской революции: Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин – все они сверхлюди... Кто же не хочет полюбоваться сверхлюдьми?! «Культы» Ленина и Троцкого были спонтанными, а остальные – «долбежными». Власть знала, что предрассудок, ставший мистической силой, может сдвигать горы. Ведь знал же Камиль Демулен: «Великие мира сего только потому кажутся людям великими, что они созерцают их, стоя на коленях». Вот так, «стоя на коленях», я поехал в Москву послушать и посмотреть «великих мира сего» – наших вождей.
Путешествие от Грозного до Москвы продолжалось трое суток. Но поездка эта не была ни скучной, ни утомительной. Она была полна контрастных наблюдений, интересных встреч, иногда и приключений. С питанием проблем тоже не было: в великолепном вагоне-ресторане выбор блюд был богатый и разнообразный – от зернистой икры до шашлыка, – цены были умеренные, ибо ценность советских денег тогда была очень высока (в любом госбанке советский червонец вы могли поменять на золотую десятку). Русские вагоны, рассчитанные на дальние расстояния, удобны для сна. Влезешь на верхнюю полку, мерный стук колес о рельсы тебя убаюкивает пуще всякой «колыбельной песни», и ты всю ночь напролет дрыхнешь себе на здоровье. Когда подъезжаешь к Москве, все меняется, меняются даже люди: одни делаются оживленными и веселыми, предвкушая приятные встречи, другие, вроде меня, – угрюмыми и задумчивыми, не зная, что их ожидает. Меняется и сама природа за окном: леса, леса, высокие, стройные, густые, даже не знаешь, как сюда мог добраться на своей походной тележке основоположник Москвы, сын Мономаха – князь Юрий Долгорукий. Потом вдут такие же высокие и стройные заводские трубы. Началась Москва.
Когда я стараюсь образно представить себе день моего приезда в Москву, мне на память приходят стихи великого поэта:
«Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора».
Правда, стоял не ноябрь, а октябрь, но какой-то пасмурный, необычно холодный, не такой гостеприимный, каким я оставил наш кавказский солнечный октябрь всего три дня назад.
Прямо с вокзала я поехал на извозчике в ГУМ, где находилось представительство «автономной» Чечни при президиуме ВЦИК РСФСР. Оттуда меня направили на временное жительство в первый Дом советов. На второй день я поехал в ЦК и встретился с Сорокиным. На меня, для которого еще вчера весь мир укладывался в пространство между моим аулом и городом Грозным, Москва произвела потрясающее впечатление. Вспомнилось, как чеченцы иронизировали над ингушами, у которых самая важная клятва якобы гласит: «Клянусь Аллахом, который сотворил два чуда – город Владикавказ и пистолет маузер!» Я был теперь готов поклясться всеми богами, что гениальный монах из средневекового Пскова оказался пророком: «Москва – третий Рим», «Два Рима были, третий стоит, а четвертому не бывать!». Все здесь величаво и удивительно: высокие дома, величественные соборы (собор Христа Спасителя еще не был снесен), Большой театр, Кремль, Царь-колокол, Царь-пушка, Сухаревский рынок, Охотный ряд, целый «интернационал народов», среди которых есть и люди чернее сажи – негры, которых я видел впервые в жизни.
Первый визит я сделал, как и полагается правоверному коммунисту, Ленину в его мавзолее. Долго стоял в очереди (кстати, это была в то время единственная очередь в Москве – страна жила еще при, увы, последнем годе нэпа, продуктами и вещами были набиты не только частные рынки и магазины, но и ГУМ). Когда, несмотря на протесты жены Ленина Н. Крупской и Троцкого против превращения революционера в марксистского бога, Сталин решил забальзамировать, как фараона, труп Ленина и положить его в мавзолей на поклонение фанатиков и как зрелище для любопытствующих зевак, он действовал как великий эксплуататор чужой славы в личных целях. Ведь на самом деле мстительный Сталин должен был больше ненавидеть Ленина за его письма против него («Завещание», письма о разрыве личных отношений из-за оскорбления Сталиным Крупской, статья об «автономизации»), чем его ненавидела вся русская и мировая буржуазия за октябрьский переворот. Тем не менее Сталин решил превратить Ленина в марксистского божка, чтобы себя объявить его верховным жрецом. Ленин лежал в стеклянном гробу, лицо какое-то восковое, рыжая бородка, на лацкане пиджака значок «ЦИК СССР», кажется, еще орден Красного знамени. Великий в партийных легендах, он не показался мне велик ростом, и это как-то не гармонировало с представлением, созданным легендами о его физическом и умственном величии. И за какие-нибудь секунды, в продолжение которых вы проходите около него, в воображении встают те знаменитые «Десять дней, которые потрясли мир», религиозные клятвы Сталина в верности Ленину у его гроба («Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы выполним и эту твою заповедь»), предупреждение Троцкого – не лезть в Ленины, а стать ленинцем («Лениным никто не может быть, но ленинцем может быть каждый»), рассказы о слезах Зиновьева, Каменева, Бухарина на похоронах Ленина... Обидно, жутко, что и великие люди тоже смертны... «О, небо, неправ твой святой приговор!»
Скоро на горьком опыте я убедился, что, насколько всем доступен был мертвый бог, настолько же недоступны оказались боги живые. Когда я уже был принят на первый курс подготовительного отделения ИКП, в списке лекторов я заметил только вождей второго ранга, вроде Покровского, Ярославского, Луначарского, но ни Троцкого, ни Зиновьева, ни даже Радека там не было. Правда, был неизменный Бухарин. Я не замедлил сообщить об этом открытии Сорокину.
– Как я много дал бы, чтобы увидеть живого Троцкого, – вырвалось у меня.
– Ты его увидишь совершенно бесплатно на этих же днях, – заверил меня Сорокин.
Сорокин объяснил, что Троцкий и его сторонники боятся заглядывать в ИКП – так как все его слушатели стоят за ЦК, – но они выступают в других вузах Москвы. Он обещал меня взять на одно такое собрание. Но это оказалось далеко не легким делом. Троцкий всегда появлялся неожиданно, без объявления, когда же он появлялся, то его люди из «лейб-гвардии» закрывали вход для «холуев фракции Сталина». Так нас не пустили на собрание в МВТУ, где выступали Троцкий и Каменев. Велико было мое разочарование, хоть тут же выйди из «холуев» и запишись в троцкисты. Сорокин это заметил и был крайне удивлен этим моим прямо-таки ребяческим любопытством. Он даже был озадачен, как молодой коммунист, который так увлечен Троцким, может голосовать за Сталина. Сорокин сам же объяснил это противоречие: ведь в музей идут лицезреть экспонат ихтиозавра не из увлечения, а из любопытства... Троцкий – ихтиозавр нашей революции.
И все-таки на другой день Сорокин сжалился надо мной. Он придумал для меня кратчайший путь к Троцкому. Объяснив мне, что Троцкий очень любит, когда у него просят автографы на его книгах, Сорокин предложил мне поехать к нему в Главконцесском при Совнаркоме СССР и тут же подарил мне книгу Троцкого «Литература и революция».
По данному Сорокиным адресу я и поехал. Главконцесском при СНК СССР находился на Малой Дмитровке, в маленьком дворе, в двухэтажном особняке. Он не охранялся, по крайней мере, внешне. Несмотря на совет Сорокина прямо пойти в приемную Троцкого, я все-таки не набрался такой смелости, а решил подкараулить Троцкого у ворот. Ожидание оказалось безуспешным. Я повторил то же самое на второй день, но теперь меня самого подкараулил злой сюрприз: быстро подъехала черная открытая машина, вылезшие оттуда два человека в военной форме обшарили мои карманы и грубо толкнули меня в машину. Пока я успел опомниться, машина помчалась дальше. По обе стороны меня сидели два здоровенных дяди, один внешний вид которых внушал полное доверие к силе их все еще неведомого мне учреждения. Через несколько минут меня привезли на большую площадь и ввели в большое здание, потом на часа два закрыли в темной комнате, наконец привели в кабинет на втором этаже. В кабинете было несколько человек. Один из тех, кто сидел за столом, встал, быстро подошел ко мне и в упор задал вопрос:
– Почему ты хотел зарезать Троцкого?
Я от неожиданности онемел и, вероятно, страшно побледнел, и уж одно это должно было доказать чекистам, что я не способен «зарезать» Троцкого.
Но чекист не унимался:
– Мы все знаем, выкладывай быстро, а то сгниешь у нас в подвале и на прощание еще получишь пулю в затылок!
Это все производило впечатление: я уже достаточно наслышался об ужасах в подвалах Чека.
Перебивая друг друга, крича во все горло, в допрос включились и его коллеги:
– Кто твои сообщники?
– Куда спрятал пистолет?
– Где твоя бомба?
Весь этот допрос состоял из криков и угроз и продолжался несколько часов.
Едва ли было проявлением слабодушия то, что я, ошеломленный и убитый происходящим, да и самим диким обвинением, даже не пытался ни отвечать на вопросы, ни оправдываться. Вероятно, я вел себя так, как пойманный с поличным неопытный преступник. Мои следователи, определенно, так и думали.
Когда следователи обратились к «вещественным доказательствам», только тогда я понял, почему и чем я хотел «зарезать» Троцкого: на стол положили отобранную у меня при аресте финку. Я ее купил на Сухаревке для самозащиты, так как начитался в вечерней газете сообщений о всякого рода хулиганских и бандитских нападениях ночью на московских улицах.
Поздно вечером меня бросили в какой-то каменный мешок с тусклым электрическим светом. На цементном полу валялся соломенный матрас; в углу стояла какая-то бочка, которая, как я узнал потом, называлась «парашей»; рядом какая-то глиняная чашка, которая называлась «миской», а то, что в ней дают кушать – «бурдой». Вечером я получил эту бурду и кусок хлеба. Разумеется, я до еды не дотронулся и матрасом не воспользовался: всю ночь, ни разу не сомкнув глаз, я шагал по камере, как тигр в клетке, но походил я не на тигра, а на жалкого щенка, которому грубо наступили на хвост. Только теперь, в камере, я понял всю трагичность своего положения и нелепость своего поведения. Я должен был перекричать своих следователей, объявить их жандармскими держимордами и потребовать немедленно связать меня с чеченским представительством при ВЦИК. Я вел себя как болван и тем укрепил этих насильников в их заблуждении, что они поймали «террориста».
Зато на второй день, когда меня повели на новый допрос, я взял «реванш»: чекисты удивленно переглядывались и не узнавали во мне вчерашнего безмолвного, близкого к раскаянию «убийцу», когда я на их глазах за одни сутки вырос в нового Демосфена. Я начал с цитаты из Дзержинского, которая красовалась на плакате в кабинете следователя: «У чекиста должны быть холодный разум, горячее сердце и чистые руки!» Если чекисты должны быть такими, то те, кто меня вчера арестовал, – не чекисты, а насильники. Я требую связать меня с чеченским представителем при ВЦИК Арсановым и инструктором ЦК Сорокиным. Впрочем, мое «красноречие» не произвело на них особенного впечатления. Только один сухо заметил: «Ну и арап же!»
Последовал допрос, который на этот раз происходил без выкриков и угроз, хотя и допрашивали о том же: «почему хотел убить Троцкого?» Все мои ответы заносились в протокол. Вторая часть допроса была посвящена выяснению моей личности. Я добросовестно изложил несложную биографию пионера, комсомольца и молодого коммуниста, который никак не мог быть убийцей «вождя Октябрьской революции». Этот мой «аргумент» вызвал раздражение: «Он такой же вождь, как я китайский богдыхан», – сказал один из следователей. Вопреки ожиданию, и биография моя тоже не произвела на них никакого впечатления. Гораздо позже я узнал, что в этом учреждении принцип презумпции невиновности был запретным понятием юриспруденции.
В связи с этим вспоминаю одну из интересных лекций прокурора СССР Вышинского накануне ежовщины на курсах марксизма при ЦК. Лекция была на тему советского уголовно-процессуального права. Вышинский доказывал, почему соответствующая статья УПК о необходимости выяснения в одинаковой мере вины и невиновности подследственного не распространяется на обвиняемых в политических преступлениях против советского режима. Дело в том, говорил лектор, что следователи в органах НКВД (КГБ) еще до ареста обвиняемого устанавливают его виновность, а потому органы НКВД никогда не ошибаются в своих карательных действиях. Поэтому сам формальный следственный процесс в кабинете следователя есть по существу судотворческий процесс, который окончательно оформляется в обвинительном заключении. В этом следственно-судебном процессе так называемые вещественные доказательства играют подчиненную, а личные признания решающую роль, что же касается суда, то это – простая формальность, чтобы соблюсти декорум. На этой доктрине Вышинского и были основаны физические пытки подследственных во время допросов, чтобы заставить их подписывать вымышленные «признания» о несодеянных преступлениях, а практическая система пыток, названных коротко «методами» «органов», была разработана двумя «звездами» ГПУ – Курским и Федотовым – во время «Шахтинского дела», о чем я подробно рассказывал в «Технологии власти».
На другой день меня увезли из внутренней тюрьмы ГПУ во внешнюю тюрьму – в Бутырки. Бутырская тюрьма была знаменита тем, что через нее прошла вся элита русских бунтовщиков – от мятежных стрельцов при Петре I, Пугачева и пугачевцев при Екатерине II, польских повстанцев при Александре II, народовольцев при Александре III и до большевиков, меньшевиков и эсеров при Николае П. Сидел здесь и сам организатор Чека Дзержинский перед отправкой на каторгу. Упорная молва, пущенная в ход самими чекистами, утверждала, что здесь в библиотеке тюрьмы работает и эсерка Фаина Каплан, стрелявшая в Ленина в 1918 году. Ленин, по мотивам гуманности, якобы запретил ее расстреливать, и поэтому Президиум ВЦИК заменил расстрел заключением в тюрьму. До чего правдоподобным этот слух казался даже в высших идеологических кругах партии, показывает задание, которое дал мне в 1936 г. наш профессор Н. Н. Ванаг – поработать в архиве Истпарта за 1918 г., чтобы установить судьбу Ф. Каплан. Я нашел в деле «Покушение на В. И. Ленина» краткую биографическую справку с приложением выписки из протокола коллегии ВЧК о суде над «левой эсеркой Ф. Каплан». В справке лаконично сообщалось, что ее в августе 1918 г. судила коллегия ВЧК, приговорила к расстрелу, и приговор приведен в исполнение. Мне запретили делать выписки и ссылаться на сами документы, ибо следственно-судебное дело покушения на Ленина считалось все еще секретным – и это в 1936 г.! – иначе рушилась вся красивая легенда о «гуманизме» Ленина. Только в 1959 г., при Хрущеве, власть осмелилась нанести удар собственной версии о «гуманизме» Ленина, когда бывший комендант Кремля П. Д. Мальков в «Записках коменданта Московского Кремля» сообщил, что он сам лично привел в исполнение приговор о расстреле Ф. Каплан. Но и здесь не обошлось без лжи. Партаппарат вложил в уста Малькова утверждение, которому может поверить только обыватель, не знающий механизма чекистской власти и функций коменданта Кремля. До самого переворота Сталина обязанности коменданта Кремля были скромные – охрана правительственных зданий и самих правителей на территории Кремля – Кремль был открытым тогда, – а также функции «завхоза», то есть административно-хозяйственное управление Кремля и надзор за персоналом, его обслуживающим.
Убивать – это всегда было и оставалось привилегией и монополией заплечных дел мастеров из чекистских подвалов, которые они ревниво сохраняли за собой. Так что Мальков, по чьему-то велению, присвоил себе чужую славу. В 1937 г. сам Мальков (член большевистской партии с 1904 г., командир знаменитого отряда матросов, штурмовавших 25 октября 1917 г. Зимний дворец), очутившись в том же подвале на Лубянке, в котором расстреляли Ф. Каплан, каждую ночь ожидал той же участи. Ему, однако, «повезло»: Сталин его оставил в живых по той единственной причине, что он был не политик, а самый обыкновенный «винтик» – службист, но уже достаточно изношенный, чтобы на него можно было надеяться. Поэтому, пробыв некоторое время на Лубянке и в Бутырках, он попал в один из политизоляторов в Сибири, где просидел 17 лет. Его освободили только в 1954 г., через год после смерти Сталина, а в утешение Хрущев нацепил ему еще орден Ленина.
Вот с этой исторической достопримечательностью Москвы – Бутырками, в которой изменилось лишь то, что одни надзиратели сменили других, я познакомился не из собственного любопытства, а по воле новых надзирателей. Но знакомство это оставило по себе неизгладимое впечатление. Здесь я очутился в том мозаичном старом мире, который далеким метеором пролетел через мое детское сознание, оставив лишь яркий блеск, но без близкого знакомства с ним. Я, дитя окраины Империи, о старом мире знал только то, что вычитал из писаний вождей нового советского мира. Теперь, в большой следственной камере Бутырок, история как бы вернулась к исходной позиции – к 1917г., – и я оказался в самой гуще старого мира: в камере сидели почти все его представители – бывшие офицеры, лица духовного сословия, старые профессора, монархисты, кадеты, меньшевики, эсеры, контрабандисты, даже террористы.
Разумеется, я чувствовал себя здесь сначала не очень уютно и с кем-либо в разговоры не вступал. Позже, приглядевшись поближе к представителям «старого мира», прислушавшись к их бесконечным дискуссиям о политике и революции, я понял, что, еще не добравшись до красной профессуры, я оказался слушателем «Института белой профессуры». Внутренне «старый мир» остался верен тем политическим традициям, воспользовавшись которыми большевики и загубили его: прямо-таки болезненной страсти взаиморазоблачения.
По вечерам до поздней ночи камера дискутировала один и тот же вопрос: «Кто виновен в гибели России?» Монархисты находили, что все началось с измены офицерского корпуса (царь записал в дневнике, накануне отречения, что «кругом измена»), а из генералитета до конца верными ему остались только три генерала, и то нерусского происхождения (немец – генерал Келлер, армянин – генерал Хан Нахчиванский и чеченец – генерал-от-артиллерии Эрисхан Алиев). Офицеры доказывали, что могилу монархии вырыл пройдоха Распутин; меньшевики уверяли, что без партии эсеров большевики никогда бы не пришли к власти; а один левый эсер, который вместе с другими левыми эсерами входил в состав Совнаркома до заключения Брестского сепаратного мира с Германией, читал весьма интересную лекцию «Как меньшевики привели к власти большевиков?». Однако самый нравоучительный «синтез» из истории русских социалистических партий сделал ученик Ключевского, кадетский профессор, сравнив три партии – большевиков, меньшевиков и эсеров – с теми бешеными конями гоголевской тройки, на которой Ленин, захватив с собой Россию, помчался в бездну истории. Ирония той же истории: в 30-х годах этот же историк, Сергей Владимирович Бахрушин, меня учил в красной профессуре «марксистско-ленинскому» пониманию исторического процесса в русском средневековье.
В этих дискуссиях меня поразила и другая сторона дела: оппоненты, непримиримые и беспощадные по существу споров, по форме оставались сдержанными, даже вежливыми, – это так контрастировало с дискуссиями на большевистских сборищах. В личных обращениях часто слышались и титулы, которые тогда мне ни о чем не говорили: «Ваше превосходительство», «Ваше сиятельство», «Ваше высокопреосвященство», а меньшевики и эсеры их называли «господами», а самих себя «товарищами». Духовные лица в дискуссиях не участвовали, но слушали внимательно. Среди них выделялся один, к которому часто обращались сокамерники по богословским и философским вопросам: архиепископ, кажется, из Пскова или Новгорода. Он приехал в Москву жаловаться на банду, которая ограбила местный собор, забрав из него все драгоценности и древнерусские иконы. Местные власти отказались вести следствие, когда выяснилось, что банда – это переодетые чекисты. Архиепископ приехал к самому «Всероссийскому старосте» Михаилу Калинину с целой папкой свидетельских показаний об ограблении его собора чекистами. Калинин попросил у него папку для выяснения дела, а ночью в монастырь, в котором он остановился, пришли чекисты и арестовали его. И дело ограбления собора чекисты повернули против самого архиепископа: он, мол, сам организовал собственное ограбление! Это вызвало такое возмущение верующих в его епархии, что началось их массовое паломничество к Калинину с требованием освободить арестованного. Московская власть, вероятно, опасалась осложнений, ибо архиепископа скоро выпустили.
Чужеродными элементами среди этой элиты старой России были два человека, которые попали сюда по обвинениям чисто уголовным. Один – очень интеллигентный польский еврей, а другой – грузинский студент. Еврей был арестован по обвинению в контрабанде, но он сам себя называл честным «красным купцом», так как работал в системе Внешторга, рассказывал уморительные еврейские, порою даже антиеврейские анекдоты. Карла Радека, настоящая фамилия которого была Собельсон, обзывал «крадеком», мелким воришкой, который его вечно обкрадывал, когда он во время войны, по поручению Ленина, перевозил за небольшую плату литературу из Швейцарии в Россию. (Я слышал позже от других, что славой вора Радек пользовался еще среди своих польских соучеников, которые и наградили его за мелкие кражи кличкой «Крадек», а он, отделив «К», превратил «Крадека'' в свой псевдоним «К. Радек».) На радость всей камере Троцкого он называл «жидовским ублюдком» с претензиями красного Наполеона, и тоже «Крадеком», ибо теперь знаменитую свою фамилию он украл у тюремного надзирателя одесской тюрьмы, где сидел в начале века. О Ленине, которого он лично знал, помалкивал, но Надежду Константиновну хвалил очень (он в советскую Россию тоже приехал с ее помощью) .
Один раз камера начала разбирать и Ленина по косточкам: одни доказывали, что Ленин вовсе не был русским, а каким-то гибридом из смеси русской, калмыцкой, еврейской крови; другие напирали на то, что он был изменником, немецким агентом; кто-то заметил, что Ленин был «хроническим сифилитиком», а такие больные бывают гениальными ясновидцами. «Красного купца», хранившего до сих пор молчание, все это взорвало не на шутку: господа хорошие, если Ленин действительно был таким, каким вы его рисуете, то тогда ваша великая Россия – мишура, и ее следующий правитель может оказаться чистокровным уголовником. Я никогда не забуду этого пророчества, которое, может быть, было произнесено ради красного словца, но которое сбылось с невероятной точностью, когда грабитель и убийца Коба занял трон Ленина. Вот грузинский студент и сидел за то, что хотел предупредить восхождение Сталина к трону Ленина, правда, по другим, чисто грузинским мотивам.
Когда в августе 1924 г. в Грузии произошло мощное народное восстание под руководством подпольного паритетного комитета грузинских меньшевиков и национал-демократов, то приехавший в Тифлис Сталин лично руководил его подавлением. Сталин наводнил Грузию войсками из соседних республик. Вторая оккупация Грузии сопровождалась неслыханной даже в практике Чека свирепостью массового террора. В «исторической» речи на тифлисском партактиве Сталин дал и обоснование террора: ,,В Грузии накопилось много сорняка. Надо перепахать Грузию!» Сталин поручил эту «перепашку» молодому чекисту – Л. Берия. Берия оправдал доверие – было репрессировано до пяти тысяч человек, активные участники восстания все до единого были расстреляны. Среди расстрелянных был и брат нашего студента Джинария. Джинария поклялся отомстить за брата. Мингрелец, как и Берия, Джинария легко мог бы убить Берия, но он считал, что не собака сама по себе виновата, а хозяин, который ее выдрессировал на злодейства, а потом, сняв с нее намордник, пустил ее на беззащитных людей. Этим «хозяином» в глазах Джинария был Сталин. Скоро представился хороший случай предъявить Сталину счет – летом, в связи с приездом в Москву председателя ЦИК Грузии Миха Цхакая (старый большевик, соратник Ленина, Цхакая вернулся в Россию из Швейцарии вместе с Лениным в знаменитом «запломбированном вагоне» через Германию), собралось на банкет в его честь грузинское землячество в Москве (в те годы в Москве существовали землячества всех национальных республик). Как полагается на грузинском вечере, пили много вина, ели шашлык, тосты шли за тостами, а тамадой был самый старший – сам виновник торжества Цхакая. Пир удался на славу, все были навеселе, но никто не перепился, студенческая группа художественной самодеятельности пела грузинские песни, танцевали лезгинку на кинжалах. К концу вечера появился и Сталин. Он произнес тост за Миха Цхакая, назвав его одним из своих учителей в тифлисский период. Польщенный этим Цхакая произнес ответный тост «за ученика, который превзошел всех учителей». И вот в это время Джинария, член артистической группы, держа руки на кинжале, подошел к столу тамады и задал Сталину в упор вопрос: «Coco, почему ты убил моего брата?»
«Coco – сука, он не ответил мне, зная, что его жизнь в моих руках», – рассказывал Джинария. Тамада замял инцидент, объявив Джинария пьяным и приказав вывести его из зала. Но Сталин был иного мнения – через пару дней Джинария арестовали за «попытку убить Сталина». Джинария был словоохотливый малый, не чуждый бравады, и мне казалось, что он такой же липовый террорист, как и я. Но и здесь Сталин был другого мнения. Через несколько месяцев я узнал от товарищей Джинария, которым я передал после своего освобождения его записку, что коллегия ОГПУ приговорила Джинария к длительному тюремному заключению. Какова была его дальнейшая судьба, не знаю. Сокамерники охотно верили Джинария, что он хотел убить Сталина, как и мне, что я не хотел убить Троцкого, только очень сожалели, что я этого не хотел. Симпатии их в происходящей внутрипартийной борьбе были явно на стороне Сталина. «Старый мир» жил теми же предрассудками, что и на воле: Сталин устраивает «еврейский погром» наверху, чтобы вернуть Россию на «национальные рельсы».
Меня больше не вызывали на допрос, и все считали это хорошим признаком. Ожидая моего освобождения, сокамерники начали делать мне разные устные поручения, даже зашивали записки в мою одежду. И действительно – через недели две меня выпустили. Чекисты извинились передо мной за «недоразумение».
Впоследствии я долго думал над этим инцидентом. Уже не только на партийных собраниях, но и в партийной печати Троцкого и троцкистов называли «бешеными собаками мировой контрреволюции», а вот заколоть или пристрелить «бешеную собаку», оказывается, нельзя было. Потом только я узнал, что Сталин дал специальное указание Чека охранять Троцкого против возможного покушения, боясь, что физический террор против Троцкого может спровоцировать волну контртеррора со стороны троцкистской молодежи, как об этом рассказывал Троцкому и сам Зиновьев. В конечном счете выяснилось, что Сталин оберегал Троцкого от других, чтобы убить его самому, и не финкой в живот, а киркой по голове.
Первая мысль после освобождения – «вон из Москвы, сюда я больше не ездок» – на Кавказ, на Кавказ! Потом постепенно я пришел в себя, тем более, что сам во всем был виноват. Однако «белая профессура» осталась в моей памяти критической прелюдией к профессуре красной. В моем нетронутом мозгу молодого простака революции пробила она и первую критическую трещину: я начал думать, что в мире политики единой общечеловеческой правды нет. Правда обернулась категорией партийной, где между истиной и ложью нет ни мертвой зоны, ни демаркационной линии. Оказалось, что бывает ложная правда и правдивая ложь.
Институт красной профессуры сыграл роковую роль в моей жизни. Дважды я старался окончить подготовительное отделение ИКП, но оба раза безуспешно: один раз я сам ушел, второй раз меня исключили. Третий раз – в 1934 г. – я выдержал конкурсный экзамен на первый основной курс ИКП истории, но было это уже не по моей инициативе, о чем расскажу после. Как глубоко я жалел потом, что выдержал его...
Что же представлял собой столь вожделенный и столь же разочаровавший меня ИКП? Вот краткая справка из БСЭ (т. 10, третье издание):
«Институт красной профессуры (ИКП), специальное высшее учебное заведение, готовившее преподавателей общественных наук для вузов, а также работников для научно-исследовательских учреждений, центральных партийных и государственных органов. Организован согласно подписанному В. И. Лениным постановлению СНК РСФСР от 11 февраля 1921 г. в Москве, находился в ведении Наркомпроса, общее руководство осуществлялось агитпропом ЦК партии. Ректором ИКП с 1921 по 1932 был М. Н. Покровский. Первоначально единый ИКП через год имел три отделения: экономическое, историческое и философское. В 1924 было организовано Подготовительное отделение, к 1930 ИКП был разделен на самостоятельные институты: истории, историко-партийный, экономический, философии и естествознания. В 1931, после присоединения к ИКП аспирантуры научно-исследовательских институтов Коммунистической академии, были созданы институты: аграрный, мирового хозяйства и мировой политики, советского строительства и права, литературный, техники и естествознания, подготовки кадров (б. подготовительное отделение). В ИКП преподавали В. В. Адоратский, Н. Н. Баранский, А. С. Бубнов, Е. С. Варга, В. П. Волгин, А. М. Деборин, С. М. Дубровский, Н. М. Лукин (Антонов), А. В. Луначарский, Ю. Ю. Мархлевский, В. И. Невский, М. Н. Покровский, В. М. Фриче, Ем. Ярославский и др. Из рядов слушателей ИКП вышли видные партийные и советские работники, деятели науки и культуры (Н. А. Вознесенский, Я. Э. Калнберзин, Б. Н. Пономарев, М. А. Суслов, М. Д. Каммари, И. И. Минц, М. В. Нечкина, А. М. Панкратова, П. Н. Поспелов, Н. Л. Рубинштейн, А. Л. Сидоров, А. А. Сурков, С. П. Щипачев и др.)». Вот эти «и др.» – что-то около трех тысяч человек, окончивших ИКП с 1921 по 1937 годы, были во время «Великой чистки» расстреляны или окончили жизнь в заточении в политизоляторах, а сам ИКП был тогда же ликвидирован – после того как мастер по наклеиванию ярлыков Сталин назвал его «осиным гнездом врагов народа». Остались в живых и сделали научную и партийную карьеру лишь единицы, указанные выше. Только в этом перечне почему-то отсутствуют наиболее известные «красные профессора», будущие члены ЦК, по заявлению которых и был посажен в НКВД почти весь состав ИКП и Комакадемии – это нашумевшая в свое время «сталинская тройка» в идеологии: П. Ф. Юдин, М. Б. Митин и Ф. В. Константинов. Среди преподавателей ИКП не указаны, разумеется, и «враги народа» Бухарин, Радек, Пионтковский, Фридлянд, Пашуканис, Ванаг, Крыленко, Стэн, намеренно обойден и Вышинский. Обошли молчанием, если взять только ИКП истории, и выдающихся беспартийных преподавателей, таких, как академики Греков, Струве, Тарле, Косминский, Бахрушин, профессор Преображенский, Грацианский, Сергеев и др. Наш ИКП истории, вместе с ИКП государства и права и ИКП литературы, помещался в бывшем лицее цесаревича Николая (на Остоженке, 53). Вместе с подготовительным отделением (оно было двухгодичное) учение в ИКП продолжалось пять лет. На основной курс, как правило, принимали лиц с высшим образованием, ибо, по теперешним понятиям, ИКП представлял собой аспирантуру. На подготовительное отделение принимались люди со средним образованием. Те и другие должны были быть членами партии и иметь рекомендации областных комитетов и Центральных комитетов нацкомпартий. При ЦК партии существовала Мандатная комиссия, которая проверяла политическое и деловое лицо каждого кандидата в слушатели ИКП. Допущенные Мандатной комиссией лица подвергались конкурсным экзаменам в самом ИКП. Выдержавшие экзамен, каждый индивидуально, утверждались на заседании Оргбюро ЦК.
Среди принятых на подготовительное отделение я был самым молодым и малоподготовленным, особенно это касалось общего образования.
Когда я здесь начал заглядывать в «Капитал» Маркса, а особенно в «Анти-Дюринг» и Диалектику природы» Энгельса, я убедился, что, не пройдя полный школьный курс математики, физики и химии, ученым-марксистом быть не сможешь. Ко всему этому пошла мода на изучение «Математических рукописей» Маркса, которые начали выдавать чуть ли не за вершину математической мысли в XIX столетии. Что же касается представителей немецкой классической философии (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Фейербах) или представителей английской классической политэкономии (Смит, Рикардо), которых Ленин считал, наряду с французским утопическим социализмом (Сен-Симон, Фурье), главными источниками марксизма, туда лучше и не заглядывай, если не окончил полной программы средней школы. Я начал думать о возвращении обратно на Грозненский рабфак.
В это же время я стал свидетелем двух событий, которым суждено было стать историческими: 7 ноября 1927 г. я слушал выступление Троцкого в день десятой годовщины Октябрьской революции, а 28 мая 1928 г. в ИКП доклад Сталина «На хлебном фронте».
Накануне октябрьских торжеств «группа большевиков-ленинцев» (так называл себя блок Троцкого-Зиновьева) распространяла по Москве и Ленинграду многочисленные листовки, которые призывали московских и ленинградских рабочих явиться 7 ноября на демонстрации и митинги, устраиваемые «большевиками-ленинцами» в честь десятой годовщины Октября отдельно от «фракции Сталина». К этому празднику обе стороны – оппозиция и партия – готовились весьма интенсивно. По данным Ем. Ярославского, оппозиция распространила свою платформу, отпечатанную в подпольной типографии, в количестве 30 тыс. экземпляров. Ее подписали более пяти тысяч активных деятелей «Объединенного блока» оппозиции Троцкого и Зиновьева, то есть столько большевиков, сколько их было, по Зиновьеву, в России накануне Февральской революции. Однако Россия теперь была другая – нэповская, правая, антиреволюционная. Сталин бил в эту точку. Накануне десятой годовщины Октября он выпустил «Манифест» ЦИК СССР, в котором торжественно сообщалось:
1. Отныне в СССР вводится семичасовой рабочий день с полным сохранением существующей зарплаты;
2. 35% крестьянских хозяйств освобождаются от налогов.
Оппозиция посчитала все это за демагогию и голосовала против «Манифеста». Сталину это только и было надо, ибо тем самым оппозиция сама убила себя политически – задолго до того момента, когда Сталин убьет ее и физически.
Одну из листовок «большевиков-ленинцев» я подобрал в кинотеатре на Арбате (листовки бросали с балкона в зал, и никто не мешал подбирать их). В ней сообщалось, что митинг оппозиции, на котором выступят Троцкий и Каменев, будет происходить перед зданием Моссовета. Я с этой листовкой поехал в КУТВ имени Сталина к моим землякам. Они, как и я, очень заинтересовались митингом, на котором можно послушать самого Троцкого. Я, несмотря на свой печальный урок с Троцким, вместе с Магометом Бектемировым, Даудом Мачукаевым и еще с кем-то утром 7 ноября 1927 г., раньше назначенного времени, помчались к Моссовету, чтобы занять удобные места. День был пасмурный, временами моросил дождь, но людей было много. Одни останавливались у Моссовета, чтобы посмотреть на Троцкого и Каменева, другие двигались дальше на Красную площадь, чтобы слушать Сталина, Бухарина и их соратников.
Постепенно у Моссовета народу набралось так много, что, как говорится, яблоку некуда было упасть. Мы занимали хорошие места, прямо напротив балкона Моссовета, где висели портреты Ленина и Троцкого и большое красное полотнище с лозунгом: «Вечная слава вождям Октября – Ленину и Троцкому!» Милиционеры, которые беспрерывно отталкивали толпу от центра, нас не трогали, принимая нас, вероятно, за важных лиц, так как студенты КУТВ носили полувоенную форму. Толпа пока ведет себя дисциплинированно, но чувствуется растущая напряженность в нетерпеливом ожидании появления вождей на трибуне. В этой напряженной атмосфере часам к десяти с боковой улицы на площадь выезжает большой открытый автомобиль, и в этот миг, как по команде, на площади, на которой еще несколько секунд назад царили тишина и порядок, поднимается невероятный гвалт, – вой, перекрестный свист, громкие выкрики «ура, ура!» чередуются с неистовыми «долой, долой!». В человека, сидящего в автомобиле, летят со всех сторон то тухлые яйца, то букеты цветов. Сопровождающие его лица, в свою очередь, вступают в борьбу с какой-то сплоченной группой людей в рабочих блузах, оказавшихся переодетыми в рабочую форму чекистами. Завязывается драка, исход которой трудно предвидеть. В это время на помощь «рабочим» спешит с противоположной стороны конная милиция, которая не очень разборчиво давит «своих» и «чужих», и в этой суматохе слышно несколько выстрелов, может быть, предупредительных. Однако человек в автомобиле, решительно не обращая внимания на происходящее, в сопровождении своей личной охраны входит в здание Моссовета и через несколько минут появляется на балконе – это Лев Давыдович Троцкий. Около него становятся Каменев, Пятаков. Зычным командирским голосом легендарный герой гражданской войны, бывший командующий Московским военным округом, Муралов объявляет митинг открытым. Как бы в ожидании, что же будет дальше, шум на несколько секунд затихает, затем вновь раздаются оглушительные свистки и «рабочая группа» старается прорваться через толпу и конную милицию к зданию. Тогда уже «дружина» Троцкого вступает в действие. Она переходит в контрнаступление. Положение спасает Муралов. Он кричит с балкона во все горло: «Кто хочет слушать товарища Троцкого, прошу поднять руки!» Вся толпа единодушно голосует «за», кроме небольшой группы «рабочих». Угрожающая позиция толпы оказывает на них воздействие – водворяется тишина. Муралов предоставляет слово Троцкому.
Если бы я здесь стал излагать свои мысли о Троцком как об ораторе и политике в свете позднейших событий, то я воспроизвел бы картину своего тогдашнего впечатления искаженно. Ореол славы какого-нибудь большого человека действует на нас как психологический гипноз на далеком расстоянии – чем дальше расстояние, чем недоступнее этот человек, тем блистательнее в наших глазах нимб, который окружает его воображаемый образ. Нет лучшего средства развенчать этот образ, чем непосредственное общение с ним. Поэтому-то пророков и не признавали в собственной стране. Орудие оратора – это слово, орудие политика – это слово, переходящее в дело. Слово политика, не переходящее в дело, – пустословие. Чтобы политическое слово стало движущей силой массы, непременно нужны два условия: во-первых, чтобы оно было поставлено на службу определенной политической концепции, во-вторых, чтобы эта концепция была бы сознательным выражением бессознательных чаяний самой массы. Только это гарантирует психологический контакт с массой, которую хочешь привести в движение. Все великие исторические движения возникали именно так. Но история знает и много великих ораторов, слово которых оставалось «гласом вопиющего в пустыне». Это те ораторы, которые появились или слишком рано или совсем поздно. Такие ораторы, проспав историю, проспали и наступление другой эпохи, с другой массой, с другими чаяниями. К последней категории и принадлежал Троцкий. Его идеи 1917 г. зажигали массы, повторение этих идей в 1927 г. звучало донкихотством. Прошло всего десять лет со дня революции, но масса уже была другая: та масса хотела только разрушения, а этой массе нужна была спокойная и сытая жизнь, которую ей обещал Сталин и против которой выступал Троцкий, требуя сужение нэпа и разгула репрессий.
Безо всякого преувеличения, Троцкий – выдающийся мастер красноречия, украшавший свою речь меткими эпитетами и остроумными метафорами, – с первых же слов завладел вниманием толпы. Плохо помню содержание речи, но хорошо помню ее «музыку», ее эмоционально насыщенную гамму контрастов – то в мажоре, когда он говорил об Октябре, как об увертюре к мировой революции, то в миноре, когда он говорил о низком предательстве идеалов Октября фракцией Сталина. Он разоблачал демагогию «сталинской фракции» в упомянутом «Манифесте», не прибегая сам к демагогии, что было его явным недостатком как оратора в данных условиях. Его красноречие увлекало, но он не овладевал массой, ибо его слушали люди, которые давно разочаровались в идеалах революции, а сюда пришли из обыкновенного любопытства. Да, слушали его с увлечением, но слушали именно из-за высокого класса его ораторского искусства, точно так же, как даже неверующие с упоением слушают, скажем, «Реквием» Моцарта или «Страсти по Матфею» Баха...
Оппозиционеры объясняли провал Троцкого 7 ноября не политической апатией рабочего класса, а пулеметами, которые Сталин устрашающе направил в этот день против участников митинга. В одной из листовок группы Сапронова говорилось, что по приказу Сталина «в Москве, на площади Свердлова, для устрашения строптивых рабочих несколько часов стояли горцы с пулеметами» («Пятнадцатый съезд ВКП(б)». Стенографический отчет, с. 557). Это, разумеется, полнейшая фантазия. На этой площади нас, горцев, было лишь три или четыре человека, но у нас не было не только пулеметов, но и перочинных ножей (я свою финку, возвращенную мне после освобождения, предусмотрительно оставил дома).
Попытка Зиновьева и Радека организовать антисталинскую демонстрацию 7 ноября в Ленинграде совсем не удалась. Сталинские «дружинники» вождей Коминтерна просто заперли в каком-то помещении, пока не кончились торжества.
Оппозиционеры из группы Сапронова так оценили итоги обеих антисталинских демонстраций: «День 7 ноября 1927 г. будущий историк отметит как неудачное выступление пролетариата за новую революцию» (Ем. Ярославский, Краткая история ВКП(б),с.485).
Нет, «будущие историки», к которым я смею причислить и себя, не могли его так отметить по той простой причине, что ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни вся оппозиция в целом не хотели никакой революции, если под революцией понимать свержение существующего режима. В условиях, когда слово не действовало ни на глухонемой «пролетариат», ни на волчьи нервы Сталина, альтернативным средством революции оставалось применение материальной силы. «Перманентный революционер» Троцкий в борьбе с режимом Сталина был способен на пламенные речи и умозрительную философию, но никак не на революцию. Это он признавал и сам, когда писал о тех же итогах 7 ноября 1927 г.:
«Мы шли навстречу непосредственному разгрому, уверенно подготовляя свою идейную победу в более отдаленном будущем. Применение материальной силы играло и играет огромную роль в человеческой истории; иногда прогрессивную, чаще реакционную... Но отсюда бесконечно далеко до вывода, будто насилием можно разрешить все вопросы и справиться со всякими препятствиями» (Лев Троцкий, Моя жизнь, ч. II, ее. 276-277).
Что же можно сказать об этом рассуждении Троцкого? Я могу только повторить то, что я писал в книге «Происхождение партократии»:
«В этом утверждении и заложен ключ к разгадке катастрофы Троцкого – в борьбе со слабой демократией Керенского «применение материальной силы» – категорический императив, а в борьбе с утверждающейся тиранией Сталина – категорическое табу! Чтобы Троцкий вошел в историю как великий революционер, нужны были прямодушный пленник демократии Керенский и его слабый режим, но чтобы доказать, что из революционера может получиться запоздалый Дон Кихот, нужны были «кинто» – Сталин и его всесильный партийно-полицейский режим. История «Объединенного блока» очень поучительна в этом отношении. Она поучительна и в идеологическом плане – объединенная оппозиция с ее программой форсированной ликвидации нэпа, налогового переобложения крестьянства, искусственного разжигания классовой борьбы, усиления революционных репрессий «диктатуры пролетариата» против «правой опасности» внутри страны, с ее ставкой на мировую «перманентную революцию» за счет жизненных интересов народов СССР – со всей этой программой оппозиция отталкивала от себя не только «разложенную партию», но и широкие слои населения города и деревни. Единственный положительный пункт в ее программе – борьбу против диктатуры партаппаратчиков (Радек: «В СССР не диктатура пролетариата, а диктатура секретариата») – народ да и партия расценивали как драку олигархов между собой за власть.
Сталин, отстаивающий нэп, отвергающий репрессии, осуждающий искусственное разжигание классовой борьбы; Сталин – союзник «правого оппортуниста» Бухарина с его проповедью «мирного врастания кулака в социализм» и зажигательным капиталистическим лозунгом по адресу крестьянства – «Обогащайтесь!»... отвергающий авантюристическую политику «подталкивания мировой революции» Троцкого; Сталин, проповедующий «социализм в одной стране», означающий, по его интерпретации, строительство общества материального изобилия и высокого стандарта жизни; наконец, Сталин, проповедующий мир не только с капиталистами, но и с социалистами (Англо-русский профсоюзный комитет) и с националистами (вхождение китайской компартии в Гоминдан Чан Кай-ши), – вот этот умеренный, спокойный, миролюбивый Сталин куда больше импонировал народу, чем вечно беспокойный, агрессивный «перманентный революционер» Троцкий. Даже мировая буржуазия сочувствовала «национал-коммунисту» Сталину, а не интернационалисту Троцкому. Раковский говорил на XV съезде: «У меня в руках "Нью-Йорк таймс". В нем напечатано: "Сохранить оппозицию означает сохранить то взрывчатое вещество, которое заложено под капиталистический мир" («Происхождение партократии», т. 2, ее. 244-245).
Чем все это кончилось, хорошо известно: руководствуясь правой программой Бухарина, Сталин ликвидировал «левую оппозицию» Троцкого, руководствуясь левой программой Троцкого, Сталин ликвидировал «правую оппозицию» Бухарина. «Нас обокрали!..» – кричали троцкисты, «нас обманули!» – жаловались бухаринцы и приводили ужасающие факты сталинского вероломства. Невозмутимый Сталин спокойно отвечал: «Если таковы факты, то тем хуже для самих фактов».
За год, проведенный в Москве, я полностью разочаровался и в политике, и в общественных науках. Хотя меня и перевели на второй курс подготовительного отделения, я все же решил вернуться в Грозный, чтобы, окончив там рабфак, поступить в какой-нибудь технический вуз. Не скрою, что на это решение повлияла и необыкновенная, даже болезненная ностальгия, тем более что Москва с самого начала встретила меня негостеприимно. Я поехал к чеченскому представителю при Президиуме ВЦИК Саид-бею Арсанову и сообщил ему о своем решении. Арсанов не был в восторге от этого, но все же добился через Наркомпрос, чтобы меня направили на грозненский рабфак.
Преподавательский состав на рабфаке был высококвалифицированный – бывшие учителя гимназий и реальных училищ, профессора Грозненского нефтяного института. Я вспоминаю их имена с благодарностью – Власов (география), Маклашин (математика), Гриднев (математика), Чистяков (физика), Гавришевская (русский язык и литература), Синюхаев (русский язык и литература), Белоусова (биология) и совсем молодая химичка Каплун. Студенческий состав был в основном русско-украинский. Было несколько дагестанцев, осетин, армян, пара чеченцев и один кабардинец. Чеченцы неохотно шли в школу, хотя для них было создано специальное подготовительное отделение при рабфаке. Многие из тех, кто шел учиться, едва окончив пару классов школы или первый курс рабфака, бросали учение, покупали «наркомовский» портфель, дорогую каракулевую шапку, надевали модные тогда брюки галифе и лакированные сапоги, нацепляли маузер и поступали на работу. Они быстро делались «хакимами» (начальниками). В этом отчасти вина лежала и на власти, ибо для выполнения плана «коренизации» (занятия административных должностей представителями коренной национальности), который был разработан партией на X (1921) и XII ( 1923) съездах по национальному вопросу, происходила вербовка чиновников из среды чеченской учащейся молодежи. Но, с другой стороны, правительство всячески поощряло привлечение «нацменов» к учению на рабфаках, в техникумах и вузах, для чего существовала двойная стипендиальная система – в то время как русские студенты получали лишь одну государственную стипендию, «нацмены» получали две: государственную стипендию плюс так называемую «дотацию» от своей «Автономии». Рабфаки были более привилегированными учебными заведениями, чем обыкновенные средние школы. Сюда принимали по строгому социальному отбору, а выпускников рабфака брали в любой вуз без экзамена.
Здесь меня ввели в состав бюро ячейки, секретарь которой, Иваненко, был человеком добрым, обладавшим редким юмором. Не представляю себе, чтобы он когда-нибудь стал «винтиком» бездушной машины власти. Иные из преподавателей были своего рода «оригиналами», которых так и запомнишь на всю жизнь.
Таким был прежде всего наш географ старик Всеволод Васильевич Власов. До революции он служил директором женской гимназии в Варшаве. Власов знал земной шар, как свой собственный карман. Это были не просто академические знания – на земле не было материка, где бы он не побывал. Бог весть, какая судьба забросила его в нашу глушь, но преследовала она его нещадно: сыновей потерял в гражданскую войну – одного на стороне красных, другого на стороне белых (нередкое тогда явление), жена умерла от удара, единственная дочь – красавица, студентка нефтяного института, – разочаровавшись в изменнике-ухажоре, бросилась под поезд. Но старик не сдавался и в преподавании своей любимой географии находил, видимо, утешение и забвение. Но как он ее читал! Путешествуя с Власовым по бесчисленным островам, по далеким материкам, морям и океанам, вы как будто все сами видели, слышали, переживали, – только бесконечно жаль было сознавать, что никогда вам не собрать столько денег, чтобы побывать в тех местах. Власов на старости лет решил посвятить себя любительским занятиям по изучению Кавказа в чисто краеведческом плане – его географии, флоры, фауны, людей (антропология и этнография). Так он создал Грозненское общество краеведения и начал выпускать «Известия» общества. Однажды моя учительница по партийной школе Блазомирская пригласила меня посетить вместе с ней одно из собраний общества. Эпизод, который разыгрался при попытке расширить программу, я запомнил навсегда. На собрании общества Блазомирская предложила Власову несколько раздвинуть рамки своего общества – включить в программу чтение докладов по истории народов Кавказа. Блазомирская перечислила ряд тем от завоевания Кавказа до победы Советов – «Революционное абречество и большевизм», «Достижения и недостатки советского строительства» и т. д. Власов обещал к следующему собранию общества представить новую дополненную программу. Власов был великий географ, но абсолютно невинный младенец в политике – о власти, под которой он живет, Власов имел совершенно смутное представление. Когда студент к нему обращался: «Товарищ Власов», – он резко обрывал: «Вы – невежда, какой я вам товарищ?!» Но чтобы его не называть господином, ничего не оставалось, как звать его по имени и отчеству. Он не был каким-нибудь злонамеренным контрреволюционером, он просто проспал смену власти и систем. В этом мы убедились очень скоро. С Блазомирской чуть было обморок не случился, когда она услышала на новом собрании общества свои предложения в редакции Власова: «Революционное разбойничество большевизма», Достижения и недостатки советской власти»...
– Простите, Всеволод Васильевич, вы что, не можете отличить красных от белых, большевиков от разбойников? – ехидно спросила Блазомирская.
– Не могу, те и другие убили у меня двух сыновей, – всхлипывая от волнения, старик опустился в свое кресло.
Все осудили «неловкий вопрос» Блазомирской и бросились успокаивать Власова. Эпизод не имел никакого последствия.
«Известия» общества краеведения тоже были «оригинальным» органом, в котором среди полезного материала печаталось и много белиберды. Крайне возмутила меня в этих «Известиях» статья заведующего учебной частью Чеченского педагогического училища Знаменского. Названия статьи не помню, но главный тезис его статьи помню, как будто это было вчера: «Мой долгий педагогический опыт и специальные исследования убедили меня в том, что горские дети не способны к творческому мышлению»! Ни больше ни меньше. Разумеется, меня, горца, это задело и оскорбило. Я решил высмеять автора, написал нечто вроде фельетона-юморески и направил его в газету «Грозненский рабочий». Через день меня вызвал главный редактор Давид Вайнштейн и, в свою очередь, начал высмеивать меня: «Да что ты, милый друг, человек проповедует на страницах советской печати махровый шовинизм, а ты упражняешься в шутках-прибаутках. Надо дать этой вылазке политическую оценку и осудить ее». Он предложил написать новую статью, что я и сделал. Заодно ее подписал и М. Мамакаев. Из статьи Знаменский мог видеть, что «горские дети», по меньшей мере, огрызаться все-таки способны. Статья тоже не имела никаких последствий для Знаменского, он продолжал работать завучем в бытность мою сначала директором того же училища, а потом и заведующим Чеченским облоно.
Совсем не от мира сего был преподаватель физики Чистяков. Он, вероятно, был большой знаток физики, но педагог – никудышный. Человек невероятно рассеянный, он жил в мире физических формул или витал в небесах, редко опускаясь на нашу грешную землю. Он вечно путал наш класс с другим классом в соседней школе, где он преподавал математику, – начинал нам читать лекцию по математике вместо физики, пока старосте группы не удавалось наконец внушить ему, что у нас сейчас урок физики. Писать при нем контрольные работы по физике не составляло никакой проблемы. Мы свободно заглядывали в учебник или списывали друг у друга, а Чистяков, хоть бы хны, сядет где-то в угол, чуть ли не спиной к нам, роется в каких-то физических журналах. Случалось часто и так. Иные задачи для контрольных работ бывали трудные, в учебниках ответа мы не находили и тогда студент обращался к Чистякову, чтобы получить наводящее объяснение. Но это «объяснение» сводилось к тому, что Чистяков сам аккуратно решал задачу, а мы это решение переписывали и за это от Чистякова получали «отлично»! Вообще говоря, задавать вопросы Чистякову было делом трудным. Разговор с ним в форме диалога редко удавался. Он имел обыкновение на все вопросы или обращения к нему отвечать фразой-паразитом»: – Да, знаете ли...
Создавалось впечатление, что он вообще не слушает, что ему говорят. Один из студентов в нашем классе, бойкий и немножко хулиганистый парень, Луговой, решил проверить, так ли это, и устроил «эксперимент», не предусмотренный физикой:
– Товарищ Чистяков, в сегодняшних газетах пишут, что вы вовсе не Чистяков, а китайский император – правда ли это? Последовало обычное: – Да, знаете ли...
Только громкий смех класса, кажется, немного потревожил его, и он повторил: – Да, знаете ли...
Всеобщим любимцем студентов был преподаватель математики Василий Иванович Гриднев. Математика не относится к любимым предметам в школе, но мы жаждали как раз уроков математики Василия Ивановича. Непревзойденный педагог, он начинал преподавание с критики распространенных предрассудков, что «трудней и скучней математики науки нет»; но, добавлял он, у математики есть один страшный враг – умственная лень! Кто поборол в себе этого врага, тот будет наслаждаться математикой, как правоверный мусульманин феерией рая. А язык математики – это же сплошная поэзия: синус и косинус, тангенс и котангенс, дифференциалы и интегралы... Только тому, кто лаптем щи хлебает, заказана дорога в эту поэзию! Однако не это и не подобные этому назидания Василия Ивановича покоряли нас, а тот неисчерпаемый кладезь иронии, юмора и анекдотов, которыми он украшал каждую свою лекцию. Впервые от него мы слышали в классе и анекдот, которым он иллюстрировал раздел алгебры «Уравнения».
– Друзья, – обратился он к нам однажды, – Ленин сказал: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация». Чему же тогда равняется сама советская власть?
Никто не отозвался. Тогда Василий Иванович ответил сам:
– Советская власть равняется коммунизму минус электрификация!
Через пару лет за такие анекдоты рассказчиков расстреливали, а слушателей заключали в концлагеря «за недонесение».
Преподавательница русского языка и литературы Зинаида Афанасьевна Гавришевская, женщина большой эрудиции и тонкого ума, соединяла в себе одной те выдающиеся качества старой русской интеллигенции, за которые мы, «нацмены», особенно уважали эту интеллигенцию: гуманизм, чуждый расовым предрассудкам; идеализм, чуждый честолюбия; доброта, переходящая в самопожертвование. Зинаида Афанасьевна не только глубоко любила русскую классическую литературу, но и щедро делилась этой любовью со своими учениками. С особенным вниманием и тактом она относилась к чеченцам и ингушам, которым трудно давался русский язык. Многие из ее чеченских и ингушских учеников впоследствии успешно кончили высшие школы. Собственно, одной Зинаиде Афанасьевне обязан я тем, что во мне пробудилась тяга к писанию. У чеченцев есть рассказик: Осман чистит кукурузное поле от сорняков. Подходит Магомет:
– Салам алейкум, Осман, как замечательно ты мотыжишь!
– Ваалейкум салам, Магомет, я в этом сильно сомневаюсь, но когда ты так говоришь, мне хочется еще усерднее орудовать мотыгой.
Прополка пошла куда лучше.
Нечто подобное происходило и со мною под влиянием поощрений Зинаиды Афанасьевны.
Русский язык был для меня иностранным языком. Как таковой, я начал его изучать по законам русской грамматики, как я изучал в свое время арабский язык. Русская грамматика – сложная вещь, но у нее своя внутренняя логика и стройные нормы литературного языка; конечно, есть коварные исключения, но с исключениями надо поступать так, как поступают со всем своим словарным фондом англо-американцы: заучивать правописание каждого слова отдельно («спеллинг»). Так изучал и я русский язык. Скоро выяснилось преимущество моего изучения русского языка. С сочинениями у меня бывало меньше трудностей, чем у моих русских товарищей. Когда же Зинаида Афанасьевна, выделяя меня, единственного чеченца в русском классе, часто читала перед соучениками мои классные сочинения на ту или иную литературную тему, то это не только льстило моему самолюбию, но и обязывало к большему усердию. В дальнейшем я старался, как тот чеченец с мотыгой, еще больше оправдать похвалы моей учительницы. Это даже толкнуло меня в область публицистики. Уже на последнем курсе рабфака я начал писать статьи в областной и краевой печати. Через год я выпустил и первую книгу, потом последовал ряд книг на темы истории Чечни. Правда, впоследствии все эти, по существу ученические, упражнения были оценены как намеренное «вредительство на идеологическом фронте» и изъяты из обращения вместе со мною, но тут не было вины моей благородной учительницы.
Я вернулся из Москвы с некоторым балластом сомнений в отношении правильности той линии, которая требовала бить по «правой опасности». О людях, носителях этой опасности, еще не было речи в печати, но на закрытых партийных собраниях их уже начали «обрабатывать», особенно Бухарина. Начиная с 1929 г., аппарат ЦК практикует рассылку инструкций и командировку ответственных инструкторов на места, чтобы психологически подготовить партию к открытию тайны, которая в Москве уже не была тайной: в Политбюро сидят люди, которые хотят «реставрировать капитализм» в СССР! И называли их имена: Бухарин, Рыков, Томский.
Каждая местная парторганизация и каждая ячейка партии отныне включались в активную борьбу с «правым оппортунизмом, как главной опасностью» в партии и «примиренчеством» к нему. Очередное месячное партсобрание посвящалось борьбе с правыми, докладчики присылались из горкома партии, между собраниями бюро ячеек вызывались на инструктивное совещание в горком, им давались конкретные задания вести учет и собирать сведения о тех коммунистах, у которых замечено колебание в отношении «генеральной линии». После каждого собрания принимается развернутая политическая резолюция с осуждением «правых». При голосовании стараются выявить «колеблющихся». У нас в ячейке таким оказался только один коммунист – демобилизованный красноармеец Руденко. Когда его заставили выступить на собрании и изложить свои мотивы, почему он голосует против резолюции, то он сослался на украинскую поговорку: «Когда паны дерутся, у холопов чубы трясутся!»
Штатным сочинителем почти всех резолюций Иваненко сделал меня. Бывало, докладчик горкома только начинает разносить Бухарина и возносить Сталина, подбегает Иваненко и торопит – ты, «злой чечен», давай, катай ,две стороны одной и той же медали». Это его код для резолюции: я в одной из резолюций писал, пользуясь, вероятно, чьей-то «находкой» из «Правды», что «,левый уклон» и «правый уклон» – это две стороны одной и той же медали. Иваненко «находка» понравилась, и он сделал ее отныне своим кодом.
Я уже упомянул, что у меня самого появилось «колебание» в отношении нового курса партии, но тогда спрашивается, почему же я составлял резолюции и не занял честно ту позицию, какую занял Руденко? Ответ подскажет читателю судьба Руденко: мы его исключили из партии, а директор выгнал с рабфака за месяц до его окончания. Двери в вуз перед ним были навсегда закрыты, а там дальше маячил и концлагерь... Такова была цена честности. После того как Сталин сначала покончил с троцкистами и зиновьевцами, а теперь и с бухаринцами, бессмысленной казалась любая попытка выправить общую политику через голосование. Если бы даже произошло чудо и вся партия голосовала против Сталина, то из этого тоже ничего не получилось бы. Сталин достиг к концу двадцатых годов той степени власти, что мог разогнать такую партию и управлять страной, опираясь на партийно-полицейский аппарат. Этого, конечно, тогда мы точно не знали, но явно чувствовали.
Вот и кончился учебный год. Мы получили дипломы. Вывешены списки университетов и технических вузов страны. Мы можем выбрать любой из них и поступить туда без экзаменов. Выбор такой широкий, каждый вуз так по-своему соблазнителен, что выпускники теряются – какой выбрать. На вопросы товарищей, какой же я выбрал вуз, отвечаю не без наигранной скромности – «Пчеловодческий техникум!» Бравирую «сенсацией». Хотел удивить товарищей, но потом два раза в жизни мне пришлось горько каяться, что я и всерьез не выбрал этот техникум: первый раз, когда сидел в НКВД, а второй раз, когда очутился в эмиграции без нужной здесь профессии. Однако и то решение, которое я принял, было неожиданным не только для моих товарищей, но и для преподавателей: я поступил на химический факультет Грозненского нефтяного института. Химия казалась мне чудесной наукой, а наша симпатичная химичка Каплун к тому же уверяла нас, что в Периодической системе элементов Менделеева еще много свободных клеточек и кто серьезно займется химией, тот имеет шанс заполнить их новыми элементами. Это будет эпохальным открытием. Я знал, что у меня этих шансов нет, и в новые Менделеевы не лез. Мое решение, вероятно, было результатом инстинктивного отталкивания от политических наук, после того что я видел, слышал и пережил в Грозном и Москве. Но я, что называется, попал из огня да в полымя.
Вскоре меня, во время занятий (я уже проходил практику на крекинг-заводе в Заводском районе), вызвали в Чеченский обком партии и сообщили крайне удивившую меня новость: я мобилизован и в порядке «коренизации» партаппарата назначаюсь исполняющим обязанности заведующего орготделом обкома партии. Каждый обком имел тогда лишь одного секретаря, а заведующий орготделом считался прямым заместителем секретаря обкома. Секретарем обкома работал Хасман, член большевистской партии со дня ее создания, входивший в состав высшего партийного суда в Москве (Хасман состоял членом ЦКК). При первой же беседе с Хасманом я заявил, что желаю кончить высшую школу и поэтому прошу не «мобилизовывать» меня. Я был искренен – никакая другая карьера, кроме академической, меня не интересовала. Я еще вчера издевался над теми, кто, едва научившись читать и писать, бросал учение и «самомобилизовался» на «коренизацию»; теперь та же участь грозила и мне.
– С тех пор, как мы вступили в партию, мы больше себе не принадлежим. Я здесь тоже не добровольно, а по мобилизации, – сказал Хасман. Хасман прочел мне целую лекцию, после которой возражать имело смысл только, если вы решили расстаться с партбилетом.
Я занял кабинет рядом с Хасманом и был единственным чеченцем во всем обкоме Чеченцев, подходящих и желающих туда попасть, конечно, было достаточно, но в партаппарат брали не желающих, а «мобилизованных» по определенным критериям. Начав работать в обкоме, я распознал эти критерии и впервые увидел другое лицо партии, о котором до сих пор и понятия не имел. Это свое открытие я сформулировал впоследствии в книге «The Communist Party Apparatus», вышедшей в Америке, в следующем утверждении: в партии существует два права: одно открытое партийное право, основанное на фиксированном Уставе – «уставное право», – а другое закрытое партийное право, нигде не зафиксированное, но всегда действующее – это «партаппаратное право». Внешняя жизнь партии строится на «уставном праве», но живет и функционирует партия на основе «партаппаратного права». На этом праве основан режим управления партией и государством, который я находил уникальным режимом в истории государственных образований и назвал его «тоталитарной партократией». Не только названная книга, но некоторые другие книги остались бы ненаписанными, если бы я не видел партаппарат и его «право» изнутри. С самого начала надо рассеять одно возможное недоразумение – исходя из всего того, что я писал на предыдущих страницах о своих сомнениях и разочарованиях, не следует делать вывод, что я пришел в партаппарат как чужеродный элемент. Ничуть не бывало. Это была моя власть, моя партия, мой аппарат. Социальная философия марксизма – создание бесклассового социального общежития с материальным изобилием; духовная философия марксизма – господство неограниченной творческой свободы в науке, искусстве, литературе без всякой цензуры; правовая философия марксизма – ликвидация насилия человека над человеком и постепенное отмирание аппарата этого насилия – самого государства, – таковы были наши идеалы.
Когда я пришел в аппарат партии, она все еще уверенно исповедовала эти идеалы. Я был готов им служить лояльно и преданно, невзирая на все неизбежные в таком великом эксперименте издержки и провалы. Служил бы, вероятно, и до сих пор, если бы как раз русский опыт не доказал всю утопичность философии марксизма и банкротство его теоретических позиций, когда от теории перешли к практике. Вот это банкротство марксизма в вопросах отмирания органов насилия и самого государства как аппарата власти я наблюдал именно на примере возникновения «партаппаратного права», поставленного над «уставным правом». Если прибегнуть к юридической аналогии, это означало, что административное право, да еще неписаное, ставится над государственным правом, то есть над самой конституцией. Ведь устав и есть конституция партии.
Пока Ленин стоял во главе государственного аппарата, он писал и говорил, чтобы партаппарат не вмешивался в дела госаппарата. На высшем уровне партия определяет общую политику, а в остальном госаппарат занимается государственными, а партаппарат партийными делами. Сталин держал теперь курс на «отмирание государства» в том смысле, что функции его постепенно и методически делегировались к аппарату партии. Происходило это не по решению съездов Советов и даже съездов партии, а закрыто в двух формах: во-первых, через секретные инструкции аппарата ЦК по истолкованию основополагающих решений съездов партии, во-вторых, через периодический устный инструктаж ответственных работников аппарата ЦК. В центре всех инструкций стояли два вопроса: 1) критерии подбора кадров, 2) характер и масштаб тоталитаризации руководства партаппарата над государством и над самой партией.
В 1923 году, через год после своего избрания генсеком, Сталин сформулировал общую идею своей организационной доктрины в следующих словах:
«Руководящая роль партии должна выразиться не только в том, чтобы давать директивы, но и в том, чтобы на известные посты ставились люди, способные понять наши директивы и способные провести их честно. Необходимо каждого работника изучить по косточкам... Необходимо охватить все без исключения отрасли управления» (Двенадцатый съезд РКП (б). Стенографический отчет, 1923, с. 56-57).
Сталин словно перефразировал Ленина из «Что делать?» – «Дайте мне организацию партаппаратчиков, я переверну советскую Россию!» Но когда Сталин обнародовал эту доктрину, он был лишь одним из членов Политбюро, а пост «генсека» все еще считался технически-исполнительной должностью, да еще и Ленин был в живых. Поэтому предложение Сталина осталось его личным мнением.
Теперь Сталин был на путях к единоличной власти. Условием успешного завершения единоначалия Сталина и была реконструкция всей партии, которая была поставлена под контроль и руководство своего собственного аппарата, как этого хотел Сталин еще в 1923 г. Все инструкции ЦК на этот счет поступали на имя секретаря обкома (под инструкциями, как правило, стояло факсимиле подписи Сталина яркими красными чернилами, факсимиле должно было создать впечатление, что данная инструкция есть выдержка из протокола заседания Оргбюро, подписанного Сталиным). Секретарь обкома передавал их по назначению в мой отдел. Одно из главных обвинений, выдвигаемых против Сталина как левой, так и правой оппозицией, было то, что в партии уже больше нет выборных секретарей, а есть только назначенные. Практика «назначенства» привела к тому, что партаппарат поставил себя над партией и таким образом вышел из-под ее контроля. Сталин это отрицал, хотя и не очень убедительно. Теперь, когда было покончено с оппозициями, Сталин подписал ряд закрытых постановлений и инструкций, в которых объяснял, почему «нельзя пускать на самотек» дело укрепления аппарата партии. Все аргументы в основном сводились к тому, что, поскольку большевистская партия – правящая партия, то нельзя ставить руководящий костяк аппарата в зависимость от меняющегося настроения партийной массы. Отныне звание «партработник» делалось пожизненной профессией, назначать, перемещать или снимать его имел право только вышестоящий партаппарат, хотя формально его и пропускали через «выборы». Точно так же нельзя проводить дискуссий по важным тактическим и стратегическим проблемам страны на собраниях ячеек и местных конференций, – иначе партия может превратиться в дискуссионный клуб, выдавая внутренним и внешним врагам тайны партии и государства. Полная внутрипартийная демократия будет введена, когда будет ликвидировано «капиталистическое окружение».
Поэтому вводилась, вопреки существующему уставу ленинского времени, новая система занятия руководящих партийных должностей: секретарей ячеек назначали райкомы и горкомы, секретарей райкомов и горкомов назначали обкомы, крайкомы и центральные комитеты республик, а их секретарей назначал сам ЦК партии. Секретарям каждого уровня давалось право назначать не только заведующих отделами партийного комитета, но даже и членов его бюро. С тех пор, как существует Чеченский обком, ни один его секретарь не был ни выборным, ни чеченцем. Так, в свое время, непосредственно ЦК был назначен и наш Хасман. Он и назначил меня заведующим орготделом и ввел в состав членов бюро обкома.
Но Сталин был большой демократ. Скоро последовала новая инструкция – то ли под влиянием критики с низов, то ли для удобства самих «верхов», – что каждое такое назначение обязательно надо оформлять на партийных собраниях и конференциях как «выборы» руководителей, рекомендуемых вышестоящей партийной инстанцией. Противоречить этой высокой рекомендации тоже не рекомендовалось, ибо голосующих против «рекомендованных» обвиняли в нарушении принципов «демократического централизма», а иных даже изгоняли из партии. Вся эта система потом была «узаконена» включением в устав партии принципа назначения секретарей всех уровней, вплоть до райкома, Центральным Комитетом партии, только термин «назначение» был заменен словом «утверждение». Это должно было означать, что партийные организации на своих конференциях и съездах республик сами «выбирают» своих секретарей, а ЦК только «утверждает» их.
Требование Сталина «изучить каждого работника по косточкам» стало теперь внутрипартийным законом : ЦК вынес специальное постановление (которое никогда не публиковалось, но которое действует и поныне) о введении новой формы учета коммунистов. В персональной учетной карточке коммуниста теперь имелись два раздела: один раздел заполнял лично коммунист (здесь указывались основные даты биографии и службы), а аппарат райкома или горкома заполнял другой раздел, занося в него деловые и политические оценки данного коммуниста партаппаратом; оценки эти периодически дополнялись или пересматривались по мере движения карьеры коммуниста (такой порядок до сих пор существовал только для чекистов и командиров Красной армии). Последовала специальная инструкция и насчет охвата партийным руководством «всех без исключения отраслей управления» страны. При Ленине существовал определенный дуализм в управлении: все оперативные функции государственной власти в области администрации, экономики и культуры были сосредоточены в самом государственном аппарате в лице Советов, а ЦК партии, в лице Политбюро и Оргбюро, занимался «большой политикой»; местные органы партии занимались осуществлением этой «большой политики», не вмешиваясь сами в оперативные функции советских государственных органов.
Этот порядок отменили сейчас радикально. Партийный комитет каждого уровня отныне брал на себя новые функции: во-первых, каждое решение советских органов (съездов Советов, Совета народных комиссаров, исполкомов) было лишь дублированием решений параллельных партийных органов; во-вторых, все назначения кадров в советский аппарат происходили по решению партийного аппарата; в-третьих, соответствующие отделы партийного аппарата непосредственно и оперативно руководили администрированием, экономикой, культурой, а также общественными организациями (Советы, профсоюзы, комсомол, творческие организации) , используя их оперативный аппарат как свой вспомогательный технический аппарат (на этом и был основан один из моих выводов в названной выше книге: «Современное коммунистическое государство может существовать без своего государственного аппарата, но оно не может существовать без своего партийного аппарата»). Этим объяснялось, почему партаппарат перевели от функциональной системы управления к системе отраслевой (например, в ЦК сейчас около 25 отраслевых отделов, каждому отраслевому отделу подчинено несколько министерств однотипного характера, по этому же принципу работает вся партийная иерархия до самых низов).
Мое назначение в обком совпало как раз с этой перестройкой партаппарата. До чего наивен я был во внутрипартийных делах, показал один диалог, который произошел у нас с Хасманом в связи с одной из упомянутых инструкций ЦК. Хасман был человек, которому можно было задавать каверзные вопросы, но с которым не рекомендовалось делиться своими сомнениями. Я спросил его однажды, не противоречат ли последние мероприятия ЦК уставу нашей партии. Двусмысленный ответ Хасмана просветил меня на всю жизнь:
– Дорогой мой, устав партии – это бумага, а ЦК – это жизнь, что тебе дороже: бумага или жизнь?
Впоследствии за такие «каверзные вопросы» коммунисты платили жизнью, но Хасман наградил меня лишь ехидной улыбкой. Потом на многих примерах я увидел, что Хасман выразил этой фразой не свое внутреннее убеждение, а создающийся сейчас новый внутрипартийный режим. Будучи сам «нацменом» (он был евреем), Хасман выступал против перенесения социалистических шаблонов из Центральной России на окраины. Когда секретарь Северокавказского крайкома партии Андреев, низкопоклонничая перед Сталиным, объявил Северный Кавказ, включая его национальные области, первым по СССР краем сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса, то Хасман направил в ЦК письмо, указывая, что Чечня ответит на коллективизацию восстанием, и советовал отложить проведение здесь коллективизации, пока горцы не увидят преимущества колхозного строительства на примерах русских районов.
Критически относился Хасман и к методам провокации, которые широко практиковало ГПУ в Чечне для предупреждения восстания. Обком получал от областного ГПУ копии ежемесячных сводок «Политическое положение в Чечне», которые посылались в Москву. Я часто бывал свидетелем резких столкновений между Хасманом и начальником областного управления ГПУ Крафтом как раз по поводу этих сводок. Человек прямолинейный и откровенный, Хасман обвинял Крафта, что его учреждение искусственно создает «бандитов», чтобы выслужиться перед Москвой и заработать ордена. Примеры были известны в обкоме – не столько из фальсифицированных сводок ГПУ, сколько из собственных расследований на местах. О них я говорю в другой главе этой книги, а здесь хочу рассказать о внутренней работе аппарата обкома.
В обкоме тогда было пять отделов и один сектор:
1) орготдел (распределение и учет кадров, инструктаж и руководство над окружными парторганизациями);
2) агитпропотдел (руководство партийной пропагандно-агитационной работой, руководство культурными учреждениями),
3) деревенский отдел (все вопросы сельского хозяйства, руководство колхозным движением, посылки уполномоченных обкома в деревню на сельскохозяйственные кампании – посев, уборка и заготовка хлеба, мяса и т. д.),
4) женотдел (отдел по работе среди горянок),
5) общий отдел (общая канцелярия, где регистрируют все входящие и исходящие бумаги),
6) спецсектор (связь с крайкомом и ЦК).
Все заведующие этими отделами назначались секретарем обкома, только заведующий спецсектором Соковых был назначен из ЦК «Особым сектором», во главе которого стоял пресловутый Поскребышев, шеф «внутреннего кабинета» Сталина. Формально «спецсектор» числился при моем отделе – в орготделе, а на самом деле не Соковых мне подчинялся, а наоборот, я ему. Он очень скоро дал мне это почувствовать. Было это так. Хасман находился не то в отпуске, не то в командировке. И вот в его отсутствие пришла телеграмма из крайкома с требованием согласия обкома партии на назначение некоего Журавлева заведующим одного из отделов Чеченского обкома. Соковых явился ко мне и попросил меня, как формально заменяющего Хасмана, подписать ответную телеграмму в крайком о согласии Чеченского обкома. Я отказался, сославшись на то, что такой важности организационный вопрос решает только сам секретарь обкома. Соковых вежливо, но настойчиво начал требовать моей подписи. Я еще раз наотрез отказался, добавив, что я его шеф, а не подчиненный. Это, видимо, взорвало обычно молчаливого и уравновешенного начальника «спецсектора»:
– Вы обязаны подписать телеграмму, – сказал он вызывающе, в тоне приказа.
Это, в свою очередь, взорвало меня. Поскольку Соковых хорошо знал, как мало я дорожу партийной карьерой, то он извинился и начал меня по-хорошему просвещать о технике партаппаратного правления, приоткрыв некоторые неизвестные мне до сих пор функции своего «спецсектора». В обкоме все, в том числе и я, считали, что Соковых занимается тем, что входило в официальную функцию «спецсектора»: учетом кадров, партийной статистикой, хранением секретных документов, партийным кодом, шифровальной службой. Соковых занимал две комнаты, куда никто не имел доступа, кроме секретаря обкома и заведующего орготделом. Это считалось в порядке вещей, поскольку там хранились строго секретные документы из ЦК и направляемые в ЦК. И все-таки мы считали, что Соковых – самый обыкновенный технический служащий, с которым даже не всякий здоровался. Теперь, после нашей стычки, Соковых конфиденциально и многозначительно сказал мне:
– Я работник ЦК на службе в обкоме.
Когда через некоторое время я прочел донос Соковых на самого Хасмана, который он не успел зашифровать и оплошно оставил на столе в своем кабинете, то я понял, что значит быть «работником ЦК на службе в обкоме». На человеческом языке это означало, что Соковых – шпион «Особого сектора» ЦК в нашем обкоме, поставленный надзирать не только над нами, работниками обкома, но и над самим Хасманом. Я был достаточно благоразумен, чтобы сохранить эту тайну при себе и в дальнейшем относиться к Соковых с должным респектом.
Скоро состоялась смена руководства в Чечне: сняли Хасмана и председателя облисполкома Дауда Арсанукаева. ЦК их обвинил в «левых загибах», в результате которых якобы произошли Бенойское, Шалинское и Гойтское восстания. Между тем вина их заключалась лишь в том, что они против своей воли, но скрупулезно выполняли директивы ЦК по сплошной коллективизации и личные приказы секретаря крайкома Андреева по ее форсированию, что и привело к восстаниям. Все ожидали теперь, что последует изменение и в карьере ненавистного всем из-за своей жестокости нашего краевого вождя – Андреева. И оно произошло: Андреева назначили за «успехи» в «сплошной коллективизации» членом Политбюро.
Преемником Хасмана был назначен бывший секретарь Дагестанского обкома, ответственный инструктор ЦК Г. Кариб. Армянин по национальности (его настоящая фамилия Товмасян), член партии с 1916г., Кариб был протеже двух влиятельных членов Политбюро, с которыми он работал до революции в кавказском подполье, – Орджоникидзе и Микояна. Кроме того, ему покровительствовал и Каганович, у которого он работал в ЦК. Этим он никогда не бравировал, но это выводило его из-под контроля крайкома, хорошо знавшего, с кем он имеет дело. Эти связи помогали и Чечне по поднятию ее экономики и культуры. Кариб хорошо знал психологию и историю народа, над которым начальствовал теперь. Искусный дипломат, человек мягкий в обращении, он скоро завоевал авторитет среди чеченского партийного актива. Толерантность к чужому мнению и терпимость к критике собственных действий – редкие качества у партработника – с наилучшей стороны характеризовали Кариба.
В этой связи запомнилось мое выступление против Кариба на первом организационном заседании бюро обкома, когда Кариб представил на утверждение список новых руководителей отделов обкома. Запомнилась также и фальшь карьеристов, толкавших меня на это выступление. В партаппарате установился существующий и поныне неписаный закон: каждый новый секретарь имеет право привезти с собой почти весь новый состав обкома, вплоть до технических сотрудников. Когда такое происходило в русских областях, мало кто обращал на это внимание, но в национальных областях и республиках это слишком бросалось в глаза и вызывало неудовольствие, тем более что партийная пропаганда постоянно трубила о необходимости «коренизации» партийного и государственного аппарата. С таким собственным обкомом из Москвы приехал в свое время и предшественник Кариба – Хасман, который все-таки «скоренизировал» обком в моем единственном лице. А вот теперь приехал из ЦК Кариб, захватив с собою тоже свой собственный обком. Чеченский партийный актив был этим явно недоволен. Многие ответственные работники приходили ко мне в обком с требованием, чтобы я выступил за «коренизацию» обкома. К этому времени произошла новая реорганизация партийного аппарата, количество отделов в обкоме было увеличено до семи-восьми (мой отдел был разбит на два отдела – оргинструкторский отдел и отдел кадров; отдел агитпропа – на культпропотдел и отдел массовых кампаний и т. д.). Кариб привез с собой половину заведующих всеми этими отделами, а других подобрал на месте из русских работников. Он представил этот список заседанию бюро обкома для формального утверждения. Я искренне верил каждому слову о «коренизации», в данном случае о «чеченизации», хорошо знал и основы хваленой ленинской национальной политики, помнил все партийные решения на этот счет. И вот с этим своим «теоретическим» багажом и с неподдельным идеализмом я решил дать бой Карибу. Как сегодня помню начало своего выступления (о нем потом много говорили в партийном активе):, «– Бесконечно жаль, что товарищ Кариб начинает свою партийную карьеру в Чеченском обкоме с того, что не нашел ни одного чеченца, достойного работать в обкоме. Не нашел, потому что он их не искал». Я начал широко цитировать Ленина, Сталина, решения X (1921) и XII (1923) съездов партии о «коренизации»: «Есть много чеченских коммунистов, которые не уступают по своим заслугам и опыту тем, которых привез Кариб из Москвы или подобрал среди русских здесь». Под конец я назвал имена чеченских коммунистов, которые могут быть поставлены во главе отделов обкома: организатор чеченского комсомола, владелец комсомольского билета № 1, рабочий-коммунист, выпускник КУТВ имени Сталина, заведующий облздравотделом – Сайд Казалиев; представитель Чечни при президиуме ВЦИК, заслуженный коммунист с высшим образованием – Саид-бей Арсанов, – и я назвал на выбор около десяти таких лиц с подробными биографическими данными, которые хранились в моем отделе.
Вот тогда я впервые в жизни испытал, что значит фальшь, помноженная на лицемерие, если имеешь дело с карьеристами. Едва я кончил свою не в меру темпераментную и по форме оскорбительную для Кариба речь, как со всех сторон на меня начались атаки тех ответственных работников, которые накануне как раз и требовали от меня, чтобы я выступил в защиту «коренизации». Некоторые даже обвинили меня в «уклоне» в «местный национализм». Иные отводили мои «националистические выпады» против линии партии, один коммунист, который особенно негодовал на Кариба за то, что тот, будучи армянином, привез с собою только русских, с пеною у рта стал защищать правильную «интернациональную» политику Кариба. Я был крайне ошеломлен – не нападками на себя, а людской подлостью, которая воистину не признает ни веры, ни национальности. Но ошеломлены были и мои обвинители, когда последним выступил сам Кариб: «Товарищ Авторханов абсолютно прав, снимаю вопрос с обсуждения до следующего заседания бюро обкома». На следующем заседании Казалиев стал заведующим отделом кадров, а Арсанов завкультпропом. Такая положительная реакция Кариба на мое выступление, несмотря на демагогические выпады против меня моих же товарищей, вызвала у меня уважение к нему. Я очень жалел о своей бестактности, сказавшейся в выражении «начал карьеру», и о той горячности, с которой отводил кандидатов Кариба. Чисто человеческую симпатию Кариб завоевал у меня, когда в мою личную жизнь ворвалось событие, которое угрожало кончиться драмой. Оно было связано с моей женитьбой на Сепиат Курбановой, с которой я познакомился на рабфаке. У меня решительно не было желания жениться, пока не кончу высшей школы, но я вдруг заболел «есенинской болезнью», которой заболевает каждый в этом возрасте, и Есениным начал бредить:
«Я не знал, что любовь – зараза, Я не знал, что любовь – чума, Подошла и прищуренным глазом Хулигана свела с ума».
Бред кончился тем, что я женился на Сепиат по-чеченски: я ее украл! Конечно, есть у чеченцев и нормальный обряд женитьбы: будущий жених, – собственно его родители – засылают сватов из почетных лиц к родителям будущей невесты. Ритуал сватовства обставляют весьма торжественно, платят калым (который потом с лихвой возвращается в виде приданого невесты), а после этого через месяц невесту увозят в дом жениха в сопровождении целого эскорта джигитов, и устраивается «пир на весь мир». На этой свадьбе молодоженам делают деньгами и вещами такие богатые подарки, что пир себя вполне окупает. Кому такая церемония казалась слишком сложной, тому ничего не оставалось, как взять и увезти невесту, нормально – с ее согласия, ненормально – против ее воли. В последнем случае ее родственники объявляют жениху кровную месть. Такую кровную месть объявили и мне; я вынужден был вместе с невестой скрываться по чужим домам. Когда я сообщил Карибу о причине моей неявки на работу, то он сам приехал ко мне и предложил мне вместе с невестой переехать в его дом, который охранялся. Переехать я отказался, но попросил его связаться со старшим братом невесты Исрапилом Курбановым, который работал ответственным инструктором Северокавказского крайкома партии в Ростове. В ответ от него получили телеграмму – сделать так, как хочет сестра. Тогда родители и другие братья невесты предъявили мне два условия: во-первых, разрешить нейтральному лицу посетить девушку, чтобы установить, согласна ли она выйти за меня замуж, во-вторых, чтобы бракосочетание происходило не по-граждански, а по-магометански, то есть по шариату. Я принял оба условия, и дело кончилось миром. Я все-таки «исповедался» у Кариба, предупреждая сообщения других, что совершил «антикоммунистический грех» – женился по-шариатски у муллы, но Кариб засмеялся: «Грех небольшой, я был шафером у Микояна, а он у меня на свадебном обряде в армяно-григорианской церкви».
Карибу было что-то около 35 лет, но он имел уже богатый организационный опыт и необыкновенный талант партийного организатора. И не удивительно – после кратковременного возглавления Дагестанского обкома он все последние годы работал в ЦК, в орготделе под непосредственным руководством Кагановича, регулярно участвовал на инструктивных совещаниях Молотова и Сталина, объездил почти всю страну, проверяя и инструктируя местные партийные организации во время борьбы с внутрипартийными оппозициями. Действие внутренних пружин механизма партийной власти я узнал впервые именно от Кариба. Его устные комментарии к указанным выше инструкциям ЦК были достойны университетских кафедр по анатомии большевизма и технологии его власти. У Кариба была довольно цельная философия «организационной доктрины», которой он выучился, вероятно, у своих непосредственных учителей из ЦК. Ее основные компоненты, цинично обнаженные, хорошо иллюстрировали моральную природу нашей власти:
– Не верь ни бумагам, ни людям снизу, которых ты сам не проверил;
– не толкуй партийные директивы по тексту, а толкуй по их подтексту;
– абсолютная власть партии требует абсолютного контроля над партией, поэтому поставь контроль над контролем.
Философия Кариба много внесла в мое понимание как причин поражения всех оппозиций внутри партии, так и тайны всепобеждающей организационной техники сталинского партаппарата. И все-таки неисповедимы глубины философии самого Сталина – в 1937 г. Кариба расстреляли.
Работа чиновника в аппарате была чужда моим интересам и призванию. Я просил Кариба перевести меня на работу в печати, но безуспешно. В книге «Технология власти» я уже рассказывал, как после отзыва из ИКП я попал на работу в отдел печати ЦК (его возглавлял сначала Ингулов, потом Б. Таль). Я был сотрудником сектора национальной печати, которой заведовал таджик Рахимбаев, человек доброй души и исключительной скромности. В возрасте 24 лет он был секретарем ЦК Туркестана и председателем ЦИК Туркестана, работал со Сталиным в качестве члена коллегии Наркомнаца. Потом он стал председателем правления Центриздата народов СССР, заместителем председателя Национальной комиссии ЦК, позже – председателем Совнаркома Таджикистана и одним из председателей президиума ЦИК СССР. На этом посту он был арестован и расстрелян в 1938 г.
В упомянутой книге я также уже рассказывал о тогдашних функциях отдела печати и о его руководителях. Здесь я не стану повторяться. Только отмечу: я должен был анализировать не только политическое содержание русскоязычной прессы национальных республик, но и то, как соблюдаются редакторами скрупулезные инструкции Главлита. На устных инструкциях нам внушали, что по микроскопическим крупицам информации в республиканских газетах враг может составить полную картину, например, не только о количестве войск, но и об их дислокации там. Поэтому надо было читать, как бы будучи «военным цензором», каждую статью, заметку, письмо и даже еще практиковавшиеся тогда рекламные объявления. Но самым трудным было не это, а другое, до чего могли додуматься только сталинские алхимики – искать в собственных газетах зашифрованную «классовым врагом» тайную информацию, которую он может протащить либо эзоповским языком, либо просто кодом, как это делали сами большевики до революции и продолжали делать за границей после революции.
Самый интересный положительный опыт, который я приобрел в отделе печати – это как вообще читать свою, советскую прессу. Идеологическая машина ЦК – машина бесподобная, вездесущая, неотступная, назойливая и результативная по силе разложения и пленения человеческой психики. Ее работой разрушения и созидания, действия и противодействия, информации и дезинформации насыщена жизнь каждого советского человека, начиная с дворника и кончая академиком. Эту машину можно и нужно ненавидеть, но нельзя не удивляться виртуозному мастерству ее организованной, систематической, научно разработанной лжи. Этой лжи нет в кристально чистом виде – тут всегда комбинация элементов правды с большой ложью, фактов с выдумками, событий с фантазией. Ведь сам же Сталин сказал, что нам нужны «критика и самокритика», если даже там только 5–10% правды. Значит, 90% может составить несусветную ложь!
Это все – позднейшие выводы, но в те годы агитпроп ЦК представлялся мне Олимпом мудрых учителей, изрекающих святые истины. Только мучил один вопрос: каким будет конечный облик величественного здания социализма, когда он у нас окончательно победит? Даже всезнающий, мудрый Сталин и тот отмалчивался, когда его об этом спрашивали. Но когда через пять лет – в 1936 г. – он сказал, что мы уже в основном построили в СССР социализм, то все еще сохранившиеся в партии идейные марксисты, которых я встречал даже в ЦК, лишились дара речи – настолько потрясающим показалось им очередное марксистское «открытие» Сталина: оказывается, социализм означает всего-навсего – абсолютизация власти, огосударствление средств производства и расширение сети концлагерей! Мы этого не поняли даже тогда, когда Сталин на январском Объединенном пленуме ЦК и ЦКК (1933) сделал первое эпохальное и для судьбы миллионов трагическое открытие – именно об абсолютизации власти государства.
Оказывается, процесс «отмирания государства» тоже протекает не по Марксу, Энгельсу и Ленину, что после национализации средств производства и ликвидации эксплуататорских классов происходит постепенное ослабление государственных органов насилия вплоть до их отмирания. До сих пор мы читали во всех произведениях классиков марксизма, во всех учебниках, что государство – орган классового господства, орган насилия одного класса над другим. Буржуазное государство – последнее государство угнетателей и насильников. Пролетарское государство, которое придет на смену буржуазному государству в виде «диктатуры пролетариата», будет держать курс на постепенное ослабление своих карательных функций и максимальное усиление культурнических, воспитательных функций. Сталин лишь одной фразой объявил всю литературу классиков марксизма по данному вопросу ненужным и вредным историческим хламом. Фраза эта памятна ее жертвам: «Отмирание государства придет не через ослабление государственной власти, а через ее максимальное усиление» (Сталин. Вопросы ленинизма, с. 394).
Партия яростно аплодировала этой фразе, а марксистские правоведы типа Вышинского писали о гениальном открытии товарища Сталина в марксистском учении о государстве, но никто не догадывался, что уже тогда, почти за два года до убийства Кирова, в голове Сталина сложились ясные контуры инквизиции 1937-1939 годов, неизбежность которой надо было марксистски обосновать. В необыкновенном заблуждении была сама партия – она не могла и в мыслях допустить, что Сталин больше половины ее членского состава отнесет к «остаткам умирающих классов» и тоже ликвидирует. Но что говорить о миллионной партии, когда даже ее опытная, много видавшая и много знающая элита – ЦК и ЦКК – тоже не догадывалась, что Сталин планирует ее почти тотальное уничтожение: из общего состава Объединенного пленума ЦК и ЦКК, аплодировавшего на этом пленуме его «марксистскому открытию», было физически уничтожено более 90%.
Вернусь к хронологии событий.
Однажды Кариб предложил мне пост секретаря Урус-Мартановского окружкома партии (тогда было не районное, а окружное административное деление). Назначению этому я нисколько не был рад. Я убедил Кариба, что я не подхожу для данной должности: Урус-Мартан – традиционный исторический центр Чечни, где живет почти одна треть ее населения; там очень считаются со старыми обычаями, традициями, которые никак не признают за «молокососами» права давать приказы старшим (на чеченском языке даже нет слова «приказ»), а тем более учить их, как они должны жить.
– А ты отпусти бороду, как Микоян, и будешь стариком, – сказал Кариб и тут же засмеялся, зная, что я этого не сделаю (между прочим он так-таки заставил моего ровесника Магомета Омарова отпустить бороду – он ему предложил пост председателя облисполкома, если он отпустит бороду, тот принял условие и носил большую бороду. Но когда его сняли, он сбрил и бороду).
Мой второй аргумент показался ему веским: я рассказал ему, что начал собирать материалы для книги по истории гражданской войны в Чечне и Ингушетии, а работая в деревне, да еще на такой «трудоемкой должности», как руководитель округа, я должен буду отказаться от этой затеи. Вот на это он клюнул.
– Превосходная идея, я даже тебе устрою интервью с Орджоникидзе, Кировым, Гикало, Костериным – они руководили здесь борьбой против Деникина и всегда с восхищением рассказывают о героизме чеченцев и ингушей, выступавших за дело революции (Сталин и Киров писали об этом статьи, Костерин – целую книгу «В горах Кавказа», а Орджоникидзе докладывал об этом в телеграммах и письмах самому Ленину). Партия высоко оценит такую работу, – добавил неутомимый оптимист Кариб (увы, партия ее оценила совсем по-другому, о чем речь тоже будет потом).
Главное, Урус-Мартан отпал, и Кариб предложил мне новый пост, более отвечающий моим интересам: я был назначен заведующим облоно и членом президиума облисполкома Чеченской автономной области. Работа тоже была не из легких, но здесь у меня было несколько энергичных помощников, между которыми я распределил текущую оперативную работу. Мое дело было играть в «начальника», подписывать разные документы, соблюдать финансовую дисциплину и представлять интересы моего ведомства в президиуме облисполкома и бюро обкома. Кроме того, я установил и новый порядок приема посетителей: городских посетителей принимать до обеда, сельских в любое время дня. Таким образом я выигрывал некоторое свободное время и для написания книги. На этой почве однажды получился скандал. Как-то раз, после обеда, приходит в мой кабинет секретарша и сообщает, что в приемную явился, вероятно, важный посетитель и требует, чтобы его немедленно приняли. Я велел, чтобы она уведомила его о нашем распорядке, пусть приходит в часы приема завтра. Потом из приемной доносится громкий разговор «важного посетителя» с секретаршей, она, как ужаленная, вновь прибегает в кабинет и, явно нервничая, докладывает, что, по его словам, он какой-то «интегральный инспектор» и требует, чтобы я немедленно вышел к нему. Это меня крайне раздражило, ибо важнее меня считал себя каждый мой второй посетитель, к тому же должность инспектора с математическим прилагательным мне ни о чем не говорила. Поэтому я не только не вышел к нему, но еще и предложил выставить его из приемной. Через полчаса – звонок от Кариба:
– Зайдите ко мне.
Через минут пять я у Кариба (тогда обком и облоно находились в одном здании, у Ленинского моста). Кариб обращается ко мне, представляя единственного посетителя в кабинете: «Познакомься с интегральным инспектором Наркомпроса РСФСР, – (называет фамилию, которую я забыл). А потом Кариб обращается к гостю и говорит: – Расскажите, как наш завоблоно вас не принял».
Тот рассказал все, как было, добавив, что через полуоткрытую дверь он видел, что я ничего не делал, занят какими-нибудь бумагами не был, а восседал за столом и преспокойно читал газету «Правда». Гость, обращаясь лично ко мне, сказал, что он не только интегральный инспектор Наркомпроса, но прямо подчинен самому наркому Бубнову, а Бубнов, да будет вам это известно, член Оргбюро ЦК партии.
Слово взял Кариб. Став спиной к гостю и лицом ко мне, Кариб начал порицать мое поведение, повышая голос и одновременно мне подмигивая. Я Кариба сразу понял – надо умиротворить этого типа, так как он своим доносом Бубнову может всем повредить. Кариб потребовал – на этот раз без подмигивания, – чтобы я признал, что поступил неправильно, и я признал свою неправоту. Кариб тут же пригласил нас обоих вечером к себе на ужин. «Умиротворение» удалось как нельзя лучше, но «интегральный инспектор» оказался по части выпивки слабаком и уже после нескольких рюмок коньяка начал на радостях поочередно целовать то Кариба, то меня. Карибу пришлось уложить его у себя. На второй день Кариб рассказал мне, что давно добивался, чтобы Бубнов прислал к нему своего представителя, который, изучив на месте катастрофическое состояние нашего школьного строительства, просил бы правительство об отпуске нам новых субсидий. Он предложил всячески угождать «интегральному инспектору», что я, конечно, и делал. Через месяц мы получили копию его докладной записки на имя Бубнова о великих усилиях чеченского руководства повысить темпы проведения в жизнь «всеобщего обязательного начального обучения», которое тормозится отсутствием средств на школьное строительство. Сравнительными таблицами автор доказывал необходимость новых субсидий. Еще через месяц последовало распоряжение правительства об отпуске средств на народное образование. Мы в долгу не остались: на следующий год пригласили инспектора с семьей на наш курорт Серноводск. Конечно, «рука руку моет». Это и есть тот единственный принцип, который безотказно действует при «социализме» и поныне. Если даже первый секретарь обкома с его высокими связями в Москве позволял себе прибегать к «блату» (ведь тогда же возникла поговорка «блат выше Совнаркома»), то это доказывало лишь всесилие централизованной бюрократии. Как я вижу из сообщения советской и западной прессы в 1981 г. о нашумевшем деле «подпольного капитализма» в Чечено-Ингушетии с участием «коммерсантов» из Грузии, министра из Грозного, заместителя министра из Москвы, теперь уже происходит сочетание лично приятного с общественно полезным: советские министры берут взятки, чтобы организовать в интересах населения производство дефицитных товаров. Это – прогресс по сравнению с моим временем.
Было у меня много неприятностей по службе, во-первых, из-за моей неопытности, во-вторых, просто потому, что я служебной карьерой совершенно не дорожил, ибо собирался продолжать свое образование. Частые столкновения бывали со старыми чиновниками в аппарате облоно, в глазах которых я был «политкомиссаром»-выскочкой. Они не были неправы, но их мелкие подвохи, подчеркнутое игнорирование моей персоны, порою ехидные замечания с чисто шовинистическим душком (один даже заметил мне, что мой кабинет не мечеть, и я не должен здесь сидеть в кавказской шапке) не настраивали меня в их пользу. На особом счету у меня был мой давнишний «враг» – главный бухгалтер Лаптев. «Нацмены», кроме государственной стипендии, получали еще дотации от своих «автономий», мы, студенты Грозненского рабфака, получали ее из рук Лаптева. Через какие унижения надо было пройти, пока Лаптев даст распоряжение кассирше Зейц выдать нам эти несчастные шесть или семь рублей!
Поскольку я не упускал случая обвинить Лаптева в бюрократизме, то я тоже был у него на особом счету. Но вот теперь как раз я должен был стать его начальником. Это было ему как снег на голову в летний день. Такого нахальства старый скептик, русский интеллигент и, безусловно, большой знаток своего дела, не ожидал даже от советской власти. Смирившись с этим фактом только внешне, он, вероятно, решил отравить мне жизнь мелкими придирками, чтобы в конце концов я сам сбежал отсюда.
Самая большая доля государственного бюджета Чечни, естественно, приходилась на дело народного образования – что-то около 13 млн. рублей. Расход каждой копейки этих денег должен был оформляться двумя подписями – моей и Лаптева. Особым решением правительства в Москве главным бухгалтерам учреждений и предприятий было предоставлено право опротестовывать незаконное денежное распоряжение своего начальника письменно на той же бумаге, на которой оно дано. Если же и после этого начальник повторяет свое распоряжение, то главный бухгалтер должен его выполнить, сообщив о его незаконности в КК-РКИ (Контрольная комиссия партии и Рабоче-крестьянская инспекция). Я должен поставить себе в заслугу, что в обращении с финансами государства я был аккуратным до скрупулезности и никакие Лаптевы тут меня учить не могли. Если ко мне поступали планы, предложения, просьбы по материальной части, в которых я чувствовал что-то неладное и незаконное, то такие бумаги до Лаптева вообще не доходили. Но была у меня одна небольшая слабость: если ко мне поступали заявления от студентов – как местных, так и приезжающих из Ростова, Москвы, Ленинграда, – с просьбой выдать им их дотации за пару месяцев вперед или кому-нибудь, в чрезвычайных случаях, оказать помощь в виде единовременного пособия, то случалось, что я шел навстречу, – вероятно, как бывший и будущий студент, знающий, как трудно им сводить концы с концами своего мизерного бюджета. Вот тут Лаптеву и представился подходящий случай подкузьмить меня и одновременно продемонстрировать свою власть.
В материальном отношении случай был пустяковый. Какой-то студент подал заявление, чтобы облоно выплатило ему дотации за летние месяцы вперед, приведя какие-то мотивы, которые показались мне убедительными. Я поставил резолюцию: «Главбух. Выдать». Лаптев поставил контррезолюцию: «Это незаконно». Я повторил свою резолюцию, то же самое сделал и Лаптев, причем вернул мне эту бумагу не через свою помощницу, как в первый раз, а через самого подателя заявления: пусть, мол, все знают, что тут хозяин Лаптев, а не этот «выскочка», – между тем речь шла о каких-нибудь двадцати рублях. Лаптев добился своего: он толкнул меня на дерзкий, на этот раз явно незаконный шаг, граничащий с самонадеянностью, будто я сам Сталин! – я наложил новую резолюцию: «Главбух – если незаконно, то узаконьте», с размашистой подписью, которой красоваться бы не здесь, а на червонцах... Разумеется, Лаптев, долго не мешкая, побежал в областную КК-РКИ и торжественно вручил им мою резолюцию. Не помню, чем эта история кончилась. Скорее всего, мне напомнили, что я не законодатель, а Лаптеву – не солидно стрелять из пушек по воробьям. Зато – как возносили меня студенты!
Если говорить о положительных результатах моей двухлетней работы на посту завоблоно, то кроме резкого расширения школьной сети, я могу сослаться на мое участие в создании Чеченского педагогического техникума на базе Учебного городка, из которого потом вырос Чечено-Ингушский государственный педагогический институт. Последний реорганизован ныне в Чечено-Ингушский государственный университет, являющийся им только по названию (БСЭ хвалится, что в этом университете в 1978 г. училось около 6 тыс. студентов из 30 национальностей, – т. 29, с. 178, третье издание). Я был инициатором и организатором Чеченского национального драматического театра-студии в 1931 г. Пригласил в театр-студию учителями-режиссерами А. А. Туганова и Алили (из Азербайджанского театра), драматургом – основоположника чеченской литературы Сайда Бадуева, по музыкальной части – знаменитого в Чечне гармониста-виртуоза Умара Димаева, набрал около 30-40 студентов театра-студии, из которых многие стали, как я вижу по БСЭ, заслуженными и народными артистами. Я решил совершенно переключиться на литературную работу и приступить к написанию своей основной книги – «Революция и контрреволюция в Чечне». Поэтому попросил обком освободить меня от работы в облоно и назначить меня директором Национального театра, что и случилось.
Оставил я некоторые следы и в литературе, которые советские колонизаторы тщательно замалчивают или уничтожают. Будучи председателем Чеченской «Ассоциации пролетарских писателей», помогал писателям издавать их произведения, писал предисловия – в частности, к сборнику произведений Бадуева, – критические статьи, рецензии. Был назначен в 1931 г. решением бюро обкома, по инициативе его первого секретаря Г. Махарадзе, руководителем авторской группы по составлению «Грамматики чеченского языка». Эта грамматика вышла в Грозном в 1933 г. с моим предисловием. Главную работу над ней провели первый чеченский ученый-лингвист Халид Яндаров и «чеченский Даль» – лексиколог Ахмат Мациев, а я был в лингвистическом отношении их «ассистентом» (имея опыт сравнительного изучения двух грамматик – арабской и русской – я мог быть им полезным, тем более что под влиянием Яндарова я очень увлекался яфетической теорией академика Н. Я. Марра). Поэтому я сам предложил перечисление авторов «Чеченской грамматики» сделать не по алфавиту, а по степени важности участия каждого из нас: «X. Яндаров, А. Мациев, А. Авторханов. Грамматика чеченского языка».
Все это я рассказываю, чтобы показать, как велик страх атомной сверхдержавы, когда ее ученым приходится ссылаться на эмигрантов. Вот наглядный пример: известному знатоку чеченского и родственных чеченскому языков, профессору Ю. Дешериеву, при перечислении авторов и названий литературы в своей книге «Сравнительно-историческая грамматика нахских языков» (Грозный, 1963) в отношении нашей грамматики, чтобы выкинуть мое имя, пришлось проделать следующий трюк: «Грамматика чеченского языка», «X. Яндаров и другие». Вот этим «и другие» профессор умалил труд ученого Мациева, ибо если писать «Яндаров, Мациев», то ,,и другие» не получается, так как остаюсь неназванным только я один, а сказать «и другой» нельзя Проще вышел из положения автор «Чеченской диалектологии» И. Арсаханов (Грозный, 1969). Он, назвав авторами грамматики Яндарова и Мациева, поставил точку. По форме – научная нечестность, но по существу он тоже не мог иначе поступить.
Однако мои главные литературные интересы лежали не в области изучения грамматики чеченского языка, а в области изучения чеченской и кавказской истории вообще. За три года – с 1931 по 1934 гг. – я написал три книги: «Краткий историко-культурный и экономический очерк о Чечне» (Ростов-Дон, «Севкав-книги», 1931, она указана в разделе «Литература о Чечне» – БСЭ, т. 61, с. 536); «Революция и контрреволюция в Чечне. Из истории гражданской войны в бывшей Терской области» (гор. Грозный, Партиздат, 1933); «Объединение, рожденное революцией» (гор. Грозный, Партиздат, 1934). Они написаны до получения мною высшего исторического образования и поэтому это скорее работы любителя истории своего народа. Конечно, они написаны с советских позиций, но, увы, в моей первой книге «К основным вопросам истории Чечни» имя Сталина вообще не упомянуто, а в книге «Революция и контрреволюция в Чечне» упомянуто только в предисловии в связи с письмом Сталина в журнал «Пролетарская революция». Зато вывод, который я сделал из этого письма Сталина, можно было бы повторить в передовой статье газеты «Правда» даже сегодня. Я писал так: «Не история для истории, не чистая наука для науки, а непримиримая большевистская партийность во всех науках – таково основное требование ленинизма. Нет и не может быть правильной разработки истории революционного движения, не помогающей практическому осуществлению генеральной линии партии на сегодняшний день».
Забегая вперед, скажу, что как раз эту цитату положил прокурор на моем суде в основу своей обвинительной речи, когда он, кроме прочих, более страшных обвинений, инкриминировал мне еще и контрреволюционное вредительство на идеологическом фронте. Аргументация прокурора была лишена всякой человеческой логики, не говоря уж о ее юридической абсурдности, но она вполне стояла на уровне сталинской антилогики. Прокурор заявил, что данная цитата – классический образец утонченного двурушничества «матерого врага народа», чтобы, прикрываясь предисловием с таким тезисом, протащить через советское издательство антисоветскую вредительскую книгу, в тексте которой почти на 200 страницах имя Ленина встречается только один раз, а имя нашего вождя и учителя товарища Сталина – ни разу.
Весной 1932 г. приехал в Грозный от ЦК мой прежний шеф Рахимбаев, чтобы организовать Чеченское отделение Партиздата при ЦК партии. Рахимбаев сообщил мне, что, по его предложению, на пост директора нового партийного издательства ЦК рекомендует меня. Обкому оставалось только утвердить меня. Заодно Рахимбаев привез мне упомянутую рукопись моей «Революции и контрреволюции», которую я посылал директору Партиздата при ЦК Г. Бройдо. К рукописи была приложена его рекомендация напечатать книгу в Грозном. Принял я предложение Рахимбаева не без задней мысли, подсказанной им же:
– Вот будете директором и, наверное, первой же – издадите собственную книгу, – сказал он. Так оно и получилось.
Таким образом, я неожиданно для самого себя вновь стал партийным работником и возглавил издание всей оригинальной и переводческой партийной литературы. Работа эта была не только чрезвычайно трудоемкой, но и исключительно опасной в той крайне изуверской атмосфере, которая установилась в духовной жизни страны в результате названного письма Сталина. Особенная опасность грозила по линии переводов. Я и мои сотрудники отвечали не только за точность переводов на чеченский язык «классиков марксизма-ленинизма», но – в буквальном смысле – и за каждую неправильно поставленную запятую. Общеизвестно, что партийное начальство в советском государстве весьма щедро в бессмысленной растрате народных средств, но мало кому известно, что многомиллионные суммы денег, отпускаемых на переводы «классиков» и очередных вождей на местные языки – это преступная безмозглость: ведь кому они нужны, тот читает их на русском языке, а кому не нужны, тому их навязывают в магазинах как принудительный ассортимент к дефицитному товару. Правда, эти переводы могут читать и сами русские, если у них нет под руками оригинала, ибо, страхуясь от роковых ошибок в толковании того или иного термина, переводчики не затрудняют себя поисками национальных эквивалентов, отчего переводный текст состоит на одну треть из иностранных слов, бытующих в русском языке, на другую треть – из самих русских слов, а на остальную треть – из слов данного языка. Начальство даже поощряет такой порядок, ибо это способствует практическому осуществлению политики партии по «интернационализации», то есть русификации языков нерусских народов (здесь дело доходит до того, что переводчики должны сохранять русские окончания прилагательных от таких слов, как «коммунизм», «социализм», «большевизм», «ленинизм» и т. д., вопреки законам собственных языков).
Поскольку речь зашла о переводах, несколько слов и о переводах художественной литературы с национальных языков на русский язык. Партия упорно и систематически воспитывает у национальных поэтов и прозаиков комплекс неполноценности. Национальные писатели, окончившие русские средние и высшие школы, владеющие русским литературным языком не хуже своих русских коллег, если хотят издаваться по-русски, должны и до сих пор прикреплять к хвосту своего произведения ярлычок с пометкой: «авторизованный перевод» такого-то. Между тем в большинстве случаев это не перевод, а литературная правка, к тому же русский писатель, указанный как переводчик, понятия не имеет о языке, на котором написано данное произведение. Говорят о «подстрочниках», но подстрочники можно писать к стихам, какой же подстрочник напишешь, скажем, к объемистым романам на кабардинском языке Алима Кешокова, который свободно владеет русским языком и окончил два русских вуза. Даже за ним, высоким литературным чиновником (он секретарь Союза советских писателей СССР), не признают официального права быть собственным переводчиком, хотя фактически переводит свои произведения он сам. Или другой пример: известный не только в СССР, но и за рубежом балкарский поэт Кайсын Кулиев, который свои стихи на русский язык переводит куда лучше его «присяжных» переводчиков, не нашелся, что ответить, когда кто-то спросил его, почему он своих стихов не переводит сам. Таким же отличным переводчиком собственных стихов был и известный чеченский поэт Магомет Мамакаев, но он должен был писать подстрочники к своим стихам. Я всегда находил, что «подстрочники» Мамакаева превосходили не только по сохранению их национального колорита, но и по литературной отделке «продукцию» его так называемых переводчиков. Однако главная беда в том, что русские переводчики делают «подстрочники», даже отдаленно не походящие на оригинал. Иной раз совершают подтасовку образов и метафор, заменяя их несвойственными языку и мышлению данного народа образами, взятыми из русского фольклора или просто из литературных трафаретов. Порою даже совершают намеренный подлог, но уже по указанию цензуры. Так, у того же Мамакаева есть трагедийная поэма о советских концлагерях, где он провел 17 лет. Я читал ее сначала на чеченском языке, а потом на русском, в переводе, изданном в Москве. Тема та же, герой тот же, но на русском языке мамакаевский концлагерь из Сибири «попал» в Центральную Германию, а герои его погибают не от рук башибузуков из НКВД, а в когтях башибузуков другого цвета из гестапо.
Редко какому-нибудь национальному писателю (даже родственных славянских языков – украинского и белорусского) удается разбить миф, что сам он не в состоянии перевести свои произведения на русский язык. Им с литературной «колыбели» неизменно внушают мысль: писать по-русски могут только русские! Только евреям удалось в СССР пробить эту стену из-за того, что уже был прецедент: сам «проклятый царизм» пустил их в русскую литературу. Из кавказцев я знаю только двух – Г. Гулиа и Ф. Искандера; и из среднеазиатов тоже двух – Ч. Айтматова и О. Сулейменова, которые добились признания права писать по-русски талантливые, хорошо известные и за рубежом романы, повести, поэмы. Эти исключения как раз подтверждают правило. Разумеется, есть и весьма добросовестные и выдающиеся переводчики – поэты, без которых литература малых народов осталась бы вообще неизвестной. Не о них у меня речь.
Вернусь к Партиздату. Надо признать, что со дня изобретения письменности вообще не было ничего подобного порядку прохождения политических рукописей – оригинальных и переводных, – установившемуся в советских издательствах после письма Сталина. Так как этот порядок в основном господствует и поныне, расскажу вкратце об инструкции, которую я получил от Партиздата ЦК. Каждую рукопись, согласно этой инструкции, читали независимо друг от друга два рецензента, члены партии, и под свою личную ответственность выносили обоснованное заключение, можно ли ее принять к производству. Если отзывы обоих рецензентов были положительны, то рукопись принималась, если рецензенты расходились во мнениях, то рукопись отвергалась. После принятия рукопись читали литературный редактор с точки зрения точности политической терминологии, технический редактор с точки зрения соблюдения технических формальностей. Потом рукопись направлялась на политическое редактирование персонально назначенному обкомом партии ответственному редактору. Если ответственный редактор на свой страх и риск ставил свою подпись в конце рукописи, то тогда издательство приступало к ее выпуску в свет, но в набор книга шла, если ее подписали все контролеры: ответственный редактор, издательский редактор, литературный редактор, технический редактор, ответственный корректор, «читчик» (читает вслух рукопись), «подчитчик» (сравнивает набор) и поставлен номер цензуры (выданный под личную ответственность руководителя издательства). Завершающее действие после набора должен был предпринять я сам: «сдать в печать». Вот книга уже готова. Отпечатаны тысячи экземпляров, но ни один экземпляр не может быть выдан кому бы то ни было, пока НКВД не будут посланы так называемые «сигнальные экземпляры» и на одном из них не появится штамп и подпись начальника СПО НКВД: «Разрешено к распространению». Всю эту процедуру прошла и моя «Революция и контрреволюция...» до того, как стать «вредительской».
В истории не было ни одного режима, который так панически боялся бы свободного слова как устного, так и печатного, как советский режим. Сравнивать его в этом отношении с режимом царским могут лишь исторические невежды, злостные дезинформаторы или невинные жертвы, отравленные идеологической сивухой партии. Даже в эпоху Николая I Россия в духовной жизни была в тысячу раз свободнее, чем в наши дни. Ведь недаром Сталин и его наследники объявили Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Белинского, живших в эпоху Николая I, чуть ли не «пролетарскими писателями», ибо они осмеливались и им удавалось издавать не только критиковавшие существующий строй произведения, но и выпускать журналы, где такие произведения печатались («Отечественные записки», «Современник» и др.). Особенный размах свободная мысль (художественная, философская, критическая, публицистическая) получила после «Великих реформ» Александра II, когда по закону о печати вообще отменялась цензура для книг и периодических изданий (цензура сохранялась только для книг объемом менее 160 страниц, а «пузатый» «Капитал» Маркса вышел на русском языке в Петербурге в 1872 г. в типографии Министерства путей сообщения). Что же касается России в эпоху Николая II, после «Манифеста 17 октября 1905 г.», то духовные свободы – свобода совести, свобода слова, свобода объединения, объявленные этим «Манифестом», – стояли на уровне свобод демократических стран на Западе. Достаточно указать на тот общеизвестный пример, с которым ежедневно сталкивается советский человек, – на газету «Правда». В ее шапке сказано: «Газета основана 5 мая 1912 г. В. И. Лениным», но умышленно выпущено место основания – «Санкт-Петербург», – ибо тогда читатели увидели бы, что Ленин организовал свою большевистскую газету легально, по закону, в столице царской России, а в Государственной думе Ленин имел свою легальную большевистскую фракцию. Ну и уж совсем незачем говорить о режиме Временного правительства после Февральской революции. Об этом времени сам Ленин писал, что Россия – самая свободная страна в мире.
В первые годы советской власти даже среди большевиков были политические деятели, которые непрочь были ослабить цензуру и предоставить хотя бы интеллигенции право свободного творчества. Один из старых большевиков, бывший одним из организаторов Октябрьской революции, секретарь Московского комитета партии Г. Мясников в брошюре «Больные вопросы» писал, что, ввиду монополии партии в области печати, в советском государстве процветают коррупция, взяточничество, злоупотребление властью, а партийная печать молчит и прикрывает партийных бюрократов (сейчас это происходит в гигантском масштабе). Мясников пришел к выводу: «У нас куча безобразий и злоупотреблений: нужна свобода печати их разоблачать». Ленин, чтобы резко пресечь такие требования, – поскольку точно знал, что советский режим вообще не продержится без монополии партии на печать, – ответил Мясникову с откровенностью осведомленного циника: «Мы самоубийством кончать не желаем и поэтому этого не сделаем» (Ленин, Соч., т. 32, сс. 479480).
Но даже и эти ленинские времена, когда все еще существовали частные книжные издательства, когда иные эмигрантские писатели печатались в советской России, когда происходило нечто вроде обмена «идей и информации», кажутся «демократическими» по сравнению с тем, что ожидало нас в эпоху Сталина. Я слышал о случае, когда весь многомиллионный тираж газеты «Правда» был уничтожен только из-за того, что корректор допустил символическое «рассечение» Сталина, т. е. перенесение второго слога на новую строку – Сталин. С тех пор ввели должность «ответственного корректора». Я знал случаи, когда за цитирование в своих статьях Троцкого – разумеется, чтобы его критиковать, – изгоняли людей из партии, обвиняя их, что они под видом цитирования протаскивают «троцкистскую контрабанду» в советскую литературу. Немного позже, к концу тридцатых годов, за такие действия, совершенные безо всякого злого умысла, можно было очутиться в концлагере. Помните знаменитый анекдот Карла Радека по адресу Сталина: «Я ему цитату, а он мне ссылку!»
Бывало, конечно, и хуже. У нас в Чечне был очень талантливый поэт Абади Дудаев. Он в свое время кончил медресе, но муллой не был, собирал чеченский фольклор, сочинял песни и стихи о «счастливой советской эпохе». Однажды он прочел на республиканском собрании писателей свои стихи, посвященные смерти Орджоникидзе. Серго Орджоникидзе был большой друг чеченцев и ингушей, и стихи всем понравились. В заключительном слове Дудаев, очень тронутый похвалами, выразился трагически неосторожно: «Когда Сталин умрет, я напишу еще лучше». На второй же день его арестовали и за подготовку «террористического акта против Сталина» расстреляли. Невероятно, но исторический факт.
5. КАК НАЧАЛОСЬ СТРОИТЕЛЬСТВО СОЦИАЛИЗМА
Даже убежденные критики социализма думают, что существующий ныне в СССР «реальный социализм» построила партия, опираясь на свои идеи и людей. Этот глубоко укоренившийся в сознании многих предрассудок, поддерживаемый и культивируемый самой партией, извращает истину и дезориентирует внешний мир. Мое поколение хорошо помнит, что нынешний «реальный социализм» в СССР построили чекисты, после того как была закончена чекизация большевистской партии по завету Ленина (Ленин: «Хороший коммунист – хороший чекист», т. XXX, с. 450). Те же критики социализма, которые правильно считают, что советское государство является «полицейским государством», никак не могут выговорить другую истину: «реальный социализм» есть советская маска доподлинного «полицейского социализма» не потому только, что его построили на штыках карательных войск ОГПУ, но в первую очередь и главным образом потому, что своим противоестественным долголетием он обязан перманентному и универсальному физическому и духовному террору чекистской системы.
Прежде всего одно общее замечание об истоках большевизма. Теорий и мудрствований на эту тему уйма, начиная от объявления Ивана Грозного и Емельяна Пугачева духовными предтечами большевизма и кончая кропотливым копанием в «загадочной душе» русского человека в поисках той феноменальной ее фибры, от которой исходят наследственные «мессианские» наклонности большевизма. Между тем, дело обстояло очень просто: «нигилисты» Тургенева и «бесы» Достоевского, русские ублюдки, выращенные на антирусской западной духовной почве, перекочевав в XX век, создали беспрецедентную в других странах «пролетарскую» партию: партию по уничтожению собственного исторического отечества. Написав на своем знамени слова Маркса «У пролетариата нет отечества», она назвала себя «партией нового типа» – партией большевиков. Столь же простой была и ее концепция достижения цели. Ее лапидарно выразил Ленин в известных словах: «Дайте нам организацию революционеров и мы перевернем Россию» («Что делать?», 1902). После того как Ленин ее «перевернул», перед этой партией встала другая задача, по его мнению, даже более трудная: как удержать захваченную власть. Но и тут у большевиков был заранее разработанный план, о котором они, будучи еще на путях ко власти, ничего не говорили: чтобы новая власть была неуязвимой, надо тотально уничтожить не только старые классы, но и старую интеллигенцию, чтобы новая власть была тоталитарной, надо национализировать не только богатства страны, но и ее народы, и каждый советский человек должен работать на государство, а не на себя. Потом само государство будет возвращать ему мизерную часть его же собственного хлеба как «прожиточный минимум», постоянно напоминая ему, что он живет на «иждивении государства», которому должен быть бесконечно благодарен. В деревне строительство вот этого «реального социализма» началось с коллективизации. Я стоял у ее истоков на таком маленьком кусочке гигантского советского государства, как Чечено-Ингушетия, и наблюдал, в каких муках она рождалась. То, что происходило у нас, происходило и по всей стране. Разница была только в степени и масштабе сопротивления. Забегая вперед, скажу, что Чечено-Ингушетия была и единственным клочком в Советском Союзе, где колхозы существовали только на бумаге. Правда, сеяли чеченцы и ингуши вместе, но львиную долю хлеба забирали себе, а остатки отдавали государству. (Колхозов у них нет и сейчас, есть только совхозы.)
Когда началась коллективизация, я работал заведующим орготделом обкома партии. Хотя на тему о коллективизации много говорили и писали, но никто толком не знал, как ее будут проводить в жизнь, если крестьяне откажутся войти в колхозы. Мы читали речь Сталина от 27 декабря 1929 г. на конференции марксистов-аграрников о переходе к «сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса», читали и постановление ЦК партии от 5 января 1930 г. о плане проведения этой коллективизации по отдельным районам СССР, но и в них тоже не было ответа на этот главный вопрос. Даже наш секретарь обкома Хасман думал, что коллективизация – дело добровольное, и в национальных областях она будет проведена в последнюю очередь. Пока мы гадали и судили, получаем телеграмму секретаря Северокавказского крайкома Андреева, которая прозвучала как гром среди ясного неба: ЦК партии объявил Северный Кавказ первым по СССР краем сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса, а Северокавказский крайком объявил первым районом ее осуществления среди национальных областей как раз Чечню.
Когда телеграмма А. Андреева, в виде решения советской власти, была объявлена чеченскому народу, то, странным образом, чеченцы ей не придали особого значения. Но когда прибыли в аулы отряды ГПУ и уполномоченные областного и краевого комитетов ВКП(б) и начали забирать – у одних крестьян все имущество, движимое и недвижимое, арестовывая их самих вместе с семьями для выселения в Сибирь, как «кулаков», у других – все движимое имущество, чтобы сдать его в общий «колхоз», – произошел взрыв: вся Чечня восстала как один человек.
Незачем описывать весь кошмар происходивших событий, ограничусь здесь рассказом о тех восстаниях, свидетелем которых был я сам. Наиболее крупными и наиболее организованными были восстания в Гойти (руководители – мулла Ахмет и Куриев), Шали (руководитель – Шита Истамулов), Беное (руководители – Яроч и Ходжас). Восставшие заняли все сельские и районные учреждения, сожгли казенные архивы, арестовали районное начальство, в том числе и шефов ГПУ, в Беное захватили еще и нефтяные разведки, учредили временную народную власть. Эта временная власть обратилась к советскому правительству с требованием: 1) прекратить незаконную конфискацию крестьянских имуществ под видом «коллективизации»; 2) прекратить произвольные аресты крестьян, женщин и детей под видом ликвидации «кулачества»; 3) отозвать из всех районов Чечни начальников ГПУ, назначив на их место выборных гражданских чинов из самих чеченцев, имеющих право преследовать лишь уголовные элементы; 4) ликвидировать назначенные сверху «народные суды» и восстановить институт шариатских судов, предусмотренных учредительным съездом Горской советской республики 1921 г. во Владикавказе; 5) прекратить вмешательство краевых и центральных властей во внутренние дела Чеченской автономной о6ласти, а всякие хозяйственно-политические мероприятия по Чечне проводить только по решению Чеченского съезда выборных представителей, как это предусмотрено в статуте Автономии».
Все эти свои требования повстанческое руководство направило непосредственно в Москву и при их выполнении соглашалось сложить оружие и признать советскую власть. Москва быстро почувствовала серьезность положения. Для «мирной ликвидации» восстания из Москвы прибыла «правительственная комиссия» в составе кандидата в члены ЦК ВКП(б) Кл. Николаевой, заместителя председателя Совнаркома РСФСР Рыскулова и других высоких сановников. Из представителей областной власти туда вошли председатель областного исполнительного комитета Д. Арсанукаев, секретарь Областного комитета ВКП (б) Хасман. Я выполнял в этой комиссии роль переводчика. Первым мы посетили Шали – крупный окружной центр. Необычно суровый декабрьский холодище перехватывал дыхание, но от картины, которую я увидел на огромной площади, перехватило дух еще больше: тысячи и тысячи людей, полуодетых и плохо одетых, лежали лицом к земле, окруженные вооруженной охраной. Вот к этим лежащим полумертвым от адского холода людям обратилась с речью Кл. Николаева, начав речь с каламбура: «Шали, больше не шалите!», но кончила ее миролюбиво. Она заявила, что ответственность за происшедшие события несут исключительно местные работники, действовавшие вопреки установкам партии и правительства, и что эти работники будут строго наказаны, как только повстанцы прекратят борьбу. Что же касается требований повстанцев о восстановлении статута «Автономии», то было оглашено от имени советского правительства «Обращение к чеченскому народу», в котором говорилось, что «внутренние чеченские дела будет решать и впредь сам чеченский народ». Повстанцы признали эти объяснения удовлетворительными и согласились вернуться по домам в ожидании выполнения обещаний советского правительства. Однако Кремль, по своему обычному вероломству, не сдержал обещаний. Началась новая волна арестов.
Тогда вновь восстали те же районы. К границам Чечни начали прибывать регулярные части войск ОГПУ. К концу января 1930 г., под личным руководством командующего Северокавказским военным округом – командарма I ранга Белова, в центры восстания было двинуто и несколько дивизий Красной армии. Концентрацией такой солидной силы на относительно маленьком участке Шали-Гойти (население 150 тыс. человек) при отсутствии каких-либо естественно-географических укрытий для ведения оборонительной войны, к середине февраля 1930 г. были взяты оба центра восстания: Гойти – после поголовного уничтожения штаба повстанцев во главе с Куриевым и Ахмет-Муллой, а Шали – после организованного отступления сил вождя восстания Шиты Истамулова в Горную Чечню.
Потери с обеих сторон были велики. В конце марта 1930 г. Белов, получив свежие силы из Закавказья, развернул большое горное наступление, чтобы овладеть последним пунктом повстанцев – Беноем. После двухмесячных тяжелых боев и больших жертв, в апреле 1930 г. Белов вошел в Беной, но в ауле не застал ни одного жителя: все жители, включая женщин и детей, эвакуировались дальше в горные трущобы. Победитель Белов послал к повстанцам парламентеров с предложением почетного мира: всем, кто добровольно возвращался обратно в аул и сдавал оружие, объявлялась амнистия. Повстанцы ответили, что они вернутся в аулы только тогда, когда Белов уйдет со своими войсками.
Тем временем в самой политике партии произошел тактический поворот: Сталин и ЦК пересмотрели обанкротившуюся политику партии в колхозном движении. Специальным решением ЦК ВКП(б) были осуждены левые загибщики» в колхозном движении, колхозы были объявлены добровольными объединениями, и в национальных районах, как Чечня и Ингушетия, колхозы были вообще отменены как «преждевременные». В национальных районах разрешалось организовывать только «товарищества по совместной обработке земли», так называемые ТОЗы. Чеченское партийное и советское руководство (Хасман, Журавлев, Арсанукаев) за то, что оно точно выполняло приказы Андреева, то есть Сталина, было снято – их объявили «левыми загибщиками». Из Чечни были отозваны войска и одновременно завезено огромное количество промышленных товаров по весьма низким ценам (сначала кнут, а потом пряник). Всем участникам восстания, в том числе и вождям, была объявлена амнистия (который раз!) от имени центрального правительства.
Повстанцы вернулись в свои аулы. Вождь повстанцев – впрочем, в прошлом бывший красный партизан – Шита Истамулов тоже вернулся в Шали. По указанию сверху, Истамулов даже был назначен председателем Шалинского сельского потребительского общества. Осенью 1931 г. Истамулов был вызван к начальнику районного ГПУ Бакланову для вручения ему официального акта амнистии из Москвы – вручая ему одной рукой акт, Бакланов из-под стойки другой рукой выпустил в него весь заряд из маузера. Тяжело раненный Истамулов успел заколоть насмерть кинжалом вероломного Бакланова. Наружная охрана добила Истамулова. Трупы Бакланова и Истамулова завернули в бурки и на машине ГПУ увезли в Грозный.
Почти с предначертанной аккуратностью в горах Чечни происходили каждой весною крестьянские восстания, а партизанское движение было перманентным. На эти восстания народ толкало не только постоянное стремление к национальной свободе, не только провокационная политика самих чекистов, но и просто тупоумие московских правителей в Чечено-Ингушетии, не считавших нужным принимать во внимание религиозный фанатизм и национальные адаты чеченцев и ингушей. В этой связи запомнилось одно абсолютно глупое и интересами дела не вызванное решение обкома.
Обком партии, во главе которого стоял москвич Егоров, решил организовать свиноводческую ферму в бывшей столице Шамиля – в Дарго. Настойчивые советы его чечено-ингушских коллег не делать этого, ибо это вызовет возмущение фанатичных чеченцев (чеченцы и ингуши, как магометане, не едят свинины), не возымели действия – Егоров, наоборот, обвинил своих коллег в «националистических предрассудках». «Если чеченцы не едят свинины, тем лучше для самих свиней – не будут красть», – пояснил Егоров своим коллегам по обкому. Свиноводческая ферма была организована, она просуществовала ровно один день: днем привезли свиней, ночью чеченцы их закололи. Конечно, при этом не украли ни одной свиньи. Психологически действия чеченцев были легко объяснимы: завозом свиней в магометанское село, жители которого никогда их не видели раньше, власть совершила, по их мнению, величайшее святотатство.
Больше свиней в горы не завозили, но зато, вместо заколотых что-то около десяти свиноматок, из Дарго НКВД вывез до 30-ти «бандитов» для отправки в Сибирь. Подобных случаев тупоумной провокации советская действительность в Чечено-Ингушетии знает немало. Вскоре чекисты додумались и до новой идеи: организаторов всех антисоветских восстаний в аулах надо искать в городе, в каком-то едином «национальном центре», куда, несомненно, должны входить представители чеченской интеллигенции. Идея создания мифического центра оказалась настолько соблазнительной, что за нее взялись со всей энергией и рвением секретарь Северокавказского крайкома Евдокимов и Северокавказское ОГПУ под личным руководством Курского (потом «застрелился» на посту заместителя главы НКВД СССР – Н. Ежова). В этот «центр» было включено много близких мне людей: родной брат моей жены инженер Курбанов, мои школьные друзья инженер Мустафа Домбаев, проф. Халид Батукаев (профессор Грозненского нефтяного института), родственники жены Беймурзаев, Мациев, Чермоев; начальник Облфо Шамилев, секретарь окружкома партии Сотаев и др. По сценарию НКВД, «национальный центр» готовил на этот раз всеобщее чеченское восстание по указаниям из-за границы бывшего президента Северокавказской республики Тапы Чермоева и внука имама Шамиля – Саид-бека Шамиля. Для организации таких «указаний» Грозненское ГПУ командировало за границу своего секретного сотрудника, бывшего белого офицера Виса Харачоева. Скоро начали приходить письма – из Стамбула, Парижа и Лондона, адресованные разным лицам из «национального центра». Письма эти приходили в Грозный не на адрес прямых получателей, а на имя подставных лиц, «для передачи» такому-то. Одним из таких подставных лиц в Грозном был мой друг Хас-Магомет Яхшатов, показывавший мне эти письма. Он был, в свою очередь, предупрежден ГПУ, что будет получать «заграничные письма» для других и что он обязан доставлять их немедленно в ГПУ. Письма были написаны Мациеву, Курбанову, Баймурзаеву и другим. Автором большинства писем был Тапа Чермоев, который писал их то из Стамбула, то из Парижа и Лондона. Однажды мы договорились, что я вскрою одно из очередных писем, а он скажет ГПУ, что я его вскрыл из любопытства (оно действительно так и было) в его отсутствие, так как письмо было «заграничное». Я знал, что ГПУ со мной ничего не может сделать: тогда члены обкома не были поднадзорны ГПУ, – а с его начальником Крафтом я встречался каждую неделю на заседании бюро обкома. Мы распечатали одно из писем, и нас ожидал сюрприз: Чермоев и Шамиль обещали оружие из Англии, когда начнется чеченское восстание. Однако за сюрпризом последовало и разочарование: письмо было написано рукой нашего близкого знакомого, почерк которого мы оба отлично знали: Харачоевым. Об этом я немедленно доложил Хасману, а Хасман в ЦК, но из ЦК последовало указание: обком не должен вмешиваться в «оперативные дела» ГПУ.
Осенью 1932 г. была арестована вся эта группа. Вслед за тем были произведены массовые аресты по Гудермескому и Ножай-Юртовскому районам. В общей сложности по этому делу, делу «Чеченского Национального Центра», было арестовано до трех тысяч человек. Арестованным было предъявлено обвинение в создании «контрреволюционного национального центра Чечни для подготовки и проведения вооруженного восстания». В связи с этим, выступая на Краевой партийной конференции в 1934 г., секретарь краевого комитета Евдокимов цитировал упомянутые «письма миллионера Чермоева» из-за границы к чеченскому народу. Евдокимов рассказывал, что Чермоев призывал в этих письмах своих единомышленников подготовиться ко всеобщему вооруженному восстанию чеченского народа, которое будет поддержано средствами и оружием западными державами, в первую очередь Англией.
Очутившись впоследствии за границей, я еще раз убедился, что версия о письмах Чермоева была ложью, а сами письма – фальшивками ОГПУ. Но как раз эти письма и служили «вещественными доказательствами» против «национального центра». Почти все арестованные были осуждены коллегией ГПУ. Из членов «центра» Абдулкадиров, Шамилев, Моца-Хаджи, Сотаев были расстреляны, Э. С. Беймурзаев умер в ГПУ, мне удалось получить его труп, но живым помочь я не мог. Другие получили по 10 лет. Впоследствии, в 1937 г. в концлагере, были расстреляны брат жены Курбанов и мой незабвенный друг Домбаев.
За раскрытие этого мнимого «контрреволюционного национального центра Чечни» были награждены орденами «Красного знамени» – Евдокимов, Курский, Федотов из Краевого ОГПУ, Павлов, Крафт, Миркин, Васильев, Трегубов из Чеченского областного ОГПУ. Отныне восторжествовала «теория», что «бандитов» надо искать в Чечне не только в горах и лесах, но и за столом ученого, в заводских цехах и лабораториях, в кабинетах чиновников и даже в составе партийных комитетов. Это, пожалуй, и было началом конца самой Чечено-Ингушской республики.
Расскажу и о событиях в Ингушетии, которые наиболее ярко запечатлелись в памяти. Они были спровоцированы чисткой в Ингушетии от «буржуазных националистов», шейхов и мулл, которая коснулась ее позже всех, потому что Ингушетию возглавлял умеренный «национал-коммунист» и личный друг Орджоникидзе по гражданской войне ингуш Идрис Зязиков. «Национал-коммунисты» в других областях Кавказа давно были изгнаны, в их креслах сидели национальные марионетки, которых тогда называли «выдвиженцами», а Зязиков продолжал строить свой собственный «ингушский социализм» без классов и классовой борьбы, без арестов и судов, в полной гармонии со своими шейхами, мюридами и муллами. Соседи завидовали Ингушетии, – что у нее такой миролюбивый «падишах», а чекисты доносили в Ростов и Москву, что Зязиков «якшается с классовыми врагами». Проверить жалобу Сталин поручил секретарю крайкома Андрееву. Когда приехавший во Владикавказ Андреев на экстренном заседании бюро обкома вызывающе спросил у Зязикова, сколько врагов он арестовал за время своего секретарства, то Зязиков со столь же вызывающим хладнокровием ответил: «Ни одного, ибо в Ингушетии живут только одни ингуши». Зязикова сняли с должности и послали учиться на Курсы марксизма при ЦК. На его место секретарем Ингушского обкома назначили Черноглаза.
Вступление в должность Черноглаза ознаменовалось резким поворотом в политике областного руководства. Черноглаз начал с того, что открыл в стране фанатиков ислама поход против религии и развернул борьбу против «реакционного духовенства». Во Владикавказе (Владикавказ был тогда общей столицей Осетии и Ингушетии) Черноглаз объявил об учреждении «Областного союза безбожников Ингушетии», а областной газете на ингушском языке «Сердало» дал директивы развернуть широкую кампанию по вербовке ингушей в этот «Союз безбожников».
Даже больше. Многих мулл прямо вызывали в ГПУ и заставляли подписывать заявление об отказе от религиозной службы, как от «антинародной, реакционной деятельности». Их заявления печатались в «Сердало». Дело этим не ограничилось. Черноглаз дал установку своим помощникам перейти в борьбе с религией «от болтовни к делу». Первым отозвался на этот призыв начальник Назрановского окружного ГПУ Иванов. Очевидец рассказывал мне, как летом 1930 г. Иванов приехал в селение Экажево и предложил председателю сельского совета срочно созвать пленум сельского совета и вызвать на этот пленум местного муллу. Председатель исполнил приказ. Вызванному на пленум мулле Иванов заявил: «Вот уже в разгаре хлебозаготовка, между тем у вас в ауле ощущается сильный недостаток в зернохранилищах, а у крестьян конфисковывать дома для казенного зерна я не хочу. Поэтому я предлагаю такой выход: надо отдать вашу аульскую мечеть под амбар, а мулла с сегодняшнего дня должен отказаться от своей религиозной службы».
Не успел передать переводчик содержание речи Иванова, как в помещении сельского совета поднялся неистовый шум. Некоторые громко кричали: «Надо убить этого гяура!» «Вонзить в него кинжал!» Только вмешательством самого муллы был наведен порядок. При этом он заявил начальнику Иванову: «Ваши действия противны не только народу, но и Всемогущему Богу. Я боюсь Бога и не могу подчиниться вашему приказу». Сам председатель сельского совета внес предложение: мы найдем другое помещение для зерна. Чтобы не закрывать мечеть, любой ингуш отдаст свой собственный дом. Присутствующие единодушно поддержали председателя. Но Иванов был неумолим: «Под зерно мне нужен не всякий дом, а именно мечеть». Ингуши вновь стали громко протестовать и угрожать. Предчувствуя недоброе, Иванов покинул собрание. Но уже было поздно: при выезде из Экажева он был убит членом секты Кунта-Хаджи Ужаховым. За это убийство было расстреляно пять человек (Ужахов и мулла в том числе) и до трех десятков ингушей было сослано в Сибирь.
Из этого убийства Черноглаз сделал совершенно ложные выводы. Он считал, что убийство начальника ГПУ свидетельствует о наличии всеобщего антисоветского заговора в Ингушетии. Он решил раскрыть этот заговор и наказать его участников. Но как раскрыть мнимый заговор? Тут вновь на помощь пришло ГПУ.
Осенью 1930 г. в Ингушетию прибывает таинственный «представитель» Японии. Он нелегально разъезжает по крупным аулам Ингушетии, завязывает связи с авторитетными среди ингушей людьми, проводит с ними нелегальные совещания, делает на этих совещаниях весьма важные сообщения о планах войны Японии против СССР. Свою штаб-квартиру «японский представитель» устанавливает у Раджаба Евлоева в Долаково. После «инспекционного объезда» по аулам этот «представитель Японии» созвал междуаульское объединенное собрание, на которое были приглашены влиятельные и заведомо антисоветски настроенные лица из ингушей. Сам хозяин квартиры – в прошлом известный царский офицер – пользовался у ингушей, как человек явно несоветский, полным доверием. Все приглашенные были известны и друг другу, и ингушскому народу, как люди верные, энергичные и решительные. В числе их были – Хаджи Ибрагим Ташхоев, мулла Иса Гелисханов, Чада Шибилов, Сайд Шибилов, Раис Далгиев, Мурад Ужахов и другие (из аулов Назрань, Долаково, Базоркино, Галашки и т. д.). На этом нелегальном совещании «представитель Японии» и Раджаб Евлоев сначала привели к присяге на Коране всех присутствующих, что они обязуются держать в строжайшей тайне «планы», которые им будут тут сообщены. После окончания этой церемониальной части «представитель Японии» изложил суть дела: Япония собирается вступить в самое ближайшее время в войну против Советского Союза. В этой войне на стороне Японии будут еще и другие мировые державы. Кроме того, ее поддерживают и многие из угнетенных большевиками народов. На Кавказе уже почти все народы, кроме ингушей, заверили Японию в поддержке ее с тыла в этой будущей войне. Теперь он уполномочен своим правительством пригласить ингушей присоединиться к общему «освободительному фронту народов». Представитель Японии говорил долго, убедительно и с большой логикой. Его действительно японская физиономия придавала его словам вес и убеждала в его правдивости. В заключение он заявил, что еще до начала войны Япония намерена поддержать своих союзников деньгами и оружием. Закончив информацию, «японец» спросил, принимают ли присутствующие японский план «освобождения Ингушетии». Когда присутствующие ответили согласием, «японец» назначил каждого из присутствующих «командиром сотни». «Командиры» получили револьверы японского образца и японские военные знаки отличия. Приказ к выступлению ингуши должны были получить в начале войны. «Японский представитель» уехал вполне довольный успехом своего предприятия. Оружие ингуши спрятали в ожидании «войны и приказа». Но как и надо было ожидать, война не началась, а Ингушетия была наводнена войсками ГПУ: в одни и те же сутки были произведены массовые аресты почти во всех крупных аулах. При этом был арестован весь «японский штаб» заговорщиков, у членов которого нашли японские револьверы и японские знаки отличия, как «вещественное доказательство». На воле остался помощник «японского представителя» Раджаб Евлоев и сам «японец», оказавшийся монголом из Среднеазиатского ОПТУ. 21 человек расстрелянных, до 400 человек сосланных без суда и следствия – таков был результат для ингушей этой очередной провокации ГПУ. Зато почти все лица начальствующего состава Владикавказского Объединенного отдела ОГПУ были награждены высшими советскими орденами за выполнение «специального задания советского правительства».
Секретарь обкома Черноглаз вырос в глазах ЦК ВКП (б) на целую голову. Теперь он задумал вторую операцию: искоренить в Ингушетии ислам и ликвидировать его проповедников. Черноглаз искренне был убежден, что под видом религиозных сект (секты Кунта-Хаджи, Батал-Хаджи и Шейха Дени Арсанова) в Ингушетии существуют почти легальные контрреволюционные организации. Поэтому сейчас же после «японской операции» Черноглаз дал распоряжение об изъятии всех возглавителей указанных сект. Аресты возглавителей сект произвели на ингушей исключительно удручающее впечатление. Множество жалоб посыпалось в Москву на самовольные действия Черноглаза. Даже специальная делегация, в числе которой было много соратников Орджоникидзе и Кирова, ездила в Москву к Калинину с просьбой убрать Черноглаза, «чтобы восстановить в Ингушетии мир и порядок». Но все эти «жалобы» в конце концов возвращались к тому же Черноглазу – «для разбора». Подобный разбор заканчивался обычно арестом лиц, подписавших «контрреволюционно-мулльскую клевету». Но от этого жалобы не прекращались. Тогда Черноглаз решил объездить Ингушетию и раз и навсегда разъяснить ингушам, что религиозные секты объявлены контрреволюционными организациями, поэтому все, кто будет посещать собрания этих сект, немедленно будут арестованы. Первый визит был сделан в Галашки. На антирелигиозное выступление Черноглаза, как рассказывал ингушский партработник, сопровождавший его, старик Бекмурзиев ответил под всеобщее одобрение присутствующих: «Вот на этой самой площади, на которой мы находимся, 25 лет тому назад выступал такой же, как и вы, царский начальник над всеми ингушами, полковник Митник. Митник от имени сардара (наместник Кавказа) предъявил нам ультиматум – сдать оружие, которого мы не имели. Митник был плохой человек, а власть еще хуже. Поэтому вот таким кинжалом (старик указал на свой кинжал) я его и убил на этой же площади. Я был приговорен к пожизненной каторге, но через 12 лет революция меня освободила. Советская власть – хорошая власть, но ты, Черноглаз, нехороший человек. Я тебя убить не хочу. Только даю тебе мой совет: уезжай ты из Ингушетии, пока цела твоя голова. Весь народ зол на тебя. Ей-Богу убьют».
Старик говорил по-русски, говорил внушительно и горячо, как юноша. Вместо того, чтобы действительно подумать над «советом» Бекмурзиева, Черноглаз распорядился об аресте «старого бандита» и поехал созывать очередное собрание в следующем ауле – в Даттахе. Там повторился вариант той же картины. В тот же день вечером, под Галашками, там, где дорога проходит через маленький лесок, Черноглаз был убит в своей машине. Простреленная машина и обезглавленный труп Черноглаза остались на месте. Голову ингуши увезли с собою – ее никогда так и не нашли.
Убийство Черноглаза дорого обошлось ингушам. Первым был арестован по совершенно ложному обвинению в организации этого убийства Идрис Зязиков вместе со своей женой Жанеттой. Были арестованы все его друзья и родственники. По аулам были произведены аресты среди всех тех лиц, которые числились в так называемых «списках порочных элементов» ГПУ, куда обычно заносились имена не только «бывших», но и «будущих бандитов». Зязикова и террористов побоялись судить во Владикавказе. Их судили в Москве в Верховном Суде РСФСР.
Террористы объяснили мотивы убийства Черноглаза его провокационной политикой в Ингушетии. Из одной реплики между председателем суда и одним из подсудимых ингушей родился даже анекдот: на вопрос председателя суда, куда же делась голова Черноглаза, не совсем понявший вопрос ингуш ответил:
– У Черноглаза совсем не было головы, если бы у него была голова, он не творил бы такие безобразия в Ингушетии.
Подсудимые, в том числе и непричастный к убийству Зязиков, были приговорены к расстрелу, но вмешательство Орджоникидзе спасло тогда Зязикова. Его расстреляли в 1937 г.
6. УТОПИСТ БУХАРИН И РЕАЛИСТ СТАЛИН
Пользуясь данными из собственных исследований и наблюдений, я хочу здесь восстановить в памяти развитие внутрипартийной жизни 20-х годов, которые подготовили тридцатые годы с кровавой коллективизацией, кровавыми чистками и триумфом сталинской тирании.
Мое поколение вступило в политическую жизнь в переходную эпоху – в эпоху агонии партии и революции и торжества сталинской реакции. Как любая переходная эпоха, она была полна резких поворотов и драматических событий. Человеческая трагедия и человеческие жертвы этой эпохи не знают прецедентов в мировой истории. Тщетно вы будете искать следов всего этого в советской историографии. С тех пор прошло более пятидесяти лет, но партийный и государственный архив той эпохи все еще держится в строжайшей тайне. В этом есть свой резон – нынешняя КПСС не может раскрыть свою родословную, не рискуя совершить самоубийство. Настолько чудовищным оказались эти жертвы.
Период восхождения Сталина к власти преподносится в советских учебниках как «триумфальное шествие» социализма и социалистического гуманизма. Власть, которая боится правды, вынуждена фальсифицировать собственную историю. Впрочем, это совсем не советский феномен (только здесь он стал виртуозным). Еще Бальзак заметил: «Имеются два вида мировой истории – один вид официальный, лживый, для преподавания в школе, другой вид – тайная история, в которой таятся подлинные причины событий». Вся история переходной эпохи остается тайной, как тайнами оставались мотивы поведения Сталина до самой «Великой чистки». Трагедия самой партии, ее тогдашней элиты заключалась в том, что она воспринимала Сталина таким, каким он рисовался в своих речах и докладах. Выступления Сталина выдавались за его мотивы. Это было величайшее заблуждение. Троцкий и Бухарин говорили то, что они думают. Их мотивы были в их словах. У Сталина, наоборот, слова служили маскировкой мотивов. Так было и в том, воистину историческом, выступлении Сталина 28 мая 1928 г. в ИКП, на котором я присутствовал. В «Технологии власти» я подробно рассказывал об этом. Здесь же я хочу сравнить Сталина как оратора с другими тогдашними лидерами. До Троцкого из большевистских вождей я слышал председателя Совнаркома Рыкова и наркома по иностранным делам Чичерина. Это было летом 1926 г. Они приехали в Чечню, и прием в их честь чеченское «автономное» правительство устроило перед самым правительственным зданием (это был тогда единственный четырехэтажный дом в Грозном, раньше он принадлежал чеченцу Абубакиру Мирзоеву). День выдался погожий, чеченский духовой оркестр играл революционные и кавказские мелодии с таким подъемом и так громко, что его можно было слышать за городом. Через всю улицу от правительственного здания к противоположному зданию ВЛКСМ протянулся транспарант чеченского комсомола с надписью из слов популярной тогда песни: «Предсовнаркома товарищу Рыкову мы, комсомольцы, шлем свой привет!» Приглашенные со всех уголков Чечни лучшие танцоры демонстрировали свое виртуозное искусство кавказских танцев. Казачий хор пел народные песни, но всеобщий хохот высокого начальства вызвали красавицы-казачки с революционными частушками, одна из которых прямо была адресована самому Чичерину: «В своей красоте я глубоко уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина!».
В разгар торжества гости выступили с речами. Сначала говорил Алексей Иванович Рыков. Стройный, выше среднего роста, с продолговатым лицом, с черной бородкой с еле заметной проседью, он говорил, что старая царская политика на Кавказе «разделяй и властвуй» канула в вечность и отныне горцы Северного Кавказа сами стали хозяевами своей судьбы. Рыков был страшный заика, куда больше, чем его преемник Молотов. Поэтому он каждое слово, чтобы осилить его, как бы распевал: «г-г-го-р-цы Сссе-вер-но-го Каа-вкаа-за». Чичерин, круглый, с рыжеватой бородкой, глазастый, говорил о героической борьбе горцев за свободу, об исторической миссии Кавказа помочь всему порабощенному Востоку освободиться от ига английского империализма. «Это вы, сыны Кавказа, надежда Востока, будете маршировать в авангарде борьбы против империализма», – закончил он свою речь под наше всеобщее ликование. В те годы советская дипломатия не лицемерила, как сейчас, это была открытая и честная дипломатия мировой революции – «идем на вы!» Поэтому Запад знал, кто и как идет, а Восток – почему и куда идет...
После я слышал доклады на международные темы Карла Радека, Анатолия Луначарского, Бухарина, Серго Орджоникидзе, Ярославского, выступление Троцкого (о котором я уже писал). Радека я несколько раз слушал в 1934-36 годах в Комакадемии на Волхонке. Слава о его остроумии, публицистической находчивости была обоснована, был он и непревзойденным мастером политических афоризмов, хотя многие из «анекдотов Радека» сочинял не он, а другие от его имени. Владея всеми европейскими языками (правда, знатоки говорили, что ни одним из них он не владеет в совершенстве), вращаясь всю жизнь в гуще политических событий на европейском континенте, тесно связанный с вождями социал-демократии Германии, Австро-Венгрии, Польши и России, целиком поставивший себя на службу Ленину во время войны и революции, Радек был гениальным авантюристом в большой политике. Это он, закадычный друг и ученик Парвуса, доверенный и орудие Ленина, стоял за спиной Ганецкого, через которого немецкая разведка в лице Парвуса финансировала революцию Ленина. Поэтому Радек был единственным человеком после Ленина, знавшим не только всю подноготную подготовки Октябрьской революции, но и ее финансовой базы. Недаром на выборах в ЦК после революции по количеству голосов он шел вслед за Лениным, впереди Троцкого, Зиновьева, Каменева, Сталина... Партия, конечно, ничего не знала конкретно об истинной роли Радека, но она догадывалась, что если немецкое правительство было финансистом, Парвус посредником, Ганецкий кассиром, то Радек был «главбухом» Октябрьского переворота, над которым стоял только один Ленин. Никто из них не был настолько идиотом, чтобы давать расписки за немецкие миллионы (это главный и смехотворный аргумент западных либеральных историков против получения Лениным денег). Макиавеллист больше, чем Макиавелли, марксист больше, чем Маркс, Ленин принадлежал к тому типу людей, которых не вербуют, а которые вербуют. Поэтому не немецкая разведка его вербовала, а наоборот, он завербовал немецкое правительство для финансирования большевистской революции. Такая революция должна была подготовить военное поражение России. Здесь интересы кайзера и Ленина шли рука об руку.
Радек не был оратором для массы, он скорее был интеллектуальным информатором для политической элиты. Он говорил без бумаги, думаю, даже без заметок, но с глубоким знанием всех подробностей текущих событий в самых разных уголках мира. Один мой знакомый так выразил свое впечатление от выступления Радека: «Радек так искусно оперирует земным шаром, как опытный футболист мячом». Радек был из числа тех ораторов, которые бьют на сенсацию и эффектность фразы, и бывал очень доволен, если за это его награждали оживлением в зале, смехом или аплодисментами. Он не был стилист, как Троцкий, но был мастером броских определений и неожиданных исторических экскурсов. Но он был, как и Троцкий, рабом формы и пленником собственного красноречия. Ленин однажды заметил, что в писаниях Троцкого «много шума и блеска», но нет содержания. Точно так же от блестящих острот в речах Радека в памяти оставались только эти остроты, а не содержание речи.
Луначарский считался накануне Октябрьской революции вторым после Троцкого оратором. Ленин сам, оратор среднего класса, предпочитал, чтобы на больших митингах в Петрограде выступали Троцкий или Луначарский. Первый раз Луначарского я слышал летом 1930 г. в ИКП, второй раз в 1933 г., незадолго до его смерти, на курсах марксизма при ЦК. Видимо, к старости его ораторский темперамент сдал, или он намеренно приспособился к обстановке и аудитории, но говорил он слишком академически, абстрактно, как бы философствуя вслух на ту же тему международного положения.
Это было в то время, когда из-за преступной политики Сталина Гитлер совершенно легально, парламентским путем, рвался к власти. На верхах партии, да и в самом Коминтерне, были люди, хорошо знавшие западные условия, обстановку в Германии и военно-стратегические расчеты Гитлера, и они (в их числе были и Луначарский с Радеком) предупреждали Сталина: «Гитлер – это война», и единственно, чем можно предупредить и Гитлера и войну – создать широкий «единый фронт» коммунистической и социал-демократической партий против национал-социалистической партии Гитлера. В одном из выступлений на Курсах марксизма заведующий агитпропом ЦК А. Стецкий сообщил нам то, что Сталин сказал на этот счет – национал-социалисты и социал-демократы не антиподы, а близнецы: первые – «национал-фашисты», вторые – «социал-фашисты». Поэтому проповедующие «единый фронт» с социал-демократами проповедуют союз с фашизмом вообще. Для нас, доказывал Сталин, главным врагом была и остается международная социал-демократия, в первую очередь – немецкая. Приход Гитлера к власти, разъяснял Сталин, будет означать не войну, а обострение классовой борьбы и ускорение пролетарской революции в Германии. Я не знаю, насколько такая установка Сталина была популярна в самой немецкой компартии, но ее представитель в Коминтерне Фриц Геккерт повторял эту же концепцию в брошюре, выпущенной в Москве накануне прихода Гитлера к власти. (Я хорошо запомнил ее содержание, так как мы пользовались ею как учебным материалом для перевода на русский язык.)
Так вот, в этих условиях Луначарскому, который явно не был согласен в данном вопросе со Сталиным, ничего не оставалось, как философствовать на отвлеченные темы, чтобы не нарваться на сталинские подводные рифы. По этой же причине он был более конкретен в анализе центробежных сил в Британской империи. Тогдашняя официальная партийная философия гласила: мир идет навстречу «второму туру войн и революций». Луначарский пророчествовал: в результате от Британской колониальной империи останется только одна островная Англия. Само по себе одно только существование Советского Союза – залог этого (в связи с этим я вспоминаю, что рассказывал мне один туркестанский деятель Р. Назар о своей беседе с П. Неру. Когда представитель Туркестана спросил Неру, почему Индия так тесно сотрудничает с последней колониальной империей – с СССР, – то Неру ответил: «Своей независимостью мы обязаны существованию Советского Союза»). Феноменальная вещь человеческая память: во-первых, далекие события она лучше фиксирует, чем ближние, во-вторых, она, сортируя события, щедра на удержание совершеннейших мелочей – так запомнилась мне одна деталь в речах Луначарского: мы все произносили фамилию тогдашнего английского премьера Макдональда с неправильным ударением, впервые от Луначарского я узнал, что фамилию Макдональда надо произносить с ударением на «о».
По своей общей культуре Сталин стоял куда ниже любого из перечисленных мною ораторов, да и оратором он был ниже всякой критики. Этим, наверное, объяснялось, что ЦК партии никогда не поручал ему выступать на митингах во время революции и гражданской войны. Будучи членом Совета рабочих и солдатских депутатов с марта 1917 г., он умудрился принимать руководящее участие по превращению этого Совета в легальный орган большевистского восстания, ни разу не выступив на его почти ежедневных сессиях. Здесь постоянно выступали все лидеры большевиков, кроме Сталина. На съездах партии после Октября он выступал только в тех случаях, когда ему поручалось делать доклад на его специальную тему – о национальном вопросе и-или отчитаться об оргработе ЦК, но в прениях и дискуссиях других съездов, какие бы там важные и спорные вопросы ни обсуждались, он не участвовал. Так, на съездах партии, обсуждавших ратификацию сепаратного мира с Германией (1918), разногласия с «военной оппозицией» (которую он поддерживал исподтишка) (1919), разногласия по профсоюзным делам (1920), разногласия с «децистами» и «Рабочей оппозицией» и введение в партии «осадного положения» в виде резолюции Ленина «О единстве партии» (1921), при окончательной ликвидации «Рабочей оппозиции» и избрании его самого генеральным секретарем, – Сталин в прениях ни разу не выступал, хотя по всем названным вопросам бывали острейшие дискуссии и разногласия. Зато всегда голосовал с Лениным, кроме тех заседаний ЦК накануне Октябрьского переворота, когда Ленин предлагал начать восстание еще в сентябре – тут он голосовал против Ленина, за Троцкого: оттянуть восстание до открытия II съезда Советов (25 октября 1917). Поэтому неудивительно, что имя Сталина редко появлялось в печати, и кто он такой, откуда взялся, какова его истинная роль, даже в самой партии знали только на ее верхнем этаже. Там говорили о Коба, и этим было сказано все.
Может быть, была и другая причина неучастия Сталина в прениях: на всех съездах партии до самого сталинского переворота и докладчики и ораторы говорили без шпаргалки, без письменного текста, импровизируя свои выступления по заметкам. Сталин не был мастером импровизации – он умел говорить только по заранее составленному тексту, который, правда, в отличие от нынешних вождей партии, писал сам. Не умея импровизировать, он вообще запретил на съездах партии вольное ораторское искусство. Каждый оратор должен был выступать по заранее представленному в ЦК написанному тексту. Низы последовали этому новому правилу уже добровольно и не без умысла – когда «бдительность» в партии достигла уровня абсурда, то за каждое неудачное выражение иди двусмысленное слово людей начали «обрабатывать» как «уклонистов» или «примиренцев». Вот тогда партийные ораторы предпочитали даже на общих партийных собраниях не говорить, а читать готовые тексты, чтобы таким образом «застраховать» себя от «уклона». Поэтому в КПСС и сегодня нет ни одного оратора, а есть лишь чтецы чужих текстов наверху, своих текстов внизу партии.
Эта новая сталинская школа «чтецов-ораторов» обезличила таланты, но зато заковала в цепь не только возможное проявление какого-либо неконтролируемого свободомыслия в партии, но и творческую мысль, даже ортодоксальную. Дар слова и талант оратора важны в странах парламентской демократии. Там выдающиеся ораторы и делают выдающуюся карьеру. При советском режиме действуют другие законы. Здесь – обезличивание талантов, унификация мысли, бюрократизация идей. Здесь мудрость и величие сосредоточены в одном месте – в партаппарате, а привилегия их проявлять в одном лице – в генсеке. Он возвышается над всеми, как маяк. Каждый должен ориентироваться по этому маяку, но никто не посмеет по нему равняться, а кто попытается его превзойти, тот провалится в бездну. Сколько таких провалов мы видели, от Ленина и Сталина до Хрущева и Брежнева!
Я был свидетелем рождения новой школы «чтецов-ораторов» и несколько раз сам писал доклады для нашего секретаря обкома партии Вахаева, правда, не по службе, а по дружбе. Но истинный смысл новой школы стал мне понятным не тогда, когда я впервые послушал Сталина, а гораздо позже. Первое впечатление от его выступления в ИКП 28 мая 1928 г. было неважное: у него не было главного физического инструмента, необходимого оратору для успеха – металла в голосе. Его глухой, как бы придавленный голос не трогал, а наводил уныние. Он, казалось, говорил животом, как чревовещатель. Медлительность и большие паузы между предложениями вызывали нетерпение. Это, вероятно, помогало оратору сглаживать свой грузинский акцент, но раздражало слушателя. Отсутствие эмоциональной нагрузки в речи делало его выступление сухим и скучным. Это был не боевой оратор, а тишайший проповедник. Так, по всем внешним признакам классического ораторского искусства, Сталин был безнадежным антиоратором. Зато в речах и докладах Сталина красной нитью проходит единая и целеустремленная линия, поставленная на службу его концепции власти. Сталину не было чуждо чувство юмора – дефицитная черта в характере тиранов, – однако даже его анекдоты в речах, редкие, но меткие, тоже выполняли служебную функцию: они били в цель.
На XII съезде (1923), когда Ленин боролся со смертью, а его ученики – за его наследство, отчет ЦК, который обычно делал сам Ленин, был разбит на две части: политический отчет ЦК сделал Зиновьев, а организационный отчет ЦК – Сталин. Сравнивая оба доклада, делегаты съезда говорили, что развеселый балагур Зиновьев занимался болтовней, а вот скучный Сталин сделал умнейший доклад. Вот как раз в этом организационном, «техническом» докладе Сталин впервые изложил в развернутом виде свою концепцию «тоталитарной партократии».
Центральной идее этой концепции – как покорить человека государством, государство партией, партию аппаратом, аппарат вождем – было подчинено каждое слово в речах и писаниях Сталина. Это покорение началось с введения нового государственного крепостного права – с коллективизации крестьянства. Ее программу и изложил Сталин сначала 28 мая 1928 г., а потом 27 декабря 1929 г. Тогда никто не знал, во что все это развернется и каковы будут человеческие издержки. Предыстория доклада Сталина поясняет, почему ему так легко удалось провести эту чудовищную акцию, которую он сам назвал новой «революцией сверху», равной по своему значению Октябрьской революции.
Когда я впервые слушал Бухарина – в 1928 г. в ИКП – ему было 40 лет. Когда в 1938 г. Сталин его расстрелял, ему было 50 лет. Но он казался мне уже в 1928 г. стариком, может быть, из-за бородки и лысины. Я его ни разу не видел в костюме с галстуком или одетым по тогдашней «партийной» моде в «хаки а ля Сталин», – а только в рубахе-косоворотке, пиджаке и козырьке. Он не был похож ни на одного из слышанных мною большевистских ораторов. Он скорее походил на университетского профессора, – но не на сухого рутинного академика, бесстрастно излагающего много раз им же разжеванные научные истины, а на живого и острого полемиста, опровергающего как раз эти истины. Он учился в Московском университете, слушал в 1912 г. лекции знаменитого Бем-Баверка в Венском университете, здесь же подготовил свою первую теоретическую работу «Политическая экономия рантье», когда ему было всего 24 года. Тогда же в Австрии Бухарин впервые встретился с Лениным и Сталиным. По поручению Ленина Бухарин помог Сталину написать его работу «Марксизм и национальный вопрос» (все цитаты Сталина из Отто Бауэра и Карла Реннера были переведены с немецкого Бухариным). Бухарин преклонялся перед умом Ленина и мужеством легендарного тогда «Кобы», но оставался всегда критическим и независимым в теоретических вопросах, – качества, которые Ленин в нем очень ценил, а Сталин столь же презирал.
Близкие ему люди находили его как политика слишком мягкотелым, сентиментальным. Ленин имел случаи отметить характерные черты своих учеников: Бухарина за мягкость характера Ленин сравнивал с воском, а о Сталине выражался иносказательно: «Сей повар может готовить только острые блюда»! Ленин находил у Бухарина-марксиста один недостаток, о котором и написал, – что Бухарин «никогда не понимал вполне диалектики».
Чтобы понять истинное значение этой ленинской критики, надо представить себе, что же такое диалектика в понимании большевизма. Это не знаменитая гегелевская диалектика. Диалектика в философии большевизма есть чистейшая софистика, по которой антиподы: черное и белое, зло и добродетель, ложь и правда имеют «диалектическую» способность менять свои свойства или трансформироваться одно в другое, если это требуется обстоятельствами времени и интересами цели. При Ленине мы видели только цветы этой «диалектической» софистики, ягоды вырастил Сталин. Люди типа Бухарина пасовали перед такой «диалектикой». Один пример непонимания Бухариным «ленинской диалектики» является сегодня актуальным, в связи с историей профсоюза «Солидарность» в Польше.
В Программе партии 1919 г. Ленин, чтобы выиграть гражданскую войну, записал, что власть на производстве постепенно перейдет в руки профсоюзов. Когда война была выиграна, Ленин от этого тезиса отказался, но Бухарин, совершенно не «диалектически», требовал, в согласии с Программой, передачи власти на производстве в руки профсоюзов и даже провел соответствующую рекомендацию на пленуме ЦК от 7 декабря 1920 г. (о введении «рабочей производственной демократии»). Ленин, возмущаясь «недиалектичностью» Бухарина, говорил: «Если профсоюзы, то есть на 9/10 беспартийные рабочие, назначают управление промышленностью, тогда к чему партия?» (Шестой съезд РСДРП (б), 1958, Москва, с. 92). Однако наиболее кричащее «непонимание диалектики» Бухарин выказал при Сталине.
В названном выше докладе Сталин подчеркивал: окончательно решить проблему хлеба можно, только охватив всю страну колхозами и совхозами, а когда один слушателей спросил: «Если крестьяне не пойдут в колхозы добровольно, то стоите ли вы на точке зрения насильственной коллективизации?», – Сталин ответил словами Ленина: «Диктатура пролетариата есть неограниченная власть, основанная на насилии».
Месяца за два до этого Бухарин читал в ИКП цикл лекций «Аграрная политика партии и кооперативный план Ленина». Основная мысль лекций была прямо противоположна сталинской интерпретации знаменитого «Кооперативного плана» Ленина: путь к социализму в деревне лежит через добровольную кооперацию, и этот путь исключает насилие.
Крестьян надо убедить в преимуществе крупного социалистического землевладения на практических примерах. Кто стоит за насильственную коллективизацию, тот порывает с ленинизмом и играет в авантюризм. Ленин завещал нам «архиосторожность» как раз по отношению к крестьянству, ибо, говорил Ленин, высший принцип диктатуры пролетариата –это союз рабочего класса с трудовым крестьянством. Эти лекции, застенографированные, ходили по рукам слушателей, когда Сталин делал свой доклад. Значительно позже мы узнали, что доклад Сталина и был косвенным ответом Бухарину. Кроме того, Бухарин считал нэп, ссылаясь на Ленина, экономической политикой, рассчитанной на целый исторический период, а Сталин считал его тактически вынужденным эпизодом, передышкой для подготовки нового «наступления социализма по всему фронту», тоже ссылаясь да того же Ленина.
Кто же был прав? Почти все считали тогда, что интерпретация Бухариным ленинского «кооперативного плана» отвечает духу ленинизма в крестьянском вопросе, а Сталин бессознательно искажает точку зрения Ленина и поэтому грубо ошибается. Теперь-то мы знаем, что не умеющий «диалектически» думать Бухарин тактику Ленина принял за стратегию, а «диалектик» Сталин действовал так, как собирался действовать и Ленин в будущем. Разница, может быть, была в темпах и методах, но не по существу дела.
Разные интерпретации «кооперативного плана» Ленина в докладе Сталина и лекциях Бухарина предвещали новую бурю на верхах партии. Еще 13 февраля 1928 г. Сталин от имени Политбюро ЦК сделал ясное и категорическое заявление: «Разговоры о том, что мы будто бы отменяем нэп, вводим продразверстку, раскулачивание и т.д., являются контрреволюционной болтовней... Нэп есть основа нашей экономической политики, и остается таковой на длительный исторический период» (Сталин, Соч., том 11, с. 15). Доклад Сталина в ИКП от 28 мая того же года явно противоречил этому заявлению. Где же правда?
Правда выяснилась на теоретической конференции ИКП и Комакадемии в июле 1928 г., скоро после июльского пленума ЦК, где обсуждался тот же вопрос о судьбе нэпа. На этой конференции докладчиками выступали известные деятели «бухаринской школы» Марецкий и Бессонов. Приглашенный на конференцию сам Бухарин только отвечал на вопросы Участники конференции были в курсе острых столкновений между Бухариным и Сталиным на этом пленуме, так как читали стенографический отчет пленума. Введенные с 1926-1927 гг. так называемые «экстраординарные меры» на хлебозаготовках, то есть безвозмездная конфискация у крестьян хлебных излишков, уже означали фактическую ликвидацию нэпа. Сталин в речи 9 июля заявил на пленуме ЦК: 1) так как отживающие классы добровольно своих позиций не сдадут, то неизбежно обострение классовой борьбы; 2) «экстраординарные, или чрезвычайные меры» неизбежны и дальше; 3) нет других источников финансирования индустриализации, как «брать нечто вроде дани», сверхналог с крестьянства; 4) нет другого выхода получения товарного хлеба, как превращение крестьянских хозяйств в колхозы (Сталин, Соч., т. 11, сс. 159,172, 181).
На это Бухарин ответил в речи 10 июля: «...Проблема настоящего времени состоит в том, чтобы устранить опасность раскола со средним крестьянством, которая сейчас существует. Ни в коем случае мы не должны отожествлять «экстраординарные меры» с решениями XV съезда... Вообразите себе, что вы пролетарская власть в мелкобуржуазной стране, но вы толкаете насильственно мужика в коммуну. Но тогда вы будете иметь восстание мужика, руководимое кулаком. Мелкобуржуазный элемент восстанет против пролетариата и в результате жестокой классовой борьбы пролетарская диктатура исчезнет. Этого вы хотите?
Сталин: Страшен сон, да милостив Бог (смех) ... Бухарин: Мы ни в коем случае не должны вернуться к практике расширенного воспроизводства экстраординарных мероприятий. Косиор: Это верно. Лозовский: Но это не зависит от нас. Бухарин: Большей частью это еще зависит от нас. Поэтому центром нашей политики должно быть следующее: ни при каких условиях не допускать угрозу для смычки (между рабочим классом и крестьянством. – А. А.). В противном случае мы не выполним политического завещания Ленина» (Из Стенографического отчета пленума ЦК, июль 1928 г., Архив Троцкого).
Брать «дань» с крестьянства, говорил Бухарин, это политика не Ленина, а Чингисхана (недаром Бухарин сказал, что Сталин – это «Чингисхан с телефоном»).
На теоретической конференции как раз и дискутировался весь этот комплекс вопросов, которые разбирались на пленуме. Конечно, многое из того, что там говорилось, улетучилось из памяти, но, как обычно в таких ситуациях, память сохранила необычное и скандальное. Началось с того, что кто-то из аудитории предложил включить в повестку дня конференции новую тему – «концепцию правого оппортунизма школы Бухарина». Когда председательствующий заявил, что такой «школы» нет и поэтому нет и ее концепции, то совершенно неожиданно раздались громкие протесты против произвола председателя. Когда решили поставить вопрос на голосование, то выступил от имени ЦК А. Стецкий (тогда зам. зав. агитпропом) с поддержкой предложения. Это крайне удивило всех: ведь Стецкий числился в первых учениках Бухарина. В ЦК он тоже был выдвинут Бухариным. Однако конференция большинством голосов провалила предложение. Тогда вышел на трибуну Стецкий и от имени ЦК объявил конференцию распущенной, как антипартийное собрание. Последние слова утонули в шуме. Со всех сторон в адрес Стецкого кричали: «Хамелеон», «Каин», «Тушинский вор». Бухарин спокойно наблюдал за всем этим и не обмолвился ни одним словом. Он первым покинул зал. Разошлась и конференция.
Трагедия всех антисталинских оппозиций внутри партии заключалась в том, что они, начиная с Троцкого («левая оппозиция»), Зиновьева и Каменева («новая оппозиция») и кончая Бухариным («правая оппозиция»), были сильны знаменитым русским «задним умом». Когда Ленин предложил снять Сталина с поста генсека и сохранить Троцкого, то Зиновьев и Каменев составили со Сталиным известную заговорщицкую «тройку» в Политбюро и против Троцкого, и против 2Завещания» Ленина. Таким образом спасли Сталина и скрыли от партии «Завещание» Ленина. Когда под влиянием растущей критики внутри партии сам Сталин предложил (два раза!) уйти в отставку с поста генсека, то те же Зиновьев и Каменев плюс Троцкий (!) отклонили отставку Сталина. Разумеется, предложение отставки Сталина было чисто дипломатическим трюком, но им можно было воспользоваться, чтобы предупредить собственную гибель и будущую тиранию (ведь Троцкий пишет, что они – Зиновьев, Каменев и он сам – еще в 1925 г. угадали в Сталине человека, способного организовать против них террористические акты, чтобы заложить основу будущей тирании). Когда в 1925 г. вся ленинградская партийная организация – организация, которая руководила Октябрьской революцией, – предложила на XIV съезде снять Сталина, то «крупнейший теоретик» и «любимец партии» Бухарин, глава советского правительства Рыков, лидер советских профсоюзов – носителей «диктатуры пролетариата» – член Политбюро Томский спасли Сталина с молчаливого согласия самого Троцкого (Троцкий сидел в президиуме съезда и не поддержал ленинградскую делегацию во главе с Зиновьевым и Каменевым). Но вот прошел только один год, и Троцкий в 1926 г. создает «блок объединенной оппозиции» вместе с Зиновьевым и Каменевым. А Сталин, укрепившись у власти путем натравливания их друг на друга, торжествует победу, да еще открыто издевается над своими незадачливыми противниками – на пленуме ЦК он называет «объединенный блок» «блоком оскопленных», а лидеров блока – «генералами без армии». Решающую роль в разгроме «объединенного блока» играет союз новой «тройки» в Политбюро – Сталина, Бухарина, Рыкова.
Прошло только два года, и Сталин сообщает им: мавры сделали свое дело, мавры могут уходить! И вот тогда только Бухарин бежит к Каменеву и предлагает ему новый «блок». Интересны мотивы Бухарина. Вот отрывок из архива Троцкого о беседе Бухарина с Каменевым:
«Мы чувствуем, что линия Сталина гибельна для революции. Разногласия между нами и Сталиным во много раз серьезнее, чем разногласия, которые мы имели с вами. Рыков, Томский и я согласны в следующем: было бы куда лучше, если Зиновьев и Каменев были бы в Политбюро вместо Сталина. Я совершенно откровенно говорил об этом с Рыковым и Томским. Я уже несколько недель не разговариваю со Сталиным. Он беспринципный интриган, который любое дело подчиняет интересам сохранения своей собственной власти. Он меняет свои теории в зависимости от того, от кого он хочет избавиться»... (из архива Троцкого, везде мой обратный перевод из «Documentary History of Communism», ed. by R. V. Daniels – А. А.). Но удивительное дело: явно одержав победу над Сталиным на июльском пленуме, Бухарин и не думает бороться за устранение его от руководства партией. В самом деле, пленум принял резолюцию, предложенную Бухариным. В ней сказано: «1) «чрезвычайные меры» («экстраординарные меры») носили временный характер и не вытекали из решений XV съезда; 2) нэп останется в силе... и борьба с кулачеством должна вестись отнюдь не методами раскулачивания и поэтому необходима: немедленная ликвидация практики обхода дворов, незаконных обысков...» («КПСС в резолюциях...», ч. II, 1953, сс. 395-396). Бухарин знает, что, допустив принятие такой резолюции, Сталин лишь маневрирует, но выводы отсюда делает странные. Вот продолжение беседы с Каменевым:
«Теперь Сталин сделал концессии, так что он может заткнуть нам глотки. Мы это понимаем, но он маневрирует так, чтобы представить нас в качестве раскольников. Вот его линия на пленуме: 1) капитализм развивается за счет колоний, займов и эксплуатации рабочих. Мы не имеем ни колоний, ни займов, поэтому мы должны брать «дань» с крестьянства; 2) чем больше растет социализм, тем выше и больше будет сопротивление против этого... Это же идиотская безграмотность. 3) Поскольку необходимо брать «дань» и будет расти сопротивление, мы нуждаемся в твердом руководстве... В результате мы стали на путь создания полицейского режима... С такой теорией любое дело можно загубить... Ленинградцы (Киров! – А. А.) в основном с нами, но они пугаются, когда речь заходит о возможности снятия Сталина... Наши потенциальные силы огромны, но 1) средние члены ЦК до сих пор не понимают глубины разногласий, 2) велик страх расколов. Поэтому, когда Сталин уступает нам в отношении «чрезвычайных мер», то он затрудняет наши атаки против него. Мы не хотим быть раскольниками, в этом случае он быстро расправился бы с нами» (Архив Троцкого, сс. 308-309).
Бухарин и бухаринцы боялись быть обвиненными в раскольничестве, хотя на том же пленуме, по словам того же Бухарина, «Томский в своей последней речи ясно доказал, что раскольником является именно Сталин» (там же). Выводы? Через недели три после беседы с Каменевым Бухарин, Рыков, Томский вместе со Сталиным подписывают следующее заявление на имя Коминтерна: «Нижеподписавшиеся члены Политбюро заявляют..., что они самым решительным образом протестуют против распространения каких бы то ни было слухов о разногласиях среди членов Политбюро ЦК» («КПСС в резолюциях...», 1953, ч. II, сс. 438-439).
Обвиняя Сталина в «маневрировании» и «беспринципности» в политике, Бухарин не умеет ни маневрировать, ни быть верным собственным принципам. Подписывая одной рукой заявление на имя Коминтерна об отсутствии разногласий в Политбюро, Бухарин, Рыков, Томский через шесть месяцев – 30 января 1929 г. и 9 февраля того же года – подписывают другой рукой документы на имя ЦК, в которых сообщают об острых разногласиях в Политбюро уже с 1927 г. Великий мастер маневрирования Сталин в ответ оглашает вышеприведенное секретное заявление членов Политбюро на имя Коминтерна и, сличая его с новыми документами бухаринцев, обвиняет их, в свою очередь, в политическом двурушничестве и партийной беспринципности. Сталин, продолжая маневрировать, уводит дискуссию от существа темы, чтобы перейти в контрнаступление с выгодных ему позиций. Он выдвигает против бухаринцев как раз те обвинения, которых они боялись как черт ладана: обвинения в раскольничестве. Заявление «трех» от 30 января и 9 февраля, в которых Бухарин, Рыков и Томский предлагали свои отставки из-за невозможности поддерживать губительную политику Сталина, Сталин объявил попыткой расколоть партию. Сталин предлагает новому пленуму ЦК отклонить отставки бухаринцев, создать нормальные условия для их работы, чтобы избежать раскола! Новым маневром «миротворца» Сталин убеждает пленум, что он хочет мира любой ценой, а вот бухаринцы хотят раскола из-за надуманных обвинений по адресу его личности. Это производит свое впечатление. Пленум хвалит «миролюбие» Сталина и призывает бухаринцев к совместной «дружной» работе со Сталиным.
Тактика Сталина ясна и последовательна – подменить, пользуясь его же терминологией, – политику политиканством, свести борьбу за политику к личным капризам бухаринцев, политические обвинения против своей политики – к попыткам раскола, разоблачения, что не партия правит страной, а наемные чиновники партаппарата – клеветой на партию, отстаивание политики нэпа – попыткой реставрации капитализма... Уже обвинения Бухарина, что Сталин всегда маневрирует и все действия его подчинены интересам сохранения власти, показывают, до чего Бухарин наивен, как политический стратег. Искусное маневрирование в политической борьбе – такое же легитимное средство, как маневрирование воюющих армий на фронте. Так называемые «принципы», какими бы они идеальными ни казались, в политике тоже подчинены интересам завоевания власти или сохранения власти уже завоеванной. Эти элементарные правила в политической игре Бухарин ставил в вину Сталину, между тем как раз в этом и заключалось преимущество Сталина, как ловкого стратега, над партийными «рыцарями чести» типа Бухарина.
Сталин слишком хорошо знал, что оппозиция группы Бухарина, в отличие от оппозиции блока Троцкого и Зиновьева, была популярна не только в партии, но и в стране. Платформа «правых» отвечала насущным интересам народа по трем важнейшим вопросам: 1) сохранение нэпа, 2) поднятие стандарта жизни крестьянства (лозунг: «обогащайтесь!»), которое составляло тогда 80% населения страны, 3) отказ от всех видов репрессий в стране. Она отвечала и интересам самой партии, когда требовала поставить партаппарат под контроль партии и отказаться от начатой Сталиным практики «назначенства» партийных секретарей сверху, отменив их выборы снизу. Когда Троцкий и Зиновьев вышли 7 ноября 1927 г. на улицу со своей программой ликвидации нэпа, репрессии против нэпманов и кулачества, «перманентной мировой революции» за счет жизненных интересов страны, их народ не поддержал. Если же Бухарин и бухаринцы выйдут на улицу со своей программой, то им гарантирована всеобщая поддержка. Сталин знал и это. В этом и заключалась смертельная опасность программы «правых» для уже обозначившегося, как Бухарин говорил, «полицейского режима» Сталина. Но Бухарин и бухаринцы боялись этой улицы больше, чем Сталин. Сталин это точно знал и этим гениально воспользовался: намеренно сочиняя ложные обвинения по адресу «правых», Сталин мобилизовал в стране «общественное мнение», а в партии яростные атаки против «правых капитулянтов», «реставраторов капитализма», «фальсификаторов ленинизма». Вся печать была наводнена этими обвинениями. Партаппаратчики со всех уголков страны, выдавая свое мнение за мнение партии, категорически требовали выкинуть вон из Политбюро и ЦК «правых». Опять-таки в отличие от «левой оппозиции» Троцкого и «новой оппозиции» Зиновьева и Каменева, которым давали возможность защищаться на съездах партии и в партийной печати, Бухарину и бухаринцам было запрещено защищать свою программу и опровергать ложные обвинения в печати, на съезде или на собраниях партийных ячеек. И Сталин знал, что делал: троцкисты и зиновьевцы со своими непопулярными в народе экстремистскими «левыми» требованиями разоблачали самих себя, а программа бухаринцев, будучи вынесена на суд народа и партии, взорвала бы режим Сталина, ибо Сталин задумал и уже начал проводить в жизнь такой чудовищный план всеобщих репрессий – от ликвидации нэпа до ликвидации всего крестьянства, как собственников, – до которых не додумался бы ни один крайний троцкист.
Сталин убрал последнее препятствие на путях к своей тирании: апрельский пленум ЦК 1929 г. осудил «правую оппозицию» и принял отставку Бухарина и Томского, а ноябрьский пленум ЦК вывел Бухарина из Политбюро, предупредив заодно Рыкова и Томского, что «в случае малейшей попытки с их стороны продолжать борьбу», с ними будут поступать точно так же («ВКП(б) в резолюциях...», Москва, 1933, сс. 611-612). Никаких попыток сих стороны и не потребовалось – их тоже скоро выкинули из Политбюро. Теперь Сталин открыл свою первую карту: 27 декабря 1929 г., без решения Политбюро, он объявил на конференции марксистов-аграрников свою программу по крестьянскому вопросу: «сплошная коллективизация и ликвидация кулачества как класса на ее основе».
Вот с этих пор и доныне советское сельское хозяйство находится в перманентном кризисе недопроизводства. Богатейшая хлебная страна, которая постоянно экспортировала хлеб – не только до революции, но и во время нэпа, – сегодня вынуждена импортировать его. Почему же Сталин придумал колхозы, хорошо зная, что они экономически не могут быть рентабельны? Сталин ничего не делал зря. При нэпе государство целиком зависело от крестьянства, а надо было, чтобы, наоборот, крестьянство зависело от государства. Партийная диктатура никогда не будет эффективной, а тем более тоталитарной, пока существуют классы, материально не зависящие от государства. Таким последним классом было крестьянство – Сталин его ликвидировал, загнав в колхозы. Сталин отнял у крестьянства хлеб, чтобы, возвращая ему этот хлеб по частям (как в «Великом инквизиторе» Достоевского), заслужить еще благодарность у этого крестьянства за то, что он кормит его, выдавая мизерные доли отобранного хлеба («трудодни»). Правда, ни государство, ни крестьяне никогда не были сыты, но зато контроль над крестьянством был тотальным. По этим же причинам наследники Сталина сохранили это самое кричащее «последствие культа Сталина».
Конечно, все, что я пишу здесь, – мои позднейшие выводы. В то время не только я, «зеленый» коммунист, но и более опытные и начитанные люди не понимали сути спора между Бухариным и Сталиным. Главное – не понимали, почему Бухарин не апеллирует к партии, не отводит ложные обвинения против него, наконец, не идет к рабочим и крестьянам с ясным и открытым изложением своей программы. Да, ясно, Сталин наложил запрет, но какой же ты революционер, если ты без боя сдаешься на милость врага. Революционер, который боится улицы, не революционер, а карикатура. Вокруг Бухарина была, как я писал в «Технологии власти», революционная молодежь, готовая при первой же команде убрать Сталина физически, но когда об этом заходила речь, Бухарин начинал философствовать, что из-за плохого генсека нельзя рисковать гибелью идеальной социальной системы.
К концу двадцатых годов стало ясно, что Сталин добивается окончательной ликвидации «коллективного руководства» (это убедительно было доказано в «Заявлении» правых лидеров от 30 января 1929 г.) и установления своей единоличной диктатуры. Этой цели служил целый ряд организационных мер по созданию материальной базы этой диктатуры: 1) общая чистка командного состава армии от людей, которые служили под началом Троцкого и Фрунзе (Фрунзе был сторонником Зиновьева; чтобы освободить занимаемые им должности наркома по военно-морским делам и председателя Реввоенсовета для своего ставленника Ворошилова, Сталин, вопреки воле Фрунзе, заставил его лечь на операционный стол, с которого он уже не встал). Во главе армии были поставлены сослуживцы Сталина на фронтах гражданской войны, особенно на Царицынском фронте; 2) чистке подверглись и органы ОГПУ, откуда выгоняли людей, которые были когда-то в подчинении или в близких отношениях с бывшими лидерами оппозиций, и заменяли их лицами, персонально подобранными Сталиным (больной Менжинский еще некоторое время оставался во главе ОГПУ, но фактическим руководителем ОГПУ стал личный ставленник Сталина – Ягода); 3) весь аппарат партии сверху и донизу был реорганизован, а выборные секретари партии были заменены назначенными самим аппаратом ЦК функционерами, которые отличились в борьбе с оппозициями; 4) формально высшими органами партии все еще были
Политбюро (большая политика), Оргбюро (назначение и снятие кадров) и Секретариат (исполнение решений Политбюро и Оргбюро), но Сталин постепенно переместил власть от Политбюро и Оргбюро к Секретариату, а потом к своему личному кабинету, который в документах ЦК носил невинное название «Секретариат тов. Сталина», с «Особым секретарем» при нем.
Все эти мероприятия Сталин провел без каких-либо затруднений, так как после изгнания из высших органов ЦК лидеров оппозиций авторитет самого Сталина колоссально вырос, и каждое его предложение автоматически приобретало законодательное значение. Но в самой партии, особенно среди партийной учащейся молодежи, росло критическое отношение к происходящему. Троцкий назвал эту молодежь «барометром партии», который чутко реагирует на всякое болезненное колебание атмосферы в партии. В определенном смысле это и было так. Однако вся беда партии в том и заключалась, что произошел разрыв между «стариками» и «молодыми» как раз по вопросам: как реагировать на превращение Сталиным советского государства в государство полицейское? Как реагировать на массовый сталинский террор против старых большевиков? (Весь цвет партии, люди, совершившие Октябрьскую революцию и выигравшие гражданскую войну, были депортированы в Сибирь, Троцкий был сослан, Зиновьева и Каменева вернули из ссылки после капитуляции.) Как предупредить массовые репрессии против крестьянства под лозунгом «раскулачивания»? Как предупредить, наконец, ликвидацию Сталиным думающей партии, заменив ее «партией в партии» – бюрократической элитой?
Примерно гаков был круг вопросов, обсуждавшихся в «салоне» Королевой и кружке Сорокина. Об этом я уже писал в «Технологии власти». Здесь хочу осветить тот аспект, о котором там писалось лишь в общих словах. Самый острый вопрос, который ставили именно молодые коммунисты, – но участники гражданской войны, – гласил: нужно ли ответить на массовый террор группы Сталина контртеррором против самого Сталина? Если Сорокин отвечал на этот вопрос положительно и оправдывал террор историческими экскурсами, то идеологию террора разрабатывал его наиболее убежденный сторонник Миша, которого члены кружка шутя называли «Кибальчич». Эта кличка подходила к нему не меньше, чем к оригиналу. Миша был и в самом деле уникальным типом в большевистской партии: марксист на словах, по методам он был убежденным народовольцем. Он составил нечто вроде «катехизиса» революции на основе анализа советской революции, который ходил тогда по рукам оппозиционеров. Его философия революции была та же, что и у народовольцев: историю делает не народ, не быдло, пусть он даже называется «пролетариатом», а героические личности. Удачная операция против главы тирании – это больше, чем все книги Маркса. Истинная свобода только тогда воцаряется на земле, когда сносят головы революционерам, лезущим в деспоты. Это первый и последний урок Великой французской революции. Гибель нашей собственной революции обозначилась с тех пор, как мы отказались сносить головы тем, кто лезет в деспоты.
«Кибальчич» не был каким-нибудь «мелким буржуа», случайно затесавшимся в партию. Его отец был питерским рабочим, членом РСДРП. От преследования полиции бежал на Кавказ, работал в депо тифлисских железнодорожных мастерских. Там родился Миша. Отец Миши работал в тифлисском подполье вместе с Коба. Этим объяснялось и то обстоятельство, что после того как Сталин стал генсеком, отец Миши получил крупный партийный пост. Сын почти ничего не рассказывал об отце, но когда ему напоминали о заслугах его отца перед Сталиным, Миша отвечал: «Папа – покорный холоп Сталина!». Ему было всего каких-нибудь 16-17 лет, когда он из последнего класса гимназии ушел добровольцем в Красную армию. Там же вступил и в партию. Несколько раз перебрасывался в тыл Белой армии со специальными заданиями. За успешное выполнение этих заданий был награжден боевым орденом Красного знамени (это был в то время единственный орден и он давался редко, за исключительное личное мужество). После гражданской войны ему предложили большой пост в Чека, но он отказался. Поступил в университет, который и окончил. Ни в каких оппозициях не участвовал, но болезненно переживал репрессии против оппозиционеров. И нынешняя волна против «правой оппозиции» тоже прошла бы мимо него, если бы не случилось одно событие: в разгар «чрезвычайных мер» по хлебозаготовкам его, как старого чекиста, сделали в 1927 г. политкомиссаром одного из продотрядов на Украине. «То, что мы там творили, – рассказывал он, – не могли творить ни печенеги на Киевской Руси, ни Мамай на Московской Руси: после прохождения наших отрядов в деревне не оставалось ни фунта хлеба, ни единой головы скота». Когда Миша пожаловался наверх, доложив об этом произволе, то на заседании партийного органа, где председательствовал его отец, обвинили Мишу в «якшании с кулачеством», в «притуплении революционного сознания» и объявили ему выговор. Он молча проглотил эти популярные тогда «пилюли», но для себя сделал вывод: Сталин метит в диктаторы. С этих пор для него началось время мучительных размышлений над тем, как предупредить наступление эпохи тирании. В кружке Сорокина Миша и обосновал свою новую теорию: чтобы спасти советскую власть и большевистскую партию, надо убить Сталина. Как я уже рассказывал в «Технологии власти», создать террористическую группу против Сталина не разрешил сам Бухарин, потом к этой идее остыл и Сорокин. Я не знаю, какова была дальнейшая судьба Миши, но отец его умер естественной смертью. Один московский холуй Кремля меня упрекнул, почему я не раскрываю псевдонимы уже умерших людей: потому что их детей Кремль преследует и сегодня.
7. Я ОТКРЫЛ И ЗАКРЫЛ НАЦИОНАЛЬНУЮ ДИСКУССИЮ В «ПРАВДЕ»
Знаменитый французский философ Вольтер сказал, что он завидует животным двояко – во-первых, они не знают, что о них говорят, во-вторых, они не знают, когда им угрожает беда. Я был в счастливом положении такого животного, не зная, что с тех пор, как я стал руководящим работником, на меня заведено секретное личное дело не только в «спецсекторе» обкома, над которым формально стоял я сам, но и в ГПУ, и что мои литературные упражнения, самым невинным из которых была моя первая книга «К основным вопросам истории Чечни» (1930), могут оказаться жизнеопасными. Совершенно не ведал я о такой опасности и тогда, когда полез в «большую политику», опубликовав статью в газете «Правда» против тезисов Политбюро накануне XVI съезда (1930). Сначала о книге. Ее я написал, уже работая в обкоме, с самыми лучшими намерениями. Несмотря на ограниченность моих знаний в области истории Кавказа, а самое главное в данных условиях – несмотря на бедность моей методологической закалки в области марксистской софистики, – в книге не было того, что мне приписывали после ареста: «идеологического вредительства». Все написанное, даже в свете моих сегодняшних познаний, было точным воспроизведением исторической действительности, и удалось это мне именно потому, что я все еще плохо владел сталинским марксизмом. Говорят, что книги тоже имеют свою судьбу. Своеобразной оказалась судьба и этой моей первой книги. Когда меня судили во время ежовщины, она была приложена к судебному делу как «вещественное доказательство» моей контрреволюционности, а после XX съезда книгу эту реабилитировали без указания фамилии автора. Вот что сообщает один английский советолог об этом: «Труд Авторханова по чеченской истории «К основным вопросам истории Чечни» цитируется в «Большой Советской Энциклопедии» (первое издание) как источник, имеется на него ссылка даже после войны (но без указания имени автора) в сборнике «Музыкальная культура автономных республик РСФСР» (Robert Conquest, The Nation Killers, 1970).
Однако непоправимой бедой обернулось бы для меня другое произведение того же года – мною уже упоминавшаяся статья в газете «Правда», если бы чекисты ее обнаружили в 1937 г. Это было накануне XVI съезда, когда Сталин все еще вынужден был играть во «внутрипартийную демократию». Поэтому, как и накануне предыдущих съездов, ЦК опубликовал одобренные Политбюро тезисы докладов на XVI съезде и открыл по ним дискуссию на страницах «Правды». Работая в обкоме, я имел доступ к неопубликованным документам партийного аппарата, касающимся проведения в жизнь национальной политики партии в национальных областях и республиках, особенно на Кавказе и в Туркестане. Из этих же закрытых документов я имел почти точную картину того, как и в каком масштабе развернулись антиколхозные восстания на окраинах Советского Союза. Анализ положения дел привел меня к выводу, что партия выносит правильные решения, а аппарат саботирует их выполнение, теория у нас хороша, а практика – порочна. Ответ, который дал, по словам Кагановича, один коммунист на вопрос, что он понимает под большевистской теорией, вполне мог быть и моим ответом: «Теория это то, что не применяется на практике» («Правда», 1 июля 1930 г.). Этой теме была посвящена первая часть моей статьи. Поэтому статья и называлась: «За выполнение директив партии по национальному вопросу». Другая – и более опасная – часть статьи была посвящена колхозной теме, а именно: почему колхозы не подходят для национальных областей и республик. Иначе говоря, для национальных республик я проповедовал то, что проповедовал уже осужденный партаппаратом Бухарин для всего Советского Союза. Знал ли я, что меня могут объявить за это сторонником Бухарина и нещадно бить? Конечно, я догадывался, что рискую, но что значит риск, когда автор искренне хочет помочь партии выправить положение, а автору этому едва 22 года! В этом возрасте люди ходят в рыцарских доспехах и носят розовые очки.
Вот основные положения статьи, в цитатах:
1) о национальной политике:
«... В реконструктивный период практическое разрешение национального вопроса в свете устранения фактического неравенства, которое еще, безусловно, не устранено, приобретает сугубую актуальность как в хозяйственно-культурном, так и в политическом отношении... Однако нынешний темп нашего культурного и экономического строительства в национальных районах и имеющиеся достижения не обеспечивают выполнения весьма ясных и практических директив X и XII съездов партии не только за эту пятилетку, но и за ближайшие пятилетки... К сожалению, после XII съезда партии на последующих съездах, конференциях и пленумах к национальной проблеме не возвращались, и ее практическое решение идет от случая к случаю... Вот с этой точки зрения, с точки зрения практического разрешения актуальных проблем национального вопроса в реконструктивный период, тезисы товарищей Куйбышева (член Политбюро, председатель ВСНХ СССР. – А. А.) и Яковлева (наркомзем СССР. – А. А.) не могут быть признаны достаточными. Каждый из них национальную проблему затрагивает вскользь, «кстати», «между прочим» и таким образом обходит актуальнейшие вопросы хозяйственного развития в национальном разрезе... Не говорит нам т. Куйбышев ничего и о том, насколько выполняются директивы XV партсъезда, которые гласили:
«Пятилетний план должен уделить особое внимание вопросам подъема экономики и культуры отсталых национальных окраин, ...соответственно предусматривая более быстрый темп развития их экономики и культуры... Тезисы т. Куйбышева, точно так же, как и тезисы т. Яковлева, не уделяют этого «особого внимания»... Как обстоит дело с максимальным вовлечением местного населения в промышленность? Все данные с различных национальных окраин и республик говорят о том, что более чем плачевно. Это констатировал ЦК партии по докладу ряда национальных компартий за последнее время (Узбекистан, Туркменистан, Вотская область, Карелия, Азербайджан, Северный Кавказ и др.)... Вот характерный документ. Правление треста Грознефти в своей докладной записке бюро Чечобкома ВКП (б) от марта 1929 г. пишет: «Истекший год работы по вовлечению чеченцев на производство показал полную неспособность и нежелание чеченцев идти на подлинную производственную работу»... Комментарии излишни. Разве только напомнить читателю, что это не единичные случаи высокого, барского, насквозь держимордовского отношения наших некоторых чиновников из хозяйственных аппаратов к выполнению важнейших директив партии – к созданию пролетарских национальных кадров. И эту проблему, проблему национальных кадров, тов. Куйбышев обошел» («Правда», 22 июня 1930 г. – А. Авторханов, «За выполнение директив партии по национальному вопросу»).
2) О коллективизации в национальных областях и республиках:
«Одной из основных предпосылок извращения партийной линии в колхозном движении в национальной деревне нашего Союза было отсутствие у руководства местных партийных организаций ленинского учета специфических условий каждой национальной республики, области, района, аула – и отсюда «копирование тактики русских коммунистов». Ленин говорил:
«Было бы ошибкой, если бы товарищи по шаблону списывали декреты для всех мест России, если бы советские работники на Украине и на Дону стали бы без разбору, огулом распространять их на другие области. Мы не связываем себя однообразным шаблоном, не решаем раз навсегда, что наш опыт, опыт Центральной России, можно перенести целиком на все окраины» (т. XVI, с. 106). В другом месте, в своем известном письме коммунистам Кавказа, Ленин призывает их к тому, чтобы они «поняли своеобразие своей республики от положений и условий РСФСР, поняли необходимость не копировать нашу тактику, а обдуманно видоизменять ее применительно к развитию конкретных условий» (т. XVII, ч. 1, с. 200).
Одной из главных ошибок в колхозном движении т. Сталин считает «нарушение ленинского принципа учета разнообразных условий в различных районах СССР применительно к колхозному строительству». В тезисах т. Яковлева нет указания на эту важнейшую сторону колхозного строительства в национальных районах, а между тем извращение партийной линии колхозного движения и отсюда «в ряде районов не только антиколхозные выступления... но и перерастание их в антисоветские выступления», мы имели в больших масштабах в национальных районах, чем русских, но и все это именно потому, что наши товарищи националы весьма недвусмысленно выдвинули лозунг: «Догнать и перегнать русские районы в колхозном движении». Так было в Туркестане и Закавказье, так было дело и в чрезвычайно отсталой Чечне...
Подготовка к массовому колхозному движению в национальных районах должна начаться, по Яковлеву, с товарищества общественной обработки земли (тоз). Мы думаем, что эта подготовительная работа к массовому колхозному и тозовскому движению должна начаться с самого начала – с землеустройства. Известно, что многие национальные районы не землеустроены и землеустройство у них дореволюционное. В Узбекистане мы окончательно провели землеустройство в прошлом году, и то с большими извращениями... Ведь землеустройство – начало аграрной революции... Если бы начали подготовку к массовому колхозному движению с тозов, то это было бы не по-ленински. Начать нужно с простейшего и пока неразрешенного – с землеустройства... Необходимость максимальной организационной, финансовой поддержки отсталого сельского хозяйства многочисленных отсталых народов Союза осталась без внимания в тезисах т. Яковлева...
Исключительная отсталость некоторых национальных окраин требует, чтобы профсоюзы повернулись, наконец, лицом к ним. Отсутствие указания роли профсоюзов и практических мер в быстрой переделке отсталого участка нашего Союза – национальных окраин – есть серьезный недостаток тезисов тов. Шверника (преемник Томского на посту председателя ВЦСПС. – А. А.)... Все это требует, чтобы партия еще раз обратила свое внимание на национальный вопрос и призвала центральные и местные организации к выполнению весьма четких и ясных директив по национальному вопросу, данных X, XII и XV съездами партии» (там же).
Эти длинные выдержки я привел, чтобы показать читателю свой тогдашний образ мышления правоверного ленинца по национальному вопросу. Критическое мышление – да, но ни фальши, ни злопыхательства в моей критике не было. Меня потом обвиняли, что я тянул партию назад. И это правда, я ее действительно тянул назад, но назад к Ленину и к Сталину ленинских времен, наивно полагая, что партия заблуждается. Однако глубоко заблуждался я сам. Несмотря на все сигналы извне, несмотря на весь опыт расправы с оппозициями внутри партии, несмотря на свои собственные наблюдения в самом партаппарате, как этот аппарат ставил себя над партией, я приписывал Сталину противные его натуре душевные качества: искренность и благие намерения. Идеалист – такое животное, что пока его самого не стукнут обухом по голове, он героически держится за мир иллюзий.
Таким обухом стали для меня устные и печатные нападки после публикации статьи. Атаковали меня в партийной ячейке слушатели ИКП, куда я вернулся на подготовительное отделение, атаковали меня и выпускники ИКП на страницах «Дискуссионного листка» «Правды». Сравнивая свою статью со статьями против меня, могу похвалиться задним числом: анализ невыполнения партией собственной программы по национальному вопросу более убедителен в статье слушателя подготовительного отделения ИКП, чем возражения его уже патентованных «красных профессоров». Причина тоже ясна: я был искренен до бездумья, а они фальшивили с чисто карьеристским умыслом.
Первым выступил член национальной комиссии ЦК Коста Таболов. Осетин по национальности, выпускник ИКП, способный публицист и преуспевающий партаппаратчик, он считался ведущим теоретиком по национальному вопросу. Меня с ним познакомил другой икапист, карачаевец Ахмет Бегеулов, бывший редактор журнала «Революция и горец» в Ростове-на-Дону, в котором я напечатал в 1929 г. и свою первую статью «К некоторым вопросам истории Чечни». Знакомство наше состоялось в ЦК уже после дискуссий. Человек с репутацией «национальной звезды» на сталинском небосклоне и весьма заносчивый в полемике, он показался мне в личном разговоре неожиданно скромным. Ни я, ни он о его статье против меня не упомянули («в доме повешенного о веревке не говорят»), а при выполнении «партийного долга», который каждый из нас понимал по-своему, «кавказская дипломатия» должна была молчать. Вот этот самый Коста Таболов, который тогда чувствовал себя в роли партийного судьи, писал в статье «О национальной политике партии» («Правда», 26 июня 1930 г.): «... т. Авторханов смазал наши успехи в нацполитике. В своей статье т. Авторханов пишет: «Нынешний темп нашего культурного и экономического строительства в национальных районах и имеющиеся достижения не обеспечивают выполнения весьма ясных и практических директив X и XII съездов партии не только за эту пятилетку, но и за ближайшие пятилетки...» Итак, даже за ближайшие пятилетки темп экономического и культурного строительства национальных окраин, по мнению т. Авторханова, не обеспечивает успешное выполнение директив X и XII съездов. Отсюда у т. Авторханова требование «сверхфорсированных» темпов для национальных окраин, если они даже хозяйственно нецелесообразны. Во-первых, неверно, что успешное выполнение решений X и XII съездов требует ряда пятилеток, ибо часть этих постановлений уже сейчас выполнена полностью. Во-вторых, т. Авторханов отрывает национальную политику от общей политики партии... В-третьих, т. Авторханов явно замазывает громадные достижения в национальной политике пролетариата... В-четвертых, недооценив наши успехи, развивая пессимизм, т. Авторханов дает пищу представителям местного национализма в их нападках на партию... т. Авторханов (требует) « практическое, более чем форсированное устранение фактического неравенства национальностей...» Характерно, что тут же выдвигает требование провести все это «практически». Спрашивается, разве мы до сих пор решали задачу установления фактического равенства не практически? По существу т. Авторханов не согласен с существующими темпами социалистического строительства нацокраин и требует сверхпомощи центра, если даже это экономически нецелесообразно. К этому сводится его аргументация... В результате успешного осуществления пятилетки многие республики и нацобласти из аграрных превращаются в индустриально-аграрные. Партия таким образом решает экономическую проблему нацвопроса. Кто с этим не согласен, кто требует «сверхфорсированных» темпов, тот должен выйти с цифрами в руках, доказать ошибочность пятилетки и обосновать свое предложение. Нечего заниматься фантазией и пустой болтовней...»
Идет только второй год первой пятилетки, а у Таболова «многие республики и нацобласти» уже превращаются «из аграрных в индустриально-аграрные». Это ли не фантазия и болтовня? Даже сегодня, через десять пятилеток и одну семилетку, Узбекистан остался аграрно-хлопковым и Казахстан аграрно-хлебным придатками советской Империи, индустрия там развивается в виде замкнутых оазисов, как интегральная часть общесоюзной индустрии, а не национальной экономики.
В середине 30-х годов Таболова назначили первым секретарем Алма-Атинского обкома. Он очень гордился этим назначением, потому что его кандидатуру на этот пост предложил сам Сталин. Отсюда от секретаря обкома до синклита, или, как выражался Сталин, до «ареопага» – до членства ЦК, – был лишь один шаг. Но, увы, как выяснилось потом, ничто на свете не было столь опасно, как обратить на себя внимание товарища Сталина – 99% работников партии и государства, которых лично знал Сталин, умерли от чекистских пуль, по знаменитым «спискам», какие Ежов в 1937-1938 годах представлял Сталину для утверждения им смертных приговоров. В этом списке оказался и бедный Коста Таболов.
Другой критик, тоже партаппаратчик и узбек по национальности (с ним я познакомился на Северном Кавказе), У. Ишан-Ходжаев предоставил мне случай позлорадствовать по адресу Таболова. Переплюнув Таболова по части самоуверенности, он назвал всех участвующих в дискуссии – Диманштейна, Авторханова, Таболова и др. – «поверхностными авторами», к тому же он опроверг и главный аргумент Таболова против меня: «... т. Таболов сам смешивает теоретическое разрешение вопроса с практической реализацией его». Он обнаружил также у всех нас и одинаковый первородный грех, непростительный для марксиста, – оказывается, нам всем чужд классовый подход к национальному вопросу. Вот его рассуждение:
«В связи с XVI съездом нашей партии естественно усилить внимание партийной общественности к проводимой теперь национальной политике. Кроме основных тезисов порядка дня съезда, в которых этот существенный вопрос затронут, хотя недостаточно конкретно и детально, на страницах .Дискуссионного листка» «Правды» высказалось уже несколько товарищей (тт. Диманштейн, Авторханов, Таболов и др.). Внимательное отношение к высказываниям названных товарищей вскрывает один общий недостаток в понимании ими корня текущей политики партии по практическому разрешению национального вопроса. Недостаток в толковании тт. Диманштейна, Авторханова и Таболова проявился в двух отношениях: во-первых, они не подчеркивают классовую сущность национальной политики, во-вторых, в своих практических предложениях не учитывают имеющиеся в национальных окраинах классовые сдвиги в общественно-производственных отношениях. Отсюда практические предложения указанных авторов страдают чрезмерной «практичностью» (в смысле их поверхностности). Относительно моих личных грехов Ишан-Ходжаев говорит: «Тов. Авторханов в своей статье пишет: «Бесспорно, что за время XII съезда на наших национальных окраинах, на Востоке в частности, произошли громадные социальные, экономические и культурные сдвиги». Хотя термин «социальный» включает в себя и классовый момент, но автор не подчеркивает этот момент и в своих практических предложениях не исходит из факта значительных классовых сдвигов, имеющих место в национальных окраинах. В силу этого вся статья Авторханова оказалась бесхребетной, классовая бесхребетность и фактическая неверность статьи т. Авторханова проявляется и в следующем положении его: «Если бы мы начали подготовку к массовому колхозному движению национальных районов с тозов, то это было бы не по-ленински. Начать нужно с простейшего и пока неразрешенного – с землеустройства». Было бы абсурдным начинать дело колхозного движения с землеустройства в тех национальных областях и республиках, где землеустройство уже проведено и задача коллективизации частично разрешена в форме сельскохозяйственной артели (Татарстан, Украина, среднеазиатские республики) и где вплотную подошли к задаче сплошной коллективизации (Татарстан и некоторые районы Закавказья)» («Правда», 2 июля 1930 г. – У. Ишан-Ходжаев, «Классовое содержание национальной политики»).
Цитируя мое положение, что вместо тозов в национальных республиках и областях надо провести землеустройство, Таболов тоже коснулся этого вопроса, но сути дела все-таки не понял. Он утверждал: «Первая ошибка этой формулировки т. Авторханова заключается в том, что условия самой отсталой Чечни он неправильно распространяет на все окраины. Это большая политическая ошибка. Во-вторых, ошибочно противопоставлять землеустройство развитию тозов и артелей. Нечего оспаривать, в колхозном строительстве нацрайонов огромное значение имеет землеустройство. Но задача не в том, чтобы создавать новую «стадию» «землеустроительной революции»..., а правильно сочетать землеустройство с развитием колхозов. Иначе выйдет: землеустройство, не ускоряющее социалистическую переделку деревни, а увековечивающее индивидуальное хозяйство» («Правда», 26 июня 1930 г.).
Совершенно особое место в дискуссии заняла статья Л. Готфрида. Само название ее уже говорит и о ее содержании: «О правильных и правооппортунистических предложениях тов. Авторханова». Соответственно и статья разбита на две части. В первой части мои предложения, чтобы в тезисах Куйбышева, Яковлева и Шверника еще резче были подчеркнуты задачи ликвидации фактического неравенства национальностей СССР, – Готфрид решительно поддержал, а вот во второй части, за предложение вместо тозов заняться в национальных республиках землеустройством, Готфрид прямо заявил о моей связи с «правыми оппортунистами». Вот некоторые выдержки о том и другом: 1)в .Дискуссионном листке» (№ 17) напечатана статья т. Авторханова «За выполнение директив партии по национальному вопросу». Автор совершенно справедливо и своевременно заостряет внимание партии на особой необходимости «именно теперь ... подвести итоги выполнения директив X и XII съездов партии по национальному вопросу и поставить в нынешний реконструктивный период перед собою практическое, более чем форсированное устранение фактического неравенства национальностей». Нужно со всей решительностью поддержать предложение о значительном усилении в тезисах тт. Куйбышева, Яковлева и Шверника разделов о еще большем усилении темпов ликвидации фактического неравенства... Имеется острая необходимость в том, чтобы в тезисах съезда этот вопрос нашел свое четкое освещение. Мы не согласны с мотивировкой т. Авторханова этой необходимости как «жертвы». Извините, партия никогда так не ставила вопроса об индустриализации национальных окраин – это не «жертва», а единственно возможная в СССР политика... Сопротивление чиновнических, бюрократических элементов госаппарата и хозорганов коренизации, выковыванию пролетарских кадров огромно. Тов. Авторханов прав, когда указывает на весьма скромные количественные достижения в этой области».
Здесь я хочу дать одну справку по поводу критики оппонентами употребляемых мною выражений «хозяйственная целесообразность», «хозяйственная эффективность» и «жертва». Оппоненты не знают, что они критикуют меня за редакционный произвол Л. Мехлиса, редактора «Правды». Дело обстояло так. Выступая на Северокавказской краевой партийной конференции, первый секретарь крайкома, будущий член Политбюро А. Андреев в ответ на требования представителей Дагестана, Чечено-Ингушетии, Осетии, Кабардино-Балкарии, Карачая, чтобы и им, как и в русских районах, отпускали тракторы, вызывающе ответил: отпускать тракторы горским областям «хозяйственно нецелесообразно», использование их там «хозяйственно неэффективно» и на такие «жертвы» мы «идти не можем», хотя в горной полосе этих областей никакого земледелия не было, а тракторы они хотели использовать в плоскостных земледельческих районах. Этот пассаж великодержавного пренебрежения к «колониям» я целиком включил в свою статью и начал доказывать Андрееву, что «пролетарская революция» руководствуется не одной лишь «хозяйственной целесообразностью» и идет сознательно на хозяйственные жертвы, если это помогает стратегической цели революции. Прямо в адрес Андреева я писал: «Нельзя утверждать, что все, что хозяйственно нецелесообразно и неэффективно в данное время, пролетарская революция не делает. Широкая хозяйственная, военная и политическая поддержка (с чисто «экономической» точки зрения) революционного движения на национальных окраинах 1917-20 гг. русским пролетариатом не была непосредственно «хозяйственно целесообразной» при чрезвычайном истощении материальных сил самого же молодого советского государства, но эта поддержка привела к окончательной победе пролетарской революции в них, что превыше всякой «хозяйственной целесообразности». Были моменты, когда наша революция по серьезным политическим мотивам шла иногда на хозяйственные жертвы» («Правда», 22 июня 1930г.).
Я, кажется, предвосхитил то, что сегодня делает Кремль в Африке, Азии и Латинской Америке: материальная помощь Советского Союза, направленная на поддержку коммунистических режимов в Эфиопии, Йемене, Вьетнаме, на Кубе (называю лишь немногие), есть хозяйственно неоправданная жертва, широкое снабжение их советским оружием за бесценок, а иногда бесплатно, – дополнительная жертва, и все это не только «хозяйственно нецелесообразно», но и проводится при снижении жизненного уровня самого советского населения. Однако политически такая акция Кремля оправданна – над советской империей скоро не будет заходить солнце, как говорили о британской империи до второй мировой войны.
Мехлис разрешил мне критиковать «тезисы Политбюро», но начисто выбросил из моей статьи критику в адрес Андреева, а также критику произвола Кагановича по подавлению так называемого «кубанского саботажа» (на Кубани по приказу Кагановича, действовавшего с экстренными полномочиями от Сталина, была расстреляна группа казаков во главе с коммунистом Котовым, а десятки тысяч женщин, детей и стариков депортированы в Сибирь). Но поскольку мои доводы против Андреева были сохранены (убрано было только его имя), то мои оппоненты придирались к ним, не зная, что, говоря о «жертвах» и «нецелесообразности», они критикуют не меня, а Андреева.
Продолжим разбор статьи Готфрида. Вторая часть статьи Готфрида была достойна самых изощренных изуверов сталинской школы. Если я пишу эти строки, а не «реабилитирован посмертно», то только потому, что в 1937 г. чекисты не знали ни о существовании моей статьи, ни об этом разносе меня «Правдой». В самом деле, вот что писал Готфрид во второй части своей статьи: «Соглашаясь целиком с теми вопросами, которые поднял тов. Авторханов в отношении индустриализации национальных районов СССР, мы должны категорически возразить против явно ликвидаторской и правооппортунистической теории и предложений Авторханова по вопросу о путях коллективизации национальных окраин и в том числе Средней Азии (здесь и дальше курсив Готфрида. – А. А.)... Что выходит, если пойти по пути, предлагаемому тов. Авторхановым? Это означает снятие всерьез и надолго лозунга сплошной коллективизации национальных районов... так как землеустройство будет землеустройством индивидуальных крестьянских хозяйств, оно зафиксирует «статус-кво»... Съезды нацкомпартии Средней Азии и пленум Средазбюро целиком поддержали и одобрили тезисы тов. Яковлева о тозах. Вот почему мы не можем расценивать это предложение т. Авторханова иначе, как попытку потащить партию назад и в сторону от генеральной линии партии, на ту самую дорожку, о которой ноют и скулят все правооппортунистические элементы. Тов. Авторханов определенно заболел правооппортунистической близорукостью и паническими настроениями. Он не видит того, что уже есть на национальных окраинах, а «не признавать того, что есть, нельзя – оно само заставляет себя признать» (Ленин). Почему мы так резко возражаем т. Авторханову? Да хотя бы потому, что «время более трудное, вопрос в миллион раз важнее, заболеть в такое время – значит рисковать гибелью революции» (Ленин. Из речи на VII съезде против тов. Бухарина). Предательские уши правых дел мастера торчат из рассуждений т. Авторханова о путях коллективизации национальных окраин» («Правда», 30 июня 1930 г. – Л. Готфрид, «О правильных и правооппортунистических предложениях тов. Авторханова»).
Итак, я «правых дел мастер», я проповедую «правооппортунистическую теорию», а еще ноябрьский пленум ЦК 1929 г. записал: «Пропаганда взглядов правого оппортунизма несовместима с пребыванием в ВКП(б)».
Моя оппозиция против «сплошной коллективизации и ликвидации кулачества как класса» выросла из того, что я наблюдал в русских районах. Я никогда не забуду виденного мною в январе 1930 г. на станции Минеральные воды. Я ехал на какое-то краевое совещание в Ростов и слез на этой станции, чтобы забежать в буфет. Какой там буфет! Вся вокзальная площадь, прилегающие улицы, платформа, вся полоса по обе стороны железной дороги набиты огромной толпой – детьми, женщинами, мужчинами. Они плохо одеты, многие просто в лохмотьях, а мороз лютый. Их держат здесь уже чуть ли не целые сутки. Дети отчаянно кричат, матери плачут, мужчины угрюмо молчат. Многие держат иконы, взывают к Божьей помощи и усиленно молятся. Санитары беспрерывно подбирают замерзших, лишившихся чувств, а грузовики и крестьянские повозки подвозят к станции все новые и новые партии таких же рваных, беспомощных и безжизненных, как трупы, людей. Пассажирское движение задерживается, пропуская товарные поезда с этими несчастными. Я спрашиваю одного железнодорожника: «Что здесь происходит и что это за люди?» Он косо посмотрел на меня и выпалил: «Ты что, из Персии едешь или с луны свалился? Партия производит ликвидацию кулачества как класса!» Эти же сцены повторялись на всех станциях вплоть до Ростова, ибо ссылали крестьянские семьи всех русских районов – Ставрополья, Терской, Кубанской и Донской областей. На узловой станции Ростова, окруженной чекистскими войсками, творился такой невероятный хаос, словно начался второй всемирный потоп. Дикий плач голодных и мерзнущих детей, виновных лишь в том, что родились они не в семьях партийных дикарей, истерические крики матерей, бессильных вынести страдания своих младенцев, громкие протесты иных смельчаков против произвола современных людоедов не производят никакого впечатления на волчьи нервы чекистов. Происходит беспрерывная погрузка этих измученных и нищих людей, названных «кулаками», в нетопленные товарные вагоны для скота. Тех, кто может двигаться, загоняют по доскам, приставленным к дверям вагонов, больных тащат волоком, протестующих бьют прикладом и силой бросают в вагоны. Эта жуткая картина стояла у меня перед глазами, когда я прочел слова украинского проф. Ширенко, процитированные писателем Киршоном на том же XVI съезде: «Кулаки на селе умирают с голоду и ликвидировать их значит добивать голодных людей» («Правда», 4 июля 1930 г.). После всего этого разве можно винить того мужика, который, спасаясь от коллективизации и раскулачивания, прямо пошел... в партию! О нем рассказал XVI съезду Каганович:
Один крестьянин на вопрос, почему он вступает в партию, отвечает: «Лошадь взяли, обобществили, вот я и подал заявление в партию: кому в партию, кому в конюха», – а когда его уличили, что он раньше срывал партийные собрания, то мужик нашелся и тут: «Я их не срывал, а так, прикрачивал!»
Когда я выступил со статьей, коллективизировалась только Россия, и я питал иллюзию, что, ссылаясь на Ленина, Сталина и все предыдущие съезды партии, можно спасти от этой трагедии окраины. Доклад Сталина на XVI съезде, речь Кирова и поведение лидеров правой оппозиции на съезде убедили меня, что Готфрид в одном действительно прав: я «заболел близорукостью», всерьез подумав, что моим заурядным лбом можно пробить сталинскую железную стену. Совершенно нереальными оказались и мои расчеты, что стоит кому-нибудь поставить на обсуждение те острые проблемы, которые коммунисты национальных областей втихомолку обсуждали между собою, как все выступят за землеустройство против колхозов, за коренизацию против великодержавности, и тогда Сталин вынужден будет вернуться к старой ленинской национальной политике. Меня никто не поддержал, а на Сталина, который и карьеру-то свою начал как эксперт по национальному вопросу, мое выступление не произвело никакого впечатления. Правда, он удостоил мое требование о «землеустройстве» кратким ответом. Но как? Делая Отчетный доклад ЦК 26 июня, то есть через четыре дня после моей статьи, Сталин лаконично заявил: «Партия пересмотрела метод землеустройства в пользу колхозного движения».
Это звучит смешно, но заявление Сталина, кажется, на меня тоже не произвело надлежащего впечатления, иначе я должен был бы в тот же день написать в «Правду» покаянное письмо. Этого я не сделал. Я выжидал исхода прений по докладам Сталина, Куйбышева и Яковлева. Я встречался и с некоторыми национальными делегатами съезда, которые покровительственно хлопали меня по плечу, продолжая хлопать ушами на самом съезде. Недельные прения по докладу Сталина были сплошным потоком отборной ругани, инсинуаций, подтасовок, провокаций и самой дикой лжи (и все это против людей, которые давно покаялись в своих мнимых преступлениях), – вещи абсолютно невозможные в нормальной политической партии.
Сторонники правых с величайшим нетерпением ожидали ответных выступлений лидеров правой оппозиции, но их надежды были обмануты. Бухарин вообще не явился на съезд, выдумав «дипломатическую болезнь». Мой друг Сорокин, который посетил его за день до открытия съезда, шутя заметил, что Бухарин здоров как бык, но решил лишить Сталина удовольствия слушать его покаянную речь. Зато это удовольствие ему доставили Томский и Рыков. Первым выступил Томский: «В своей борьбе, которую я вел против ЦК, я был неправ с начала до конца», хотя и заметил не без ехидства, как бы по личному адресу Сталина: «У некоторых товарищей есть такое настроение – кайся, кайся без конца и только кайся. Дайте же немножко поработать» («Правда», 2 июля 1930 г.). Рыков, все еще председатель правительства и член Политбюро, начал речь с заявления: «Я полностью и целиком присоединяюсь к тому, что было только что сказано с трибуны товарищем Томским». Рыков доказывал, что их бьют зря, они давно признали и признают свои ошибки и правоту партии, они не знают, что еще надо сделать, чтобы им, наконец, поверили и дали спокойно работать. Речь его была жалкой, политическое падение глубоким, но она объективно разоблачала ту гнусную процедуру, которую придумал Сталин, чтобы унизить своих бывших соперников. Рыков сказал: «Вопрос, который теперь поставлен на обсуждение, заключается в том, признаем ли мы действительно свои ошибки или есть ли семимесячная совместная работа (после капитуляции правых на ноябрьском пленуме ЦК 1929 г. – А. А.) маневрирование? .. Если допустить такую постановку вопроса, то что это значит? Это значит, один из членов Политбюро маневрирует в составе Политбюро и делает это так, что, работая в Совнаркоме, выступая открыто, он проводит политику партии, а тайно маневрирует против Политбюро и ЦК... Во-первых, я должен сказать, что с политической точки зрения тайная борьба в нашей партии – это глупость и чепуха (голос с места: «реальный факт»). Тайно бороться за миллионную партию может только идиот (голос с места: «А Бухарин?»). Тройки нет, если вы говорите о Бухарине, то разговаривайте с Бухариным. Вы великолепно знаете, когда обсуждался разговор Бухарина с Каменевым, я относился к его разговору с величайшим порицанием и заявил об этом немедленно... Сам Бухарин также признал свою ошибку... Мы говорим, работаем, выступаем на основе генеральной линии в защиту ее... Что нужно еще для того, чтобы доказать, что мы не ведем борьбы против партии, а работаем на основе генеральной линии партии? (Любченко: Активная борьба против вчерашних сторонников. Рыков: Значит, я должен бороться с Томским, Томский должен бороться со мною, мы оба должны бороться против Бухарина, а Бухарин против каждого из нас...) (шум, смех). По ошибочным идеям Бухарина, ясное дело, я буду бить, но скажите, что ошибочного теперь у Бухарина? Мне предлагают здесь по поводу моих разногласий с ЦК до ноябрьского пленума указывать на Бухарина и кричать: «Вот он, вор, лови его!» Те ошибки, которые я допустил, я за них сам отвечаю и ни на каком Бухарине отыгрываться не буду. И требовать этого от меня нельзя. За ошибки, сделанные мною, нужно наказывать меня, а не Бухарина».
Однако теперь сталинцы доказали, что они способны превзойти самих себя – после речей Томского и Рыкова члены ЦК и назначенные лично Сталиным секретари обкомов (Бухарин в 1928 г.: «Где вы видели выборного губернского секретаря?») начали соревноваться между собою, кто поставит рекорд в неотразимости поношения и виртуозности лжи. Одним это хорошо удавалось, но другие, с бедной фантазией и менее изобретательные, искали легких путей – они обращались просто к пройденной истории. Так, председатель ЦКК Серго Орджоникидзе сказал: «Вот вам заявление Бухарина от 3 января 1929 г., к которому демонстративно присоединились Рыков и Томский:»Серьезные больные вопросы не обсуждаются. Вся страна мучается над вопросом хлеба и снабжения, а конференции господствующей пролетарской партии молчат. Вся страна чувствует, что с крестьянством неладно, а конференции молчат. Зато град резолюций об уклонах (в одних и тех же словах). Зато миллионы слухов и слушков о правых – Рыкове, Томском, Бухарине и др.» Орджоникидзе продолжал: «Буквально все сводилось к тому, что во всех разногласиях виноват Сталин. Если бы не было Сталина, в партии была бы тишь, гладь и Божья благодать». Бухарина здесь нет, сказал далее Орджоникидзе, но мы знаем, что он умеет писать... Почему он съезду не написал несколько строчек: «Да, товарищи, я ошибался и ошибки свои признаю» («Правда», 5 июля 1930 г.). Член Политбюро Рудзутак привел выдержку из «платформы трех»: ««Мы против того, чтобы единолично решались вопросы партийного руководства. Мы против того, чтобы вопрос контроля со стороны коллектива заменялся вопросом контроля со стороны лица...» Бухарин пытается обратиться в великого молчальника и просто ничего не говорит» («Правда», 3 июля 1930 г.). Секретарь ЦК Бауман сказал: «Мы видим, как на практике наблюдаются такие явления, когда говорят: мы за ЦК, но с тем условием, что надо, мол, сменить Сталина. Против Сталина оппортунисты всех мастей ведут травлю» («Правда», 3 июля 1930 г.). (Этих своих защитников Сталин расстрелял в том же году, что и Бухарина и Рыкова, а Орджоникидзе заставил покончить жизнь самоубийством.) Член президиума ЦКК Ем. Ярославский сообщил: «Члены партии из правых договорились до таких вещей, что-де напрасно Угланов сдал власть, что надо было воспользоваться тем, что он секретарь МК, противопоставить МК – ЦК, надо было действовать как следует. Вот до каких разговоров люди договорились» («Правда», 6 июля 1930 г.).
Член Политбюро Киров сказал: «Нам необходимо было услышать из уст Рыкова и Томского не только признание своих ошибок и отказ от платформы, а признание ее как кулацкой программы... Что хотела слышать партия, основного, решающего, главного, она от товарищей Томского и Рыкова не слышала... Говорят Бухарин болен, может быть, но он мог бы как-нибудь подать свой голос... Они должны были вести борьбу с правоуклонистскими элементами... Видел ли кто-нибудь выполнение ими партийного долга? Ни в малейшей степени, несмотря на то, что сторонники их взглядов выступали в Дискуссионном листке» «Правды»... Дал ли кто-нибудь отвод защитникам их оппортунистических взглядов?» («Правда», 2 июля 1930 г.).
Последовали десятки таких же речей, но рекорд побил все-таки наш северокавказский секретарь Андреев, когда он, выслушав Рыкова и Томского, сослался на Ленина: «Надо помнить предостережение Ленина насчет того, что будет круглым идиотом тот, кто поверит на слово» («Правда», 2 июля 1930 г.). Все без исключения потребовали от партии перманентной критики правых, а от самих правых – унизительной самокритики. Председатель высшего партийного суда Орджоникидзе доложил съезду точку зрения Троцкого на этот счет. В письме к своим сторонникам в СССР Троцкий требует: «...осудить сталинскую самокритику, как самую развратную форму партийного бюрократического плебисцита», а вот старый большевик, металлист, заместитель председателя ЦК металлистов Б. Козелев написал самому Орджоникидзе: «Для меня ясно, что лозунг самокритики для Сталина такой же громоотвод, каким когда-то для царизма был еврейский погром...». Орджоникидзе добавил: «ЦКК за такую оценку сочла необходимым исключить его из партии» («Правда», 5 июля 1930 г.).
Атмосфера лжи, ненависти и изуверства, царившая на съезде, скоро перекинулась и на низы. Началась повальная кампания ловли и наказания тех, кто когда-либо допускал, что Сталин и его партия могли в чем-нибудь ошибиться. Особенно яростно искали бывших, настоящих и будущих сторонников правых взглядов, если они даже тысячу раз отрекались от них. Я нигде не защищал каких-либо оппозиций, хотя программе правых я глубоко сочувствовал, а на деле писал против них резолюции на партийных собраниях (это оборонительное двуличие советского человека – органическое порождение самой сталинской системы). Но теперь в авторитетном органе ЦК меня назвали сторонником «ликвидаторской и правооппортунистической теории». И, конечно, в ИКП на меня набросились, как шакалы на дохлятину: кайся, кайся, кайся! Бичуй, бичуй, бичуй себя. Живо, даешь «шахси-вахси»! Дело доходило до хулиганских актов. Каждый раз, когда я появлялся в ИКП, толпа слушателей окружала меня и поносила оскорбительными кличками. На одном из таких «спектаклей», которые устраивал секретарь нашей ячейки, добравшийся в 1952 г. до сталинского президиума ЦК, Павел Юдин, я просто потерял самообладание. На этот раз юдины особенно свирепствовали: «Товарищ правых дел мастер, сколько тебе платит Бухарин?», «товарищ Лопоухов, покажи свои предательские уши», – один даже вплотную подошел ко мне и, приставив растопыренные пальцы к собственным ушам, начал кричать по-ослиному. Раздался издевательский хохот толпы. Я со всего размаха заехал по его, давно ставшей мне постылой, морде. Трус мне не ответил, и толпа институтских ослов перестала хохотать. Конечно, я погорячился и поступил опрометчиво, совершенно не подозревая того, что меня намеренно провоцировали, чтобы потом объявить хулиганом.
Мой личный опыт в партии был слишком мал, чтобы постичь все тайны криминального искусства Сталина в политике. Я долго считал его тем, за кого он себя выдавал. Его необыкновенную способность сказать нужное слово в нужное время и нужном месте я принимал за его программу, а это оказалось гениальной маскировкой его истинных намерений. Он одинаково был мастером великих преступлений и мелкого трюкачества. Такой мелкий трюк Сталин пустил в ход, открывая дискуссию к XVI съезду; люди узнали о нем после того, как Сталин уже достиг своей цели. Чтобы прощупать настроение в активе партии и заодно выявить потенциальных сторонников бывших лидеров правой оппозиции, Сталин предложил Мехлису пустить в «Дискуссионном листке» «Правды» анонимную заметку в защиту правых, подписав ее псевдонимом «Мамаев» (намеренно без инициалов). Почему же «Мамаев», а не «Иванов»? Потом Мехлис рассказывал одному своему однокашнику по ИКП:
– Сталин гениальный психолог, он сказал, что воспоминания о татарском иге сидят в мозгах костей каждого русского, поэтому уже одно имя «Мамай» вызовет ярость и злобу против правых.
Сама заметка была составлена нарочито примитивно. В ней подчеркивалось, что представители правой оппозиции в своей критике линии ЦК оказались правы, в этой связи цитировался Рыков, а Центральному Комитету указывалось, что «нечего наводить тень на плетень»! И вот тогда пошла писать губерния: в редакцию посыпались тысячи статей, писем, телеграмм и даже стихи с осуждением и великим возмущением против правых лидеров, которые порождают таких уродов, как «Мамаев». Поэт Александр Безыменский даже написал целую поэму под названием «Мамаево побоище», которую он огласил на съезде. Несомненно, были и такие письма, хотя бы анонимные, которые поддерживали «Мамаева», но ни одно из них не было напечатано, для них редакция «Правды» служила транзитным пунктом: отсюда они попадали прямо в ЦКК для партийного суда над их авторами. Таким образом, кроме анонимной критики мифического «Мамаева», чтобы возмутить партию против правых, и моей критики тезисов Политбюро, «Правда» за всю предсъездовскую дискуссию не напечатала ни одной критической статьи или письма. Тем не менее, Киров обвинял Рыкова, Бухарина и Томского в том, что что они не дали отпор сторонникам их взглядов в «Дискуссионном листке» «Правды» («Правда», 2 июля 1930 г.). Вот когда сам член Политбюро Киров, что называется, прямо пальцем указал на меня, услужливый Юдин срочно созвал расширенное заседание бюро партийной ячейки с повесткой дня: 1) О правооппортунистическом выступлении т. Авторханова в «Правде», 2) О хулиганском поступке т. Авторханова в ИКП.
На инквизиции, устроенной надо мною на заседании бюро, от меня потребовали полного разоружения и искреннего раскаяния в проповеди «преступных взглядов» правого оппортунизма. Поскольку саму постановку вопроса я считал провокационной, а обвинение ложным, я решительно отказался выступить с «самокритикой». Тогда на бюро ячейки повторился XVI съезд в миниатюре – на меня посыпался такой град обвинений и угроз, словно я только что взорвал Кремль со всем его содержимым. Только один Сорокин встал на мою защиту. Но суд был скорый и, может быть, даже правый: меня исключили из партии, а Сорокину объявили выговор, как «примиренцу».
Второй вопрос повестки дня отпал автоматически.
На следующий день Сорокин потащил меня в ЦК.
– Этим ослам зададут взбучку, увидишь, – уверенно сказал Сорокин.
И в самом деле, в приемной культпропа ЦК нас приняли чуть ли не как «героев». Невозмутимый Сорокин, которого хорошо знали здесь, меня представил как редкий экзотический экземпляр:
– Хотите видеть живого оппортуниста, вот он, полюбуйтесь!
Из реплики одного инструктора я заключил, что сочувствие моей беде скорее объяснялось ненавистью к Юдину:
– Мы здесь годами потеем над сочинением циркуляров и не можем попасть даже в кандидаты ЦК, а Юдин лезет прямо в Политбюро.
Скоро пришел завкультпропом Стецкий и принял своего друга Сорокина вне очереди. Через несколько минут вызвали и меня. Стецкий начал с цитаты из резолюции XVI съезда: «XVI съезд поручает ЦК партии... неуклонно проводить ликвидацию кулачества, как класса, на основе сплошной коллективизации по всему Советскому Союзу... съезд объявляет взгляды правой оппозиции несовместимыми с принадлежностью к ВКП(б)». Стецкий в дружеских тонах, но довольно внушительно сообщил мне, что Сталин имел в виду мою статью, когда заявил «партия пересмотрела метод землеустройства в пользу колхозного движения», а съезд добавил, что сплошная коллективизация и ликвидация кулачества будут проводиться «по всему СССР».
– Идите в редакцию «Правды» и откажитесь от вашей грубейшей «правооппортунистической ошибки».
Не спросив даже, согласен ли я это сделать, Стецкий продиктовал телефонограмму секретарю ячейки ИКП, чтобы протокол о моем исключении из партии был уничтожен. В тот же день я посетил редакцию. Мехлис был страшно удивлен, когда увидел меня, не менее удивлены были и члены редакции. Оказывается, они представляли себе, что в моем лице партия имеет дело с каким-нибудь старым закоренелым националистом с мусульманского Востока, а увидев меня, были не только удивлены, но и разочарованы: стоило ли из-за этого шпингалета заводить весь этот сыр-бор, – читал я в их глазах. Этим, наверно, объяснялось и то, что Мехлис с пренебрежением бросил мне обратно тот проект письма, с которым я пришел в редакцию.
– Такие шутки ты можешь писать в «Крокодил», а не в «Правду», – раздраженно сказал он (Стецкий говорил на «вы», а редактор «Правды» сразу перешел на «ты»). Письмо мое состояло из двух частей – в первой части я утверждал свою правоту по поводу того, что партия должна выполнить собственные директивы по национальному вопросу, во второй части я признавал, что допустил правооппортунистическую ошибку, отвергая колхозы и требуя землеустройства для национальных областей и республик. Такое половинчатое признание звучало в ушах бдительного Мехлиса, как вызов. Он предложил мне переделать письмо, полностью признавая и решительно осуждая мои правооппортунистические взгляды и националистические ошибки. Я тут же переписал письмо, признав «правооппортунистическую ошибку» и обойдя мои мнимые «националистические ошибки». Быстро пробежав новый вариант письма, Мехлис так громко заорал на меня, что в кабинет ворвались его сотрудники, думая, наверное, что я зарезал их редактора. Воспользовавшись этим, я счел за лучшее покинуть его кабинет, оставив письмо на столе. На второй день я прочел в «Правде» «Письмо в редакцию» – так, как я его оставил:
«Тов. редактор! В своей статье «За выполнение директив партии по национальному вопросу» (см. «Правда», Дискуссионный листок» № 17) я допустил грубейшую правооппортунистическую ошибку, утверждая, что подготовка к колхозному движению в национальных районах и окраинах должна начаться с землеустройства. От этого своего тезиса я отказываюсь. Совершенно правильно ставит вопрос относительно национальных окраин и районов т. Яковлев, сказав, что «наряду с артелью в некоторых районах незернового характера, а также в национальных районах Востока, может получать на первое время массовое распространение товарищество по общественной обработке земли, как переходная форма к артели», тем более, что «партия пересмотрела метод землеустройства в пользу колхозного строительства» (из доклада т. Сталина на XVI съезде партии). В правильности генеральной линии партии как в области индустриализации, коллективизации сельского хозяйства и решительной борьбы на два фронта – в первую очередь против главной опасности – правого уклона, так и в области национальной политики у меня никаких колебаний и сомнений нет. С коммунистическим приветом А. Авторханов («Правда», 4 июля 1930 г.).
Возвратимся к съезду.
Люди, внимательно следившие за прениями на XVI съезде, на котором все члены Политбюро и президиума ЦКК, все секретари обкомов, крайкомов и центральных комитетов национальных республик единодушно заявляли, что Бухарин, Рыков и Томский не разоружились и держат свое предательское оружие за пазухой, были поражены, когда прочли в «Правде»: все трое избраны членами ЦК, а Рыков даже членом Политбюро, оставаясь главой правительства.
Это было еще одно новое доказательство «миролюбия» генсека, и – агрессивности его соратников.
Во всех дискуссиях и расправах против оппозиций – «левой оппозиции», «новой оппозиции», «правой оппозиции» – Сталин всегда берет на себя роль «миротворца», предоставляя роль инквизиторов своим соратникам. Когда в 1924 г. Зиновьев и Каменев потребовали, а Ленинградский губком партии постановил исключить из партии Троцкого, то как раз Сталин возразил против этого, заявив: «Мы не согласились с Зиновьевым и Каменевым потому, что знали, что политика отсечения чревата большими опасностями для партии, что метод отсечения, метод пускания крови – а они требовали крови – опасен, заразителен: сегодня одного отсекли, завтра другого, послезавтра третьего, – что же у нас останется в партии?» На этом месте протокол отмечает: «аплодисменты» (Сталин, Соч., т. 7, с. 380). Сталин достиг своей тактической цели: партия видит, что ее генсек не хочет, чтобы в партии восторжествовал «метод отсечения» и «пускания крови» сегодня Троцкому, завтра Зиновьеву, послезавтра Бухарину, но именно таков был его стратегический план еще тогда. Если Сталин продолжал на XVI съезде все еще творить «мир», то для этого у него была только одна причина: элита партии была за его лидерство, но против его диктатуры. Поэтому игра в «миролюбие» была маскировкой подготовки будущей ликвидации этой самой элиты. Сталин увидел из единодушной аргументации своих соратников против бухаринцев о «коллективности руководства» в ЦК, что, пока его окружает большинство вот этих соратников, не быть ему единоличным диктатором. Они его защищали как исполнителя их коллективной воли, тогда как ему они нужны были как исполнители его личной воли.
Как-то прочел я в «Правде», что на Курсах марксизма-ленинизма при ЦК открыто редакторское отделение, куда принимают руководящих работников партийной печати. Ознакомившись повнимательнее с условиями приема туда, я увидел, что главным условием (партийный стаж, печатные работы, опыт руководящей работы в печати) отвечаю, но есть и одно, не от меня зависящее: обком должен дать мне положительную партийную характеристику. Человек, который заведовал агитпропом обкома, считал меня своим личным врагом, думая, что я мечу на его место, хотя никаких оснований у него для этого не было, поскольку я избегал работы в партийном и советском аппарате. В нормальных условиях характеристику должен был составить он, но я знал, что он этого не сделает и даже сорвет мне ее выдачу (директором партиздата я был назначен вопреки его протесту). Я решил обойти его. Вторым секретарем обкома работал Хаси Вахаев, которого я, будучи зав. орготделом, выдвинул инструктором обкома. Из-за интриг заведующего агитпропом наши отношения перестали быть дружескими, но все еще оставались нормальными. Уловив подходящее время, я ему подсунул характеристику, которую сам на себя составил. Никаких дифирамбов я себе не пел, в ней просто пересказывалась моя биография и отмечалось обязательное в таких случаях положение, что я в каких-либо оппозициях не участвовал, антипартийных уклонов не было, в «примиренцах» не числился и колебаний от «генеральной линии» не проявлял (не мог же я писать, как тот герой из анекдота: «колебался вместе с генеральной линией»). Когда я Вахаеву положил на стол характеристику, он, вопреки ожиданию, даже не удивился (вероятно, подобные бумаги он часто подписывал) и, собираясь ее подписать, только, как бы между прочим, спросил: «Зачем она тебе понадобилась?»
Чтобы скрыть свою истинную цель, я решил отделаться шуткой: – хочу ее представить товарищу Окуеву (тот и был зав. агитпропом). Вахаев тоже ответил шуткой, которая звучала как правда: «Тут тебе не поможет характеристика, подписанная даже самим товарищем Сталиным!»
Сразу же после этого я направил в Мандатную комиссию ЦК заявление – с приложением характеристики и своих книг – о принятии меня на редакторское отделение. Кроме того, я написал и личное письмо на имя Александра Щербакова. С Щербаковым я был знаком по ИКП и даже оказал ему несколько услуг, когда он приезжал на Кавказ. Он теперь был заместителем заведующего Орготделом ЦК. Я не очень верил в свой успех, ибо конкурентов должно было быть много, а Щербаков, теперь уже высокий чиновник, наверно, давно забыл о моем существовании.
Прошло довольно много времени – явный признак отказа. Я примирился было с этой мыслью, но как-то звонит ко мне в партиздат (он находился в здании обкома) Вахаев и просит меня подняться к нему наверх. Как раз в это время у меня было издательское совещание. Поэтому спрашиваю его, можно ли явиться к нему после совещания. Вахаев отвечает, что явиться надо сейчас же.
– У нас в обкоме переполох, не знаю, что сие может означать, – говорит Вахаев и протягивает мне телеграмму: «Срочно откомандируйте Авторханова в распоряжение ЦК. Щербаков».
– Понятия не имею, – застраховал я себя от Окуева.
Окуев был весьма способный человек и серьезный работник, но болел той болезнью, которую можно назвать патологической завистью к чужим возможностям, вроде героя ОТенри, считавшего «доллар в чужом кармане личным оскорблением для себя». Хотя подписью под моей характеристикой я связал судьбу второго секретаря с моей, и он уже не может поддержать шефа агитпропа, если тот вздумает послать в ЦК отвод против моей кандидатуры на курсы, но все же я посчитал за лучшее молчать обо всем, пока меня не оформят в Москве. И оказался прав. Окончательное оформление произошло лишь после беседы с Щербаковым. Я сразу подал телеграмму в обком с просьбой освободить меня от работы в партиздате, так как остаюсь в Москве учиться на курсах марксизма при ЦК.
Удивительное дело: в «Правде» меня уж объявляли «правых дел мастером», в ИКП травили как бездомную собаку, в обкоме, в Грозном, я был под постоянным подозрением, правда, не без собственной вины (иные головотяпские решения обкома я критиковал в центральной печати, так как в местной мне это не разрешалось), а вот аппарат ЦК на меня определенно делал ставку, – иначе чем объяснить отмену постановления ячейки ИКП о моем исключении из партии, мою работу в секторе печати в ЦК, назначение директором партиздата области, теперь принятие на курсы марксизма?.. На вершине власти, где никто не верил уже ни в Бога, ни в Маркса с Лениным, смотрели более хладнокровно и более трезво на то, что творилось и говорилось внизу. ЦК намеренно накалял политическую атмосферу и с бешеной злобой натравлял актив против партии, партию против народа, народ друг против друга («классовая борьба»), планируя свое очередное преступление против всех – тогда с низов беспрерывным потоком двигались «встречные планы»: «бей!», «уничтожь!», «вырви с корнем!». Намеренная клевета, дикие измышления, ложные доносы были легализованы самим же Сталиным, когда он заявил, как уже указывалось, что нам нужна критика и самокритика, если в ней содержится даже только «5-10% правды». Наверху хорошо знали цену этой собственной системе и поэтому пользовались ее преимуществами только в тех случаях и в том масштабе, если решили избавиться от определенных лиц или социальных групп. Будь на вас тысяча доносов, с правдой не на 5-10, а на все 100 процентов, но если вы уже заранее не включены в список обреченных, то можете спать спокойно. Впоследствии на допросах мой следователь мне сказал: мы уже дважды старались вас арестовать, но ЦК оба раза не разрешил. Вот это и называется – очередь не дошла. У товарища Сталина все ведь делалось по плану. План – государственный закон, говорил Сталин, а нарушение плана, добавлял он, государственное преступление.
Да, ЦК делал на меня ставку как на бывшего и будущего партаппаратчика, что подтвердил еще раз факт моего зачисления на курсы при ЦК. Все остальное зависело от меня самого. В ЦК не забыли, конечно, моего «грехопадения» во время дискуссии в «Правде» три года назад. Там считали это «грехопадение» результатом не злого умысла с моей стороны, а политической незрелости, когда молодой коммунист созерцает мир через розовые очки, принимая тактические маневры партии за ее стратегические замыслы. Такой простак – идеальное сырье для выделки из него рафинированного «винтика» партаппарата, правда, при условии, что он податлив, в собственных же интересах. Если «сопромат» пересилит «диамат» – знай, что ты уже сгорел во время «обработки», если же «диамат» в тебе победил – тогда ты уж получаешь аттестат партийной зрелости и попадаешь в «партию в партии» в актив партии. В нормальном государстве, демократическое оно или абсолютистско-монархистское, актив – это просто бюрократия, нужная для управления делами аппарата государственной власти. Такая была бы роль актива и в советском государстве, если бы оно было нормальным. Поскольку советское государство, по мнению Ленина, – государство «нового типа», «диктатура пролетариата», иначе говоря, не государство в классическом смысле, а «тоталитарная партократия», то управляют ею не вообще чиновники, а чиновники тоже «нового типа» – «партократы». Партократы – это актив, рекрутируемый из социальных низов общества, актив, пропущенный через фильтр обесчеловечивания, чтобы освободить его от морального тормоза и эмоциональной нагрузки, актив, перекованный в кузнице партии в бездушных мастеров власти. Активисты при Сталине приходили к власти через миллионы трупов своих соотечественников, кто этим начинал тяготиться, тот сам оказывался среди трупов. И все-таки сотни тысяч, миллионы рвались в актив. Вовсе не для преступления, а для человеческой жизни. Власть и есть источник такой жизни. В другой книге я сделал сравнение между коммунистическим государством и государством капиталистическим как раз в этом вопросе и пришел к выводу, который сам по себе очевиден: при капитализме деньги дают власть, а при коммунизме власть дает деньги. В основе обеих экономических систем даже лежит один общий закон – пренебречь человеческой моралью, если это необходимо для собственного благополучия. Вот отсюда движущей силой партийного актива стала карьера, жажда власти, которой нельзя достичь иначе, как через потерю самого себя как человека. Сталин, несомненно, был великим психологом человеческого дна и его социальной клоаки. Он и вербовал там своих активистов, одаряя их властью и привилегиями прямо пропорционально содеянным ими преступлениям, для увеличения и расширения его абсолютной власти. Поскольку мы знаем еще со времен лорда Актона, что «власть портит, абсолютная власть портит абсолютно», то советское партократическое государство оказалось уникальным и вне конкуренции по своей коррупционности.
Я был бы несправедлив, если бы объявил всех, кто шел в партию и партактив, сплошь продажными типами. Многие интеллигентные люди не шли в партию – их вербовали туда. Если выдающиеся люди из среды ученых вообще не поддавались такой вербовке, то их вызывали в ЦК и требовали, чтобы они в интересах «науки и родины» согласились быть зачисленными в партию непосредственно ЦК (академик Деборин, Марр и др.), а выдающимся советским полководцам ЦК торжественно сообщал, что они имеют честь быть принятыми заочно в партию самим ЦК, минуя обычные в таких случаях инстанции (заместитель наркома обороны СССР Сергей Каменев, маршалы Шапошников, Говоров и др.). Известны и примеры, когда академиков с мировыми именами вызывали из их лабораторий, торжественно вручали им партбилеты и тут же назначали министрами СССР! Попробуйте отказаться от такой чести – быть зачисленным в «партийный актив» самим Центральным Комитетом! У советского академика или полководца не было даже и того выбора, который был у американского полководца, героя американской гражданской войны У. Т. Шермана. В ответ на настойчивые уговоры выставить свою кандидатуру в президенты Шерман писал: «Если меня выдвинут кандидатом в президенты, то я убегу в Мексику, если же меня изберут, то я буду бороться против моей выдачи». Из СССР не убежишь, ведь «страна на замке», как хвалятся чекисты.
Если ты уж в «актив» попал – безразлично по собственной воле или против нее, – отныне ты принадлежишь не себе, а партии, ты не рассуждающий человек, а функционирующий инструмент, ты микроскопический винтик в исполинском механизме партии. «Винтиком» тебя нарек сам Сталин. Если же ты «винтик» не просто механический, служащий безупречному функционированию машины власти, а «идеологический», «творческий» винтик, обязанный оправдывать преступления самой машины, то ты должен усвоить всеспасающую и всеобъясняющую науку партии – «диалектику». Здесь я хочу подробно остановиться на том, что значит «диалектика в политике» по-большевистски. Впрочем, что такое эта таинственная «диалектика», наглядно объяснил один чех: два студента на семинаре высшей партийной школы в Праге стараются понять, что такое «диалектика», и никак не могут разобраться. Подходит еврей, который в юности посещал семинар по талмуду, и объясняет им «диалектику» на практических примерах:
– Представьте себе двух людей, которые упали в камин. Один весь в саже, а другой остался чистым. Кто из них моется?
– Конечно, грязный.
– Неправильно. Грязный смотрит на чистого и думает, что он тоже чистый. Напротив, чистый смотрит на грязного и думает, что он тоже грязный, и поэтому он моется. Сейчас я вам поставлю второй вопрос: оба падают в камин, кто же моется теперь?
– Теперь мне ясно – моется тот из них, кто остался чистым, – отвечает второй студент.
– Заблуждение. Чистый, когда мылся, установил, что он был чист, а грязный, который видел, что даже чистый мылся, последовал его примеру. Теперь я ставлю вам третий вопрос: оба уже третий раз падают в камин. Кто же моется?
– Отныне всегда моется тот, кто грязный.
– Опять неверно. Видели вы когда-нибудь, чтобы двое упали в одну и ту же печку, при этом один остался чистым, а другой вымазался? Вот теперь, товарищи, вы видите, что такое диалектика!
Мы помним, что Ленин в своем «Завещании» заметил о Бухарине, что Бухарин «никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики». Что значит, по Ленину, не понимать диалектики в политике? Это значит нарушить ведущий закон диалектики в политике – «лавирование и маневрирование», который Ленин пояснял в следующих словах: «Надо уметь... пойти на все и всякие жертвы, даже в случае надобности – на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, сокрытие правды» (Ленин, т. XXV, с. 194); это значит проспать гениального Макиавелли, который учил политиков давать любые обещания и подписывать любые договоры, но тут же предупреждал, что «благоразумный государь не может держать свое слово, когда это вредно для него»; это значит, наконец, игнорировать достижения «диалектики» ученика Ленина, самого Сталина, который даже святотатство совершал в маске святого. Этих качеств Бухарин был лишен начисто, что он доказал в двух важных дискуссиях с Лениным: в 1918 г. во время обсуждения Брест-Литовского мира с Германий и в 1920 г. во время профсоюзной дискуссии.
После всего сказанного должно быть понятно, что «душой» учебной программы курсов марксизма при ЦК тоже была «диалектика в политике» вообще и «ленинская диалектика в партийном строительстве» в особенности.
Герцен называл диалектику Гегеля «алгеброй революции», большевики превратили ее в «алгебру партии» для растления душ, в орудие партии для камуфляжа своих преступлений, в философию лжи для их оправдания. Первое просветление в этом направлении и началось у меня на курсах марксизма-ленинизма при ЦК (Садово-Кудринская ул. 9, там ныне Академия общественных наук при ЦК КПСС).
Начну свой рассказ об этих Курсах с их начальства, состава слушателей и профессоров. Начальником курсов был член партии с 1912 г. Д. Н. Булатов. Эту должность он совмещал со своей основной работой – начальника отдела кадров НКВД СССР. Это тоже была по существу фиктивная должность. Он был личным представителем Сталина в аппарате НКВД, чтобы надзирать за сетью его кадров изнутри. Раньше он входил во «внутренний кабинет» Сталина, после стоял ряд лет, еще до Маленкова и Ежова, во главе орготдела ЦК, входил в состав ЦК тоже раньше их обоих – с 1930 г. Сталин его знал лично еще с 1910 г. по совместной ссылке в Сибири, где Булатов, по его собственным словам, выполнял роль «мальчика на побегушках» у Сталина-Коба. Благодарный Сталин всячески выдвигал Булатова, пока на горизонте не появились Ежов и Маленков. Однако «благодарность» Сталина тоже была категорией «диалектической». Когда в 1936 г. Ежова назначили наркомом внутренних дел вместо Ягоды, то он убедил Сталина, что Булатов в заговоре с Ягодой, и поэтому чистку в аппарате НКВД начал с ареста Булатова. Дело Булатова долго тянулось. Видимо, его не смогли «оформить» для суда, и у семьи – после ареста самого Ежова в 1939 г. – даже появилась надежда на его освобождение. О его дальнейшей судьбе рассказывает самиздатский историк:
Арестованного Булатова «поместили в Лефортово, но от пыток воздержались... В своем письме Булатов напомнил Сталину о Сольвычегодске, где оказал будущему вождю не одну услугу. Ему сообщили, что назначено переследствие... в товарище Сталине заговорила совесть. В тот же вечер Булатова вызвали с вещами. Прошло несколько лет. В один из июльских дней 1941 г. в общей камере Бутырской тюрьмы встретились два друга, старых партийца. Булатова было не узнать: мертвенно бледный, слабый, он еле передвигался... Оказывается, тогда его из Лефортовской тюрьмы не освободили, а перевели на «дачу пыток» в Сухановскую тюрьму. На него дали 73 показания, 73-е было показание Ежова. Что касается судьбы Булатова, то утро заседания бригады Ульриха стало для него «последним» (А. Антонов-Овсеенко, «Портрет тирана». Издательство «Хроника», Нью-Йорк, 1980, с. 217).
Мог ли думать о такой судьбе самоуверенный и самовластный, до мозга костей от Сталина и под Сталина, приземистый крепыш во цвете лет (Булатову было 45 лет), когда он заезжал к нам на Курсы в форме генерала НКВД и наставлял нас учиться у Сталина «ленинской диалектике бить и побеждать врагов!». Оказывается, он учил нас той науке, о которой сам имел лишь смутное представление. Его заместителем по учебной части и фактическим руководителем курсов был Семенов. Как человеческий тип он был полнейшим антиподом Булатова, а как образованный марксист во много раз превосходил его. Мягкий и предупредительный в обращении, терпеливый и толерантный в теоретических спорах (качества, которые Сталин и его клика беспощадно изгоняли из партийной среды – как атрибуты «гнилого либерализма»), Семенов старался внедрить в учебный процесс побольше познавательных элементов как из области «трех источников марксизма» (немецкая классическая философия, английская классическая политэкономия и французский социализм) , так и из области русской классической литературы и искусства. Он постоянно внушал слушателям, что два года, которые они проведут здесь, – это их последняя возможность заглянуть в сокровищницу буржуазной культуры, без овладения которой человек не может считать себя образованным. Для этого в распоряжении слушателей было все: академики и профессора с мировыми именами, богатая библиотека с «буржуазной» литературой, недоступной обыкновенному советскому человеку, опера, музыка, музеи, всюду с бесплатным входом; а чтобы не бегать по магазинам для приобретения «барахла», – постоянные пропуски в закрытый распределитель Кремля. Что же еще нужно, чтобы человек всерьез взялся за овладение «буржуазной» культурой?
И все же заботы Семенова были не только напрасны, но и бесцельны. Объяснялось это специфическим составом его слушателей. По первоначальному замыслу, курсы марксизма, созданные в начале двадцатых годов при Комакадемии, служили для пополнения знаний в области марксистской теории у высших резервных и «опальных» кадров, чтобы они, дожидаясь новых назначений, зря не шлялись по Москве (посланный, или, вернее, сосланный сюда глава Грузии Буду Мдивани возмущался: «Никак не могу понять, почему Сталин посадил меня не в тюрьму, а сюда: ведь марксизму я могу учить его самого и всех его Кагановичей!»). В конце двадцатых годов курсы марксизма были переименованы в Курсы марксизма-ленинизма при ЦК с двухгодичным обучением. «Опальные» на них уже больше не посылались (их путь давно уже лежал в Сибирь). Отныне сюда попадали отборные и «перспективные» – секретари обкомов, крайкомов и Центральных Комитетов республик, заведующие их ведущими отделами, редакторы их газет. Приемы на Курсы в начале тридцатых годов (после XVI съезда) поразили меня одной специфической особенностью, которой я тогда не придавал никакого значения: в составе принятых впервые появились руководящие чекисты из областей и республик. В приеме 1933 года, в котором и я попал на Курсы, они составляли уже значительный процент. Я понял, в чем дело, тогда только, когда Сталин начал назначать чекистов, пропущенных через Курсы марксизма, первыми секретарями обкомов, крайкомов и Центральных Комитетов республик. Всех перечислять незачем, назову только трех, которых я знал лично и которых знает история сталинщины: начальник областного управления ГПУ Н. Игнатов стал первым секретарем обкома, после войны секретарем ЦК и членом Политбюро (Президиума) ; начальник краевого ГПУ Е. Евдокимов стал первым секретарем Северокавказского крайкома; начальник республиканского ГПУ Д. Багиров стал первым секретарем ЦК Азербайджана. Другой наиболее выдающийся чекист, который воистину мог учить марксизму самого Сталина, был назначен, минуя наши курсы, первым секретарем ЦК Грузии – Л. Берия.
Вот только теперь понял я, почему шеф наш – не какой-нибудь партийный профессор, а сам начальник кадров НКВД СССР. Булатов, изучая своих чекистов «по косточкам», как любил выражаться Сталин, вероятно, делал и соответствующие рекомендации Сталину, кого из них можно назначать секретарями партии. Семинары «Партийное строительство», которые он вел, служили той же цели: выявлению характера, способностей и образа мышления каждого его участника. Все другие дисциплины, за которые болел Семенов, а также те, которые касались чистой теории марксизма, имели побочное значение.
Конечно, на Курсах были не только чекисты, но и порядочные люди. Таким был старый революционер, член партии с 1906 г., председатель Комиссии партконтроля при ЦК Белоруссии 3. Г. Иоанисиани. Это был обаятельный и добрый человек, который никак не подходил к своей полуполицейской работе (эту работу ему навязал первый секретарь ЦК Белоруссии Гикало). Я его знал еще по Кавказу, а на Курсах мы даже подружились, несмотря на разницу в возрасте. Его сюда прислали с советско-хозяйственной работы, чтобы «переквалифицировать» на должность партийного судьи. Он, как любой армянин, очень любил музыку, и меня, полного профана в этом искусстве, умудрялся брать на каждую премьеру в Большой театр, а часто и на концерты в Музыкальную консерваторию. Были на Курсах и свои, советские «Пу-и» (император Пу-и был ставленником Японии в Маньчжурии). Этой кличкой я наградил председателей «автономных» правительств Бурято-Монголии Дабаина и Чечни – Омарова. Одного я называл «монгольским Пу-и», другого «чеченским Пу-и». Они не обижались и отзывались на кличку, совершенно не догадываясь о заключенной в ней иронии.
Среди немногих женщин на Курсах «ферст леди», конечно, считалась жена Жданова. Не знаю, почему ей вздумалось учиться марксизму у наших профессоров, а не у своего всезнающего мужа. Впрочем, ее никто не учил, а она учила всех: и профессоров, и начальство, и нас, слушателей. Так как в ее «эрудиции» что-то могло быть и из сведений, почерпнутых от окружения Политбюро, а главное – она могла замолвить словечко перед своим всемогущим мужем в пользу поддакивающих ей любимчиков, то недостатка в подхалимах у нее не было. К ним принадлежали и мои «Пу-и». Скоро Жданова стала наиболее часто цитируемым авторитетом даже в вопросах мировой политики: «Товарищ Жданова сказала, что если мы захотим, то займем Маньчжурию в два часа», – эту цитату я слышал от одного слушателя, спорившего с другим, а ведь это была опасная болтовня. Я только удивлялся, как она, ставшая, наверное, по старости лет еще более болтливой, умудрилась не быть арестованной Сталиным, который ведь загонял в тюрьмы просто из-за бабских сплетен жен других своих соратников – Молотова, Ворошилова, Андреева, Поскребышева... Ни одна из жен «вождей» не была так виновна перед Сталиным, если речь идет о распространении «контрреволюционных измышлений», как именно Жданова. Сталин этого, конечно, не знал, ибо никто из нас, даже из среды чекистов, не осмелился бы сообщить в ЦК о болтовне жены секретаря ЦК, – например, о причине убийства Кирова. Между тем ее версия о мотивах убийства Кирова Николаевым на романической почве была более правдоподобна, чем та, которую сочинил для Николаева сам Сталин (об этом – в следующей главе).
На Курсах читали лекции профессора трех категорий: партийные профессора, одни – о теории марксизма-ленинизма, другие – об управлении партией и государством; беспартийные – по западной истории и культуре; партийные и беспартийные профессора – по истории Руси, России, СССР. К третьей категории принадлежали приглашенные читать лекции или делать доклады по текущей политике, по литературе и искусству. На редакторском отделении были и специальные дисциплины, связанные с техникой редактирования, профилем газеты, специфическими требованиями и законами партийной журналистики.
Ведущей кафедрой была кафедра «партийного строительства». Что же такое «партийное строительство»? В своей уже мною упоминавшейся книге «The Communist Party Apparatus» (1966) я целиком принял советское определение этой дисциплины – это ленинское учение об управлении партией и государством, но назвал такое государство «нового типа» уникальной в истории формой правления – «тоталитарной партократией».
«Партийное строительство» – прикладная и универсальная наука, но это наука секретная, закрытая, доступная не всякому члену партии, а только ее избранной элите – партактиву. Поэтому ее изучают в закрытых высших партийных школах (как я отмечал в предисловии названной книги, в западных книгах, объявленных учебниками по изучению КПСС, нет даже упоминания о науке «партийное строительство», настолько она оказалась секретной даже для советологов Запада!). В основе этой науки лежит тезис Ленина:
1. , Дайте нам организацию революционеров и мы перевернем Россию» («Что делать?», 1902);
2. «Мы Россию завоевали... Теперь мы должны управлять Россией» («Ближайшие задачи Советской власти», 1918).
Тотальное руководство над обществом и тотальный контроль над поведением каждого его члена – таков основной смысл этой науки. Поэтому свое исследование я и начал с тезиса:
«Большевизм есть не идеология, а организация. Идеологией ему служит марксизм, постоянно подвергаемый ревизии в интересах этой организации. Большевизм и не политическая партия в обычном смысле этого слова. Большевики сами себя называют партией, но с многозначительной оговоркой – партией «нового типа». Большевизм не является также и «движением», основанным на мозаике представительства разных классов, аморфных организационных принципах, эмоциональном непостоянстве масс и импровизированном руководстве. Большевизм есть иерархическая организация, созданная сверху вниз, на основе точно разработанной теории и умелого ее применения на практике. Организационные формы большевизма находятся в постоянном движении в соответствии с меняющимися условиями места и времени, но его внутренняя структурная система остается неизменной. Она сегодня такая же, какой она была до прихода большевиков к власти» (A. Avtorkhanov. The Communist Party Apparatus. Regnery, Chicago, 1966, p. 1).
Это был основной вывод, который вытекал из наших теоретических занятий по кафедре «партийное строительство» и который подтверждается всей историей большевизма.
Мои полезные занятия по «партийному строительству» через год прервались совершенно неожиданно для меня. В конце учебного года (это было в мае 1934 г.) Семенов вызвал меня к себе и сообщил, что мне незачем тратить еще один год на Курсах, поэтому Булатов договорился в ЦК, чтобы меня допустили к конкурсным экзаменам на основной курс Института красной профессуры. ИКП так-таки и стал моей судьбой, на этот раз без малейших стараний с моей стороны Я давно перестал о нем думать, да и вообще думать о высшей школе. Сколь рьяно я стремился в школу в дни детства и юности, столь же теперь мною овладела полнейшая апатия ко всему.
На Курсы я подал заявление, чтобы, став газетчиком, разъезжать по стране, писать очерки, попробовать свои возможности в области публицистики. После Курсов марксизма по редакторскому отделению дорога мне была открыта в любую газету. Все остальное зависело от меня и от моих талантов... нет, не писать, а приспособляться, хотя по этой части конкуренция была велика, но шансы выбиться в литературные лакеи неограниченны.
Я без всякого энтузиазма принял к сведению сообщение Семенова и получил трехмесячный отпуск для подготовки к экзаменам.
Некоторые воспоминания сохранились в моей памяти и от посещения заседаний первого съезда Союза писателей СССР в августе 1934 г., когда я был еще на Курсах. Я был членом СП СССР по секции критиков (на моем членском билете СП СССР красовались подписи М. Горького и А. Щербакова) , имел гостевой билет на съезд, но посещал только те заседания, на которых с докладом и заключительным словом о советской поэзии выступал Н. И. Бухарин. Ходили упорные слухи, что Сталин сам предложил Бухарину выступить с таким докладом, с тем чтобы напустить на него с критикой малоразборчивую свору из цеха «пролетарских поэтов», которыми дирижировала на этом съезде, как, впрочем, и самим председателем съезда Максимом Горьким, «тройка» «писателей» – А. Щербаков, П. Юдин и В. Ставский. Съезд все-таки был не только интересным, но и весьма колоритным. Редко кто, кроме докладчиков, держал речь по шпаргалке. Унификация мысли советских писателей все еще не достигла той вершины бессмысленной жвачки пустого и трафаретного словоблудия, как на нынешних съездах. Даже речи «пролетарских поэтов», нападавших на Бухарина, выслушивались с огромным интересом. Горький был плохим докладчиком, зато симпатичным председателем из-за своей беспомощности. Поэтому не он руководил собранием, а собрание руководило им. Это была последняя явочная свобода советских писателей, выступавших как творческие личности, а не роботы агитпропа, как сейчас. Горская делегация очень гордилась, что в президиуме съезда рядом с всемирно прославленным Горьким восседает лезгинский ашуг, седовласый Сулейман Стальский, которого Горький назвал на этом съезде «Гомером двадцатого века». Это был гениальный самородок, импровизатор поэзии и фольклорист, который не умел ни читать, ни писать, и именно поэтому партийные идеологи успешно проституировали его творчество, поставив его на службу самых омерзительных акций сталинщины. Насколько Сулейман был далек от понимания советской идеологии, свидетельствовал случай, о котором мне рассказывал бывший нарком просвещения Дагестана Алибек Тахо-Годи. В связи с предстоящими празднествами к десятилетию автономии Дагестана, говорил Тахо-Годи, мы попросили Сулеймана сочинить стихи о том, «как раньше было плохо, как теперь хорошо, как после будет еще лучше». Заодно растолковали ему, что мы идем к другому, высшему обществу, которое называется «коммунизм». При коммунизме будет, как в раю. Там не будет ни государства, ни Советов, ни даже большевистской партии. Это сообщение, видно, очень вдохновило ашуга, и на торжественном собрании Сулейман продекламировал чуть ли не целую поэму, но повторяющийся через каждое четверостишие рефрен оказался катастрофическим:
«При злых царях было плохо,
при милых большевиках хорошо,
но при коммунизме будет лучше,
что не будет ни Советов, ни большевиков».
Таким и был подлинный «Гомер XX века».
Если центральной идеей доклада Максима Горького была продиктованная Сталиным узурпация творческой свободы писателей и большевизация их художественно-эстетической мысли под антихудожественным девизом «соцреализм», то основная идея доклада Бухарина была абсолютно противоположной. Обращаясь к поэтам, он выдвинул лозунг: «Нужно дерзать!». Как на поэта, умеющего «дерзать», он указал на Пастернака. «Соцреализм» партия как раз и придумала, чтобы писатели и поэты перестали «дерзать», чтобы Пастернаки и Сельвинские равнялись по Бедным и Безыменским, а Бухарин твердит: ни в коем случае, все должно быть наоборот – «нужно дерзать!». Вот тогда «тройка» напустила на Бухарина «оскорбленных и униженных» «пролетарских поэтов».
Большая группа поэтов во главе с А. Сурковым (он учился тогда в ИКП) начала нападки на Бухарина, применяя совершенно нечистоплотные приемы. В полемике партии против ее противников все приемы считаются дозволенными: приписывать противнику мысли, которых он не высказывал, чтобы было легче его «разоблачать»; приписывать ему действия, которых он не совершал, чтобы успешно дискредитировать его; наносить ему личные оскорбления, чтобы унизить его в глазах других. Все эти приемы, поднятые на уровень «генеральной линии» партии, сыпались на голову Бухарина, будто он не главный редактор «Известий», а какой-нибудь «продажный борзописец» из «Последних новостей» Милюкова в Париже. Все это, конечно, как я уже говорил, не было скучно, но в устах представителей русской «изящной словесности» – невыносимо и гадко. Бухарин в заключительном слове ответил им всем достойно и смело. К сожалению, я не помню всего заключительного слова Бухарина, но даже и по тем отрывкам, которые приведены из него в «Правде», читатель может оценить его достоинства. Бухарин сказал, что Сурков его обвиняет, что «Бухарин-де ликвидировал пролетарскую поэзию. Я ее ликвидировал, очевидно, потому, что не сказал: «Безыменский – Шекспир, Жаров – Гете. Светлов – Гейне», – но я и не хочу это говорить... Сурков обвиняет меня, что я на вершину советской поэзии выдвинул Пастернака, Сельвинского (о Тихонове он почему-то не упомянул...)». «Правда» продолжает: «Бухарин обвиняет и Кирсанова за выдумки и неквалифицированную критику и напоминает свой лозунг в докладе «нужно дерзать!». Бухарин приводит выдержку из «обвинительной речи» Кирсанова: «...выходит, по Бухарину, что если страна спасла челюскинцев, то ты не высказывай свою радость, покопайся в себе, нет ли в тебе сукина сына». Где я говорил такие пошлости? Где я давал т. Кирсанову такие странные советы? Просто непонятна эта ультрастранная аргументация. Даже в бреду я не мог бы себе представить, что найдется товарищ, который мне сделает упрек, будто я запрещаю радоваться по поводу спасения челюскинцев» (это экипаж советского парохода имени Челюскина, который затонул в Чукотском море в феврале 1934 г., а «челюскинцы», 111 человек, были спасены советскими летчиками. – А. А.). Бухарин продолжал: «Я настаиваю на необходимости повышать качество поэтической продукции, охватывая гигантскую тематику и усовершенствуя форму, отсюда лозунг: «учиться и дерзать», а мои оппоненты считают себя чуть ли не гениями и не особенно восхищены проблемой напряженного труда» («Правда», 3.9.1934).
Помню, к концу съезда кто-то пустил в обращение анекдот: один иностранный корреспондент спросил у Горького: «Кто же победил в дискуссии о советской поэзии: поэты или Бухарин?» Горький быстро нашелся: «В «Правде» победили поэты, а в «Известиях» – Бухарин!» Автор анекдота бил в правильную точку: «пролетарские поэты» выступали на съезде литературными диверсантами «Правды», а «Правда» имела задание периодически напоминать партии, что Бухарин – липовый теоретик. Только этим объяснялось, что, вопреки неизменной практике утверждать тексты докладов на любых съездах в Москве, на заседании одного из органов ЦК, текст доклада Бухарина был утвержден лишь на заседании Оргкомитета Союза писателей. Это означало: доклад Бухарина может критиковать всякий, поскольку доклад не прошел через верховное святилище партии – через ЦК.
9. КАК Я СВЕЛ АБРЕКА С ОРДЖОНИКИДЗЕ
Здесь я хочу рассказать, как я свел с Серго Орджоникидзе одного чеченца, посетившего меня на Курсах. Мой гость приехал ко мне типично по-чеченски: не спросив меня предварительно, могу ли я его принять, и не предупредив о времени своего приезда. Чеченский адат не предусматривает таких деталей. По этому адату каждый гость – лицо желанное, священное и неприкосновенное. С тех пор как он переступил порог вашего дома, вся забота о нем переходит к вам. Никакой роли при этом не играет, какой он веры, национальности и сословия. Священно в чеченском доме и право убежища – как кровники, которых преследуют враги, так и политически преследуемые органами власти лица, вступив в ваш дом, становятся как бы членами вашей семьи, и адат обязывает вас отвечать за их безопасность и благополучие. Во время гражданской войны сколько чечено-ингушских аулов было сожжено белыми за то, что они не выдавали красных, потом сколько их было сожжено красными за то, что они не выдавали белых! Любой человек на Кавказе, преследуемый советской властью, знал, что нет лучшего убежища, как Чечено-Ингушетия... Сегодня я должен был играть роль гостеприимного хозяина.
Еще во время занятий секретарша Курсов вызвала меня в учебную часть, где меня ждал совершенно не знакомый мне человек, судя по внешности, горец, довольно пожилой. Одетый по-кавказски, подтянутый и проворный, гость все же выглядел молодцом и после обычного «салам-алейкум» выразил пожелание, чтобы, окончив такую «большую школу», я стал бы полезным чеченскому народу, и, как верующий мусульманин, добавил неизменное: «инш-Аллах», – «да будет на то Божья воля!». Он все еще ни слова не говорил, какая забота его занесла сюда, в Москву, из далекой Чечни, а я, если он сам не заговорит об этом, по тому же адату имел право задать ему такой вопрос только через три дня его пребывания у меня в гостях, в форме, принятой в таких случаях:
– Вероятно, у вас есть дела в здешних краях, могу ли я быть вам полезным?
Но это долг вежливости самого гостя – не обременять хозяина лишними заботами и не быть ему в тягость, если обстоятельства не чрезвычайные. Однако обстоятельства, которые привели его ко мне, были и чрезвычайные, и для человека в моем положении весьма неприятные. Когда мы поднялись в том же здании в мою комнату, гость задал мне вопрос, которого я меньше всего ожидал:
- Мой сын Абдурахман, ты слышал, что у нас в Чечне появился новый абрек – Ибрагим Курчалоевский?
- Как не слышать, он теперь самый знаменитый человек у нас, ведь НКВД назначил за него «премию»: кто поймает или убьет Ибрагима, сразу получит три награды – орден Красного Знамени, верхового коня и маузер!
- Мой сын Абдурахман, ты можешь все это заработать без труда: вот тебе револьвер, я сам и есть Ибрагим Курчалоевский.
При этих словах он положил револьвер на стол и испытующе посмотрел мне в глаза. В моих глазах он мог прочесть глубокое удивление, граничащее с беспомощной озадаченностью. Видимо, довольный впечатлением, которое он произвел на меня этим жестом, гость изложил суть дела:
– Мой сын Абдурахман, у тебя есть и другая возможность: помочь мне встретиться с Орджоникидзе и его женой Зиной. Как только я их увижу, в Чечне не будет «абрека Ибрагима», а тебя вознаградит Аллах как правоверного мусульманина.
Но эта просьба еще больше озадачила меня своей абсолютной фантастичностью. Я слишком хорошо знал, что у нас с Ибрагимом больше шансов встретиться с самим Аллахом, чем с Орджоникидзе. В последние годы советские лидеры так глубоко спрятались от народа за высокими стенами Кремля или за высоченными заборами их подмосковных дач, что до них добираются только чекисты и вольные пташки. Когда я начал просматривать документы Ибрагима и выслушал его рассказ, мне показалось, что желание его не столь уж фантастично. К документам была приложена и краткая записка ко мне от Магомета Бектемирова, секретаря Ножай-юртовского окружкома партии, человека исключительного мужества, честности и независимости, – качеств, за которые его глубоко ненавидели чекисты. Бектемиров писал, что «легализованные бандиты из ГПУ объявили честного красного партизана Ибрагима бандитом, чтобы заработать на его преследовании очередную дюжину орденов. Надо сорвать эту затею провокаторов. Помоги в этом».
Когда я познакомился поближе с документами, мне стало ясно, почему Ибрагим был уверен, что его спасет Орджоникидзе: при Деникине Ибрагим был в личной охране чрезвычайного комиссара Москвы Орджоникидзе в горах Чечни. Он от него ездил с поручениями через фронт белых то в Баку, то в Тифлис, а то и в Астрахань к Шляпникову и Кирову. Выполнил и одно «семейное» задание Орджоникидзе: Ибрагим доставил к нему его жену Зинаиду Гавриловну из Тифлиса через военно-осетинскую дорогу, которую контролировали белые.
Моя спасательная идея заключалась в том, чтобы искать встречи не с Орджоникидзе, а с его женой, которой – за ее спасение, – по чечено-ингушским законам, Ибрагим приходился «присяжным братом». Предусмотрительный, как бывший конспиратор, Ибрагим приехал в Москву с удостоверением личности на чужое имя, но если его возьмут под подозрение и сделают обыск, то тогда мы оба окажемся не в Кремле, а на Лубянке, – он как «бандит», а я как «бандопособник». Поэтому я первым делом забрал у него револьвер и документы, оставив ему только фальшивое удостоверение. На следующий день утром мы уже были в комендатуре Кремля. Охрана проверила наши документы, записала наши имена и потом только выслушала наше желание. Я объяснил, что мой гость очень близкий Зинаиде Гавриловне человек и приехал к ней по личному делу. Я добавил, что она знает его не по настоящему имени, как в удостоверении, а по его партизанской кличке во время гражданской войны на Северном Кавказе, – как «Зелимхана». Я умышленно упустил продолжение клички – «Курчалоевский», – чтобы в НКВД не догадались, о ком идет речь. Если даже догадаются, то в 1933 г. НКВД не осмелился бы арестовать человека, который записался на прием к жене члена Политбюро, не запросив ее (через три года тот же НКВД расстрелял родного брата Орджоникидзе безо всяких запросов).
После долгого ожидания чиновник сообщил нам, что Зинаида Орджоникидзе уехала. Напрасно было бы задавать вопросы, куда уехала и когда вернется. Мы вновь пришли на второй день, но ушли с тем же результатом. На третий день, часа в три, мы стояли у ГУМа и колебались, куда теперь отправиться: опять в комендатуру Кремля или в находящуюся неподалеку приемную «всесоюзного старосты» – Калинина. Единственным доступным для рядового человека высшим учреждением в стране была тогда приемная М. И. Калинина, председателя Президиума ЦИК СССР. Это совсем не означало, что каждого посетителя принимает сам Калинин, но если посетитель был принят им лично, то считалось, что жалобщик уже наполовину выиграл свое дело. К тому же сам Калинин хорошо знал Кавказ, после революции 1905 г. скрывался в доме чеченца Арсаева из Алхан-Юрта, а во время своего правительственного визита в 1923 г. в Чечню отмечал, что чеченцы шли в «авангарде пролетарской революции на Кавказе». Я и хотел повести к Калинину одного из этих «авангардистов», хотя и не был уверен, что его тут же не арестуют, если охрана Калинина узнает подлинное имя моего гостя. Пока я растолковывал Ибрагиму выгоду и риск нашего возможного обращения к Калинину, на помощь пришел Его Величество «случай», вернее, кавказская шапка Ибрагима: к Ибрагиму подошел выходивший из ГУМа в такой же кавказской шапке человек и поздоровался с моим гостем по-грузински: – Гамар джоба!, явно приняв его за грузина, Ибрагим ответил ему тоже по-грузински, добавив, что хотя он и не грузин, но сосед грузин – чеченец, некоторое время жил в Грузии, где немного и научился грузинскому языку. Это еще больше заинтересовало нашего знакомого. Это оказался представитель какой-то грузинской организации в Москве Шалва Махаури. Всеми признанное грузинское гостеприимство основано на том, что грузин испытывает настоящую радость, если он может вас угостить или оказать вам какую-нибудь услугу. Черта, которая роднит всех нас, кавказцев. Шалва тут же пригласил нас пообедать вместе с ним в известном грузинском ресторане – духане, на Тверской. Мы отказались, поблагодарив его за приглашение и объяснив ему заодно причину, почему мой гость оказался в Москве. Лучше меня осведомленный Шалва добродушно улыбнулся, явно тронутый нашей наивностью – попытками попасть к семье Орджоникидзе через комендатуру Кремля, и, протянув руку в сторону мавзолея Ленина, вымолвил:
– Вот тот, который там лежит, воскреснет раньше, чем вы нормальным путем попадете к вождям его партии. Поедем, покушаем шашлык, выпьем вина, а потом я вам расскажу, как попасть к Зинаиде Орджоникидзе.
Разумеется, мы тотчас же последовали его приглашению. Он повел нас к своей шикарной американской машине (что резко подняло его вес в наших глазах, ибо в то время персональные машины имели только наркомы и высокие «шишки») и через несколько минут мы уже сидели в духане. Даже по тому, как Шалву приняли в духане, а приняли его именно как «наркома», мы уверились в успехе нашего дела. В духане, оказывается, его ожидали еще два его друга – оба грузины. Грузины любят не только угостить, но они знают также, как угостить. Сначала подали разные острые закуски, которые даже у сытого вызывают волчий аппетит, подали также всякую зелень, специальный «кобинский сыр», вино марки «Наркомзем Грузии» номер шесть (эта деталь запомнилась из-за исключительного качества этого вина, тут же замечу, что Шалва был очень разочарован, узнав, что Ибрагим не пьет). Потом пошли шашлыки по-кавказски и по-карски из молодого ягненка. Обед незаметно перешел в ужин, появился оркестр и тогда Шалва вызвал шефа ресторана и сказал: «Закрой духан, накрой стол оркестру, за твои потери плачу я». Желание Шалвы было тут же исполнено. Духан закрыли, оркестр получил указание играть только те вещи, которые закажет наш стол. В знак своего уважения к Шалве и его гостям шеф поставил нам бутылку старого кахетинского вина, чуть ли не времен независимой Грузинской республики.
Темпераментный и гостеприимный, Шалва так занял и наше внимание, и наши желудки, что мы с Ибрагимом, словно попавши с корабля на бал, совсем бы забыли о предмете нашей заботы в эти дни, если бы он сам же не вернул нас к этой теме, предварительно позвонив куда-то.
– Зине сегодня забудьте, завтра вы будете ее гостями. Уверен, что вы будете гостями и Серго. Он настоящий кавказец и никого не боится. Когда он приезжает в Тифлис, он гуляет по проспекту Руставели без охраны и вы можете подойти к нему и попросить: «Серго, угостите московской папиросой!» И он вас угостит, а что Сталин приезжал в Грузию, нам сообщают, когда он уже вернулся в Москву.
Потом Шалва посмотрел по сторонам и шепотом добавил:
– Сталин – герой в Кремле, а как вышел из Кремля – баба. Поэтому он закрыл Кремль, закрыл СССР, хочет закрыть весь мир... Просто стыдно, что он грузин...
Мне было очень неприятно, что он перешел к «высокой политике», тем более, что мы видели его и его друзей в первый раз, а возражать ему – значит засвидетельствовать свое недоверие не только к его словам, но и к нему самому. Это было бы некорректно, оскорбительно и не на пользу нашего дела. Хотя грузины народ очень спаянный и дружный, но все стены страны имели сталинские уши и духан на Тверской не мог быть исключением. Как раз наоборот. Сталинские шпионы постоянно ходили по пятам грузин, живущих в Москве, считая, что если Сталину и грозит какая-либо опасность, то только со стороны грузин. Шалва рассказал о нескольких случаях, когда Сталин выражал недоверие к своим землякам. Однажды, когда грузинский ансамбль танца в Кремле начал танцевать с кинжалами перед Сталиным, то Ворошилов решительно запротестовал, чтобы обнаженными кинжалами жонглировали перед самим Сталиным, но тогда Сталин успокоил его:
– Клим, эти мне ничего не сделают, но в одном ты прав – если меня когда-нибудь укокошат, то только свои, кавказцы.
Из этого краткого диалога между Ворошиловым и Сталиным родилась новая «законотворческая» идея: президиум ЦИК СССР издал декрет об уголовном наказании за ношение кавказских кинжалов. Даже танцорам на сцене разрешалось пользоваться только бутафорскими кинжалами. (Может быть, этим недоверием Сталина к землякам объяснялось, что Сталин, по словам Хрущева, заставил Берия убрать из своей личной охраны всех грузин.) Известен и другой случай, о котором рассказывал тот же Шалва. Как-то московские грузины устроили в «Новомосковской гостинице» большой бал, на котором присутствовали многие влиятельные гости из Москвы и приезжие наркомы из Тифлиса. Грузинское застолье всегда отличается не только обилием выпивки и еды, но и блеском и остроумием чередующихся тостов. Древний обычай грузин пить вино из рога одновременно символизирует собою рог изобилия как в угощении, так и в неиссякаемости изобретательных тостов. И вот, когда грузины соревновались в этом своем искусстве произносить тосты, рассказывал Шалва, кто-то из русских решил похвалить политический гений грузинского народа за то, что он дал так много государственных деятелей России. Но неразумный тамада, видимо, уже навеселе, отвел непрошенный комплимент:
– Мы России отдаем только тех грузин, которым мы у себя дома не можем доверить даже общественное стадо, – выпалил он под общий хохот зала.
На второй день, по приказу Сталина, который отнес замечание тамады на свой счет, все участники бала, независимо от чина и положения, были погружены в арестантский вагон и в этапном порядке отправлены в Тифлис. Шалва тоже был среди них. В заметке в «Правде» по этому поводу было сказано, что их подвергли такому наказанию, потому что они устроили в гостинице дебош, стреляли из оружия, подвергая опасности жильцов гостиницы. Когда я об этом напомнил, Шалва возмутился:
– Все это чепуха, которую выдумала газета, чтобы оправдать произвол над нами. Нас везли целый месяц в скотском вагоне и по-скотски. Некоторые попали из вагона прямо в больницу, среди них два наркома Грузии.
Было уже за полночь, когда Шалва повез нас домой. Взял все данные об Ибрагиме, мой адрес и телефон Курсов марксизма. Сказал, чтобы мы весь день были дома. К нам позвонит его знакомая дама. Дал нам также свой телефон и домашний адрес. Мы расстались друзьями.
На второй день все слушатели и служащие Курсов говорили о большой сенсации: за моим гостем и за мною приехала на открытой правительственной машине сама жена Орджоникидзе – Зинаида Гавриловна! Если бы они знали, что в общежитии Курсов, которые возглавляет сам начальник кадров НКВД СССР, я укрываю уже четыре дня самого знаменитого в Чечне «бандита», то сенсация была бы полной. Но тогда никто не смог бы понять, почему же жена Орджоникидзе повисла на шее этого «бандита» и радуется встрече с ним, как встрече с родным братом, которого не видела целую вечность.
Сентябрьский погожий день клонится к вечеру, а подмосковный воздух бодрит всех. Еще пару дней назад мрачно настроенный Ибрагим тоже ожил. Мы мчались с Зинаидой в какую-то нелюдимую глушь подмосковного леса по отлично асфальтированной дороге, на всем протяжении которой не встретили ни одной машины, зато – частые посты. Потом я узнал, что по этой дороге ездят только члены Политбюро на свои дачи. Ибрагим по-детски радовался своему неслыханному счастью – доложить лично Серго, что Чечнею давно правят, как он выражался, «не большевики, а разбойники». Когда я сказал Ибрагиму, что Серго теперь не партизан, каким он его знал в горах Чечни, а самый большой начальник после Сталина и поэтому надо быть с ним сдержанным, к тому же в Чечне тоже есть начальники хорошие и плохие, тогда Ибрагим, явно задетый моим нравоучением, – что для младшего по отношению к старшему считается у нас непростительным нарушением адата, – типично по-чеченски сыронизировал:
– Мой сын Абдурахман, я «большому начальнику» скажу, что Чечнею правят разные разбойники – одни хорошие разбойники, другие плохие разбойники, но те и другие – разбойники! – а потом, посмотрев мне в глаза, лукаво улыбнулся и успокаивающе добавил: – Если я буду говорить глупости, то ты переводи умно.
Солнце уже закатилось, когда мы прибыли на дачу. Пока Зинаида Гавриловна нас угощала чаем, приехал и Орджоникидзе. Надо было видеть эту встречу двух бывших партизан-кавказцев: одного – всесильного члена правительства, другого – рядового горца, затравленного и преследуемого органами этого же правительства. Большой, физически здоровый и сильный, Орджоникидзе легко, как ребенка, начал бросать вверх моего худощавого, но мускулистого Ибрагима, приговаривая: ,»Ай да молодец, аи да Зелимхан!» Ибрагим сопротивлялся, смеялся и что-то говорил по-грузински и, еле вырвавшись из объятий Орджоникидзе, бросился к Зинаиде, ища спасения.
Успокоившись, Орджоникидзе начал еще во дворе расспрашивать о старых друзьях-партизанах.
– Где такой-то партизан?
– Сидит.
– Что делает такой-то?
– В Сибири.
– Чем занимается такой-то?
– Расстрелян.
Еще несколько вопросов, но ответы такие же.
Орджоникидзе с каждым ответом Ибрагима искренне недоумевал, мрачнел и, вероятно, посчитавши за лучшее дальше не спрашивать, последний вопрос задал о самом Ибрагиме:
- Чем же ты сам занимаешься, Зелимхан?
- Дорогой Серго, я занимаюсь бегством от Советской власти. Вот я и приехал рассказать тебе, почему я бегаю.
После всего слышанного Орджоникидзе это заявление ничуть не удивило. Только сказал:
– Сделаем все по-кавказски – сначала надо кормить гостей, а потом служить им.
При этих словах Орджоникидзе попросил нас следовать за ним на кухню, которая одновременно служила и столовой, надел фартук и начал нанизывать на вертела баранину для шашлыка, спрашивая каждого отдельно (кроме нас, была в гостях еще одна супружеская пара из Грузии), кому какой шашлык – поджаристый, средний, недожаренный. Тут же на чугунке шеф-повар хозяина готовил разные грузинские блюда, один запах которых приводил в движение все слюнные железы. Стол, что называется, ломился от яств – и все было кавказское: кавказские блюда, кавказские зелень и фрукты, кавказские минеральные воды, даже хлеб кавказский – лаваш, а специально для Ибрагима – разные восточные сладости. Тут же батарея отборных кавказских вин, в том числе дореволюционная марка «коньяк Сараджева», который я в первый и последний раз видел в доме Орджоникидзе. Узнав, что Ибрагим все еще оставался непьющим мусульманином, Орджоникидзе и сам не стал пить. Плебей по характеру, дворянин по происхождению, фельдшер по образованию, хозяйственный диктатор СССР по должности, – Орджоникидзе воистину был рыцарем без страха и упрека в партии, которую Сталин намеренно превращал в партию карьеристов, прохвостов и уголовников. Те несколько часов, которые мы провели в обществе Орджоникидзе, сказали мне больше, чем все его речи, казенные биографии и бесчисленные легенды о нем на Кавказе. Только теперь я понял и то, почему ингуши прозвали его «Эржекениз» «Черным князем», князем обездоленных и обиженных. Конечно, он оказал Сталину решающую услугу на посту председателя ЦКК-РКИ по ликвидации ленинской гвардии из разных оппозиций, но Орджоникидзе думал, что выполняет завещание Ленина о недопущении в партии антипартийных фракций, а оказалось, что он был лишь орудием в руках Сталина по уничтожению самой партии революционеров, чтобы Сталин мог создать новую партию карьеристов на новых основах для обслуживания системы своей личной диктатуры. Когда Орджоникидзе это понял, уже было поздно. Но и тут он руководствовался ложно понятым им рыцарством: вместо того, чтобы пустить пулю в лоб вероломному Сталину, он пустил ее себе в сердце.
Каковы были условия, принудившие его к этому, мы увидим дальше, а теперь продолжим наш рассказ. После ужина Орджоникидзе повел нас в свой кабинет, взял карандаш и бумагу и предложил Ибрагиму рассказать по порядку все, что произошло с красными партизанами, о которых он уже спрашивал его, и почему его самого преследуют местные власти. Меня Орджоникидзе попросил переводить Ибрагима точно, ничего не пропуская. Этот неграмотный чеченец в чекистской политике разбирался лучше иного профессора. Он, еще не начав своего рассказа, сказал:
– Будешь ты, Серго, мне помогать, ГПУ меня убьет, потому что ты мне помог, не будешь ты мне помогать, ГПУ меня все равно убьет, потому что я тебе жаловался. Наше ГПУ хочет, чтобы в Чечне было много-много бандитов, а когда их нет, то ГПУ их делает само, так сделали бандитом и меня.
– Почему? – прервал его Орджоникидзе.
– Серго, за каждого убитого «бандита» Москва дает по одному ордену Красного Знамени. Много бандитов – много орденов, много орденов – много чести. Каждый новый начальник чеченского ГПУ уезжает из Чечни с орденом: Дейч получил орден, Абульян получил орден, Павлов получил орден, Крафт получил орден, Раев получил орден, теперь Дементьев хочет получить орден за меня. Серго, помоги, чтобы он его не скоро получил!
Потом Ибрагим начал рассказывать, как Дементьев сделал «бандита» из него:
– В прошлом году в Грозном была большая свадьба – женился сын моего близкого друга. Меня пригласили туда быть тамадой. Я ехал ночью из Курчалоя. Поэтому взял с собой «почетное революционное оружие» с именной надписью – маузер, которым ты, Серго, меня наградил. Серго, сам понимаешь, большая свадьба, народ веселится, наш знаменитый Омар Димаев играет на гармошке, наши парни и девушки так хорошо танцуют лезгинку, что я в жизни такого танца еще не видал, и все смотрят на меня и на мой маузер и думают, почему этому тамаде нужно оружие, если он в такой момент из него не стреляет. Серго, тело старое, а сердце – молодое: я вынул маузер и расстрелял сразу всю обойму, совсем так, как ты, Серго, стрелял, помнишь, на свадьбе Тагилевых в Нашхое в 1919 г.
Орджоникидзе, вероятно, это вспомнил, начал хохотать, но потом сделал серьезное лицо, приглашая Ибрагима продолжать рассказ:
– Меня потащили в милицию и предложили сдать оружие, но я сказал, что в моем маузере уже другая обойма и они его получат, когда я буду мертвый. Тогда меня повели в ГПУ к самому Дементьеву. Он меня очень вежливо спросил, почему я стрелял и есть ли у меня разрешение на ношение оружия. Я ему ответил, что стрелять на свадьбе – это чеченский обычай, а право мое вот вам – я показал ему грамоту к маузеру, которую ты, Серго, мне дал. Он спросил, можно сличить номер грамоты с номером маузера? Пожалуйста, сличите – я ему передал маузер. Тогда он маузер положил к себе в стол, а грамоту вернул мне. Я тогда поехал к краевому начальнику – к Евдокимову, с жалобой на Дементьева. Показал ему твою грамоту. Он взял грамоту, прочел и положил ее к себе в стол. «У вас нет оружия – вам не нужна и грамота», – сказал он. Серго, я был очень сердитый. Я ему сказал крепкие слова: «Евдокимов, ты и твой босяк Дементьев – воры, вы украли революцию, которую сделали мы, красные партизаны». Я не знаю, как мой переводчик ему переводил, но он лаял как собака. Значит, правильно переводил.
Когда Ибрагим назвал чекиста Евдокимова «вором», Орджоникидзе невольно улыбнулся, ибо знал то, чего не знал Ибрагим: действительно, во время революции теперешний начальник Северокавказского краевого ГПУ Ефим Евдокимов был знаменитым на всю Россию вором и отчаянным разбойником (так как Евдокимов еще умудрялся воровать ворованное у своей же банды, ему подбили ногу и он сильно хромал), потом большевики его завербовали в партию и записали в отряды ЧОН, где таланты разбойника принесли ему всесоюзную славу: он был единственным чекистом, которого наградили четырежды орденом Красного Знамени, тогда тоже единственным орденом в стране. Евдокимов понял Ибрагима буквально, думая, что он ему напоминает подвиги его первой карьеры – воровской. Дементьев получил обычный в таких случаях приказ: создать уголовное дело на Ибрагима. Нет, не за оскорбление, а как на «турецкого шпиона»! Ибрагим рассказывал, как оно было создано:
– Серго, ты сам нам читал приказ Ленина после революции в Петрограде, что всем мусульманам России – татарам, тюркам, чеченцам – разрешается молиться Аллаху и жить по исламу. Поэтому чеченцы поддержали Ленина и тебя. Я каждую пятницу ходил молиться в мечеть, но теперь начальники закрыли все мечети. Когда мы хотим устроить «джамаат» дома (коллективная молитва), приходят представители власти и разгоняют – говорят, это «тайное собрание против Советской власти». Серго, сам знаешь, теперь паломничать в Мекку, чтобы делать «хаджи», никому не разрешается, но у нас есть святые места Арти-Корт около Ведено. Я каждый год ездил туда молиться. Я там встретил, тоже паломника, дагестанского муллу – очень ученый человек, весь Коран знал наизусть. Он был друг моего друга – самого большого дагестанского партизана Курбана Аварского, он передал мне от него «салам-алейкум». Я его пригласил в Курчалой быть моим гостем. Я устроил в своем доме большой «джамаат». Народа много пришло, в доме не хватило мест, мы молились во дворе, но мы еще не кончили молиться, нас окружил отряд ГПУ и всех забрал. В Грозном, в тюрьме ГПУ, что на Сунже, нас день и ночь допрашивали. Сказали: если вы признаетесь, что это было контрреволюционное собрание для свержения Советской власти, то вас просто сошлют в Сибирь, а если будете отказываться, то всех перестреляем тут же в подвале. Было нас человек до 50, почти все глубокие старики. Меня допрашивал сам Дементьев. Показывает мне Коран и спрашивает: «Ты эту книгу знаешь?» Говорю, это не книга, а Коран. Спрашивает, чей он?
Я по-арабски читаю, вижу, мой Коран, так и говорю ему: «Мой». Потом он сердито смотрит на меня и кричит – откуда он у тебя? Говорю, его подарил мне мой гость дагестанский мулла. Потом вынимает какую-то бумагу, заложенную между двойными обложками Корана, и еще больше кричит: «От кого ты это письмо получил?» Показывает мне письмо, которое я вижу в первый раз, написано оно по-арабски, на мое имя: «Ибрагим! Ты верующий мусульманин. Ты должен поднять Чечню на газават против гяуров. Турция будет на вашей стороне. Да поможет нам Аллах в нашем святом деле. Турецкий паша Абубекир».
Потом начали мучить. Подпиши, говорят, что ты «турецкий шпион» и хотел поднять в Чечне восстание. Меня связали. Окружили четыре человека, смотрят на часы и по очереди бьют, бьют, бьют. Иногда прекращают и говорят: «Подпиши, не будем бить». А я смотрю через окно на Сунжу и повторяю то, что им сказал с самого начала: «Вот эта река Сунжа скорее потечет обратно, чем вы получите мою подпись. Бейте дальше, бандиты!»
Видно было, что Ибрагиму тяжело да и неловко было рассказывать о тех пытках, и поэтому он закруглил рассказ о ни скороговоркой:
– Серго, человек не лошадь, может выдержать все!
Теперь скажу тебе, Серго, я один раз в жизни нарушил закон, который не есть закон, – во время новых мучений в кабинете следователя Зарубина я бежал, прыгнув со второго этажа в Сунжу, – это было ночью. Поднялась тревога, ловить меня вышел конный отряд, открыли стрельбу, подняли такой большой шум, что, я думаю, они разбудили всех детей Грозного, но Аллах был на моей стороне. Через час я был там, где они меня искать не будут: на квартире старого моего друга, партизана Лукьяненко, помнишь, который по твоему приказу ездил со мною в Астрахань к Шляпникову и Кирову.
Тут же Ибрагим положил на стол письмо Лукьяненко к Орджоникидзе. Лукьяненко писал, что Ибрагим как был, так и остался преданным революции горцем, и что «дагестанский мулла», подаривший Ибрагиму Коран с письмом «турецкого паши», действительно бывший мулла, но уже давно работает сотрудником дагестанского ГПУ. Он просил Орджоникидзе заступиться за Ибрагима.
– Серго, я не нарушил бы закон и не бежал бы, если бы у них была правда. Они убивают людей без суда, потому что на суде нужна правда. Серго, все началось из-за моей стрельбы, но где, Серго, такой закон, чтобы за стрельбу на свадьбе объявить человека «турецким шпионом»? Пусть арестуют меня, но почему арестовали моего старого отца, ему скоро 90 лет, он еще мюридом имама Шамиля был, почему арестовали моих братьев, они самые мирные чеченцы в нашем ауле? Почему арестовали весь «джамаат», который молился у меня Аллаху? Серго, что Аллах – тоже «турецкий шпион»? Серго, я приехал спросить тебя – почему Москва спит, на Кавказе ГПУ давно украло советскую власть? Еще приехал я, Серго, просить тебя, если ты думаешь, что я виноват, то отдай меня под суд, если же ты думаешь, что моя голова больше не работает, то отдай меня в сумасшедший дом, но, дорогой мой Серго, вели освободить невинных людей, которых преследуют из-за меня.
Когда Ибрагим закончил свою исповедь, Орджоникидзе его крепко обнял. Я понял, что Ибрагим выиграл.
Орджоникидзе отпустил нас в гостиную к другим гостям, через некоторое время пришел и сам с конвертом в руках. Он вручил его Ибрагиму со словами: «Открой его завтра, завтра же я свижусь с северокавказским начальством. Результаты ты узнаешь дома. Никого не бойся, кроме твоего Аллаха, – и, улыбнувшись, добавил: – который вовсе не «турецкий шпион».
Поздно ночью шофер Орджоникидзе нас доставил домой.
Только-только начало светать, как Ибрагим меня разбудил. Вероятно, ему плохо спалось, видно, мучило нетерпение узнать, что содержится в конверте Орджоникидзе. Ему хотелось верить, что там лежит талисман его жизни. Он сказал мусульманское «Бисмиллахир рахманир рахим» («Во имя Аллаха милостивого, милосердного»), и открыл конверт: в нем оказались «Справка», написанная Орджоникидзе на бланке «Председателя ВСНХ СССР», и приличная сумма денег. В «Справке» удостоверялось, что Ибрагим Курчалоевский во время гражданской войны, в тылу генерала Деникина на Кавказе, служил в его штабе и выполнял исключительно важные поручения, за что был награжден почетным революционным оружием от имени советского правительства. Он заслуживает полного доверия. Ибрагим был вне себя от радости и волнения. Только насчет денег с укором заметил: «Это зря, это не по-кавказски» – и даже спросил, как их ему вернуть. Я его успокоил: «Серго – это советское государство, будут ли эти несколько сотен рублей в его кармане или в твоем – для него никакой роли не играет». Он усмехнулся и не очень охотно примирился со свершившимся фактом, только начал настаивать, чтобы мы поделили между собой эту сумму. Мне пришлось употребить много усилий, чтобы доказать Ибрагиму то, что он знал лучше меня: за гостеприимство кавказцы денег не берут.
В тот же день Ибрагим уехал в Грозный. Через пару недель Бектемиров писал мне, что у «легализованных бандитов» из ГПУ «великий траур»: им пришлось освободить всех арестованных, вернуть Ибрагиму маузер и «грамоту», да еще извиниться перед ним за «ошибку». Боюсь, добавлял он, что за «ошибку» ГПУ Ибрагима ожидают новые неприятности. Чтобы предвидеть это, не надо было быть пророком, ибо официальная философия «легализованных бандитов» давно гласила: «ГПУ не ошибается». Зато невозможно было предвидеть другое: к какому роду подлости и коварства прибегнет это учреждение при очередной его операции, поскольку резервуар его подлостей был бездонным и уголовная фантазия его сотрудников неисчерпаемой. Они это еще раз доказали в трагической судьбе Ибрагима.
Осенью 1933 г. в Чечне произошло событие, которое встревожило всех: между Хасав-Юртом и Гудермесом было совершено нападение на пассажирский поезд, организованное группой вооруженных людей. Однако группа не успела ограбить пассажиров, так как прибывший на помощь отряд чекистов вступил с бандой в бой и разогнал ее. Среди пассажиров нашлись свидетели, которые с поразительной, фотографической точностью описали приметы главаря банды – приметы Ибрагима. Но «автономное» чеченское правительство через своего человека в ГПУ точно узнало, что нападение на поезд инсценировали чекисты, переодевшиеся в кавказскую одежду. Что же касается Ибрагима, то он как раз в день «нападения» на поезд был в составе чеченской делегации на какой-то колхозной конференции в краевом центре – в Ростове-на-Дону. Вернувшись домой, он узнал, что его ищут как организатора «банды». Пришлось опять уйти в подполье. Конец Ибрагима я описал в 1948 г. в меморандуме в ООН по поводу геноцида над чечено-ингушским народом:
«Осень 1933 г. Жители Курчалоя были свидетелями следующего зрелища: уполномоченные ГПУ Славин и Ушаев привязали тяжело раненного в бою Ибрагима к столбу, обложили его сухими дровами, облили бензином и тут же на глазах народа сожгли живого человека дотла. Такая публичная средневековая казнь На кострах вызвала глубокое возмущение не только в простом народе, но и в самом «автономном правительстве» Чечни – председатель Чеченского облисполкома и член ЦИК СССР X. Мамаев, председатель Областного совета профсоюзов Гроза и секретарь Шалинского окружкома партии Я. Эдиев подали письменный протест против подобного, даже в практике ГПУ неслыханного, акта на имя ЦК партии. В ответ на этот протест все три названных лица были сняты со своих должностей: Мамаев и Эдиев как националисты, а русский Гроза – как правый оппортунист. Славин и Ушаев были переведены на службу в Среднеазиатское ГПУ, где оба этих чекиста получили ордена Красного Знамени «за работу в Чечне» (А. Авторханов. Народоубийство в СССР. Убийство чеченского народа. Мюнхен, издательство «Свободный Кавказ», 1952, ее. 4445).
Ибрагим оказался провидцем своей судьбы: я никогда не забуду его вещих слов при встрече с Орджоникидзе: «Серго, поможешь ты мне – ГПУ меня убьет потом, не поможешь ты мне – ГПУ меня убьет сейчас. Моя пуля давно отлита». Только в одном он ошибся: не пулей его сразили, а на костре сожгли.
Вот эти перманентные убийства невинных людей назывались на языке чекистов боевой «работой» и награждались «боевыми» орденами.
За гостеприимство, оказанное мною Ибрагиму, я попал на специальный учет ГПУ, которое очень скоро дало мне это понять.
Продолжение